Текст книги "Семирамида"
Автор книги: Морис Симашко
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 26 страниц)
Даже на него самого, как стал он замечать, ее величество смотрит с некоторой двусмысленностью. Но он повторяет ей чуть не каждый день: «Я философ такой же, как и все другие, то есть благородный ребенок, болтающий о важных материях. В этом наше извинение. Все мы хотим добра, почему и говорим иногда весьма зло. Тиран при этом хмурит брови, а Генрих Четвертый и Ваше величество улыбаются». Выражение ее лица не меняется при этом, но он хорошо знает ее слабость к не имевшему предрассудков королю, от которого и взяла пример народного довольства в образе куриного супа. Индейка в этом случае как раз пропорциональна размерам страны…
Как-то в беседе с ее величеством он все-таки попытался поделить русское общество на четыре сословия. Она ничего не ответила, только загадочно посмотрела на него. А потом как раз и принялась рассказывать об индейке в крестьянском супе…
Все до сих пор написанное им было лишь рассуждениями. Тут же возникла реальная возможность победоносного опыта. Этот народ поразил его первоначальной мудростью…
Кричал и бесновался начальник, а они стояли, держа шапки в руках, с лицами древних греческих мыслителей. Ни одна черточка на их лицах не выражала ни восторга, ни осуждения. В глазах сохранилось природное тысячелетнее спокойствие, и эта мудрость была выше любого книжного аргумента. У него даже сердце остановилось от радостного предчувствия. Именно с ними четко обозначилась возможность прийти к практическому результату. И справедливый случай назначил сюда руководительницу с философским складом ума и характера. Такое стечение обстоятельств выпадает раз на миллион лет, и нельзя было проходить мимо…
Эту многозначительную картину он обнаружил уже во второй день пребывания здесь, когда заглянул в соседнюю с домом господина Нарышкина улицу. Мужики, как называют этих людей, стояли недвижной массой, а было их человек до двадцати. Начальственное лицо в образе кавалера с круглым багровым лицом стремительно ходило перед ними взад и вперед, отрывисто произнося неизвестные ему короткие слова. Вдруг щеки и лоб у кавалера еще больше побагровели, он подбежал к крайнему в ряду мужику и что есть силы ударил его кулаком по лицу. Тот не защитился руками, даже не отклонился, и продолжал стоять с истинно олимпийским спокойствием и невозмутимостью в глазах. А кавалер подошел к другому и произвел то же действие. Здесь тоже спокойствие не было нарушено. Так же повторилось с третьим и четвертым. Но перед пятым начальственное лицо вдруг повело себя по-другому. Оно занесло далеко назад руку, но остановилось в этой позе, словно бы в вольном беге натолкнулось на некую преграду…
То был такой же мужик в свободной русской одежде и с плетенной наподобие корзин обувью на ногах. И взгляд у этого мужика был спокойный. Но что-то в нем содержалось непонятное, отчего кавалер прибрал руку и заметался в разные стороны, продолжая кричать неестественно высоким голосом, но больше не пользуясь руками…
Это был превосходный материал для строительства практической фигуры: природное терпеливое великодушие, не испорченное развратом многовековой европейской метафизики, и присутствие внутренней силы. Когда каждый пятый такой, то этого в избытке хватит для развития общественного организма но установленной разумом схеме. Размахивающему руками кавалеру придется подчиниться тогда законам логики.
И в высших общественных классах повторялась традиция. Тут братья Орловы были великолепнейшим примером природной потенции этого народа. В поступи и поведении, в повороте головы чувствовались начальное и лтрицианство и отвага, свойственные высоким душам. Он сам беседовал со старшим Орловым о своих схемах переустройства русского общества, и князь со всем соглашался. Ее величество опять как-то странно посмотрела на него, когда рассказал о том разговоре. Не только императрица, но некоторые другие, даже слуги, временами так смотрели на него. Будто знали некую тайну, которую ему невозможно постичь.
Неужто он говорит какие-то непонятные вещи? Ведь все это по человечеству очень просто. Хоть те же конкурсы, чтобы двое или больше людей претендовали на одно правительственное или другое место и соревновались друг с другом, объясняя свою программу. Последствия такого назначения на должности очевидны. На отдельном листе он написал это ее величеству: «Я знаю одно только средство спасти народ от пустоты и посредственности. Вот оно: я делал бы, чтобы все должности в государстве, даже самые высокие, замещались по конкурсу, не исключая канцлера…» И, учитывая человеческое несовершенство, прибавил потом: «Удостаивайте конкурсы своим присутствием, но остерегайтесь высказываться за кого-либо: ваш голос тотчас же потянет за собою голоса льстецов, а этого рода скотина повсюду водится».
По методу учителей древности он отстраненно и холодно проверил свои ум, чувства и устремления. Ничего, кроме искреннего желания принести пользу этому народу, который еще издали манил его некоей недосказанностью, в нем не было. Как всегда, когда брался за какую-то проблему, сейчас это чувство настолько выросло в преданность, что без него невозможно стало понятие ДИДРО. Еще во Франции он яростно спорил, если кто-то говорил что-то уничижительное о России. Каковы корни такого сравнимого с любовью отношения к другому народу, когда даже недостатки предмета, вопреки реальности, возводятся в достоинства? Он поймал себя на том, что думает о себе, как о ДИДЕРОТЕ…
С тем кредитором-портным, снабжающим гардеробом господина Нарышкина и его домашних, все продолжалось с прежним логическим несоответствием. Не называя имен, он сделал приписку к драматической сцене: «Заходят в другой раз, и вельможа говорит, что ему это надоело; заходят в третий, вельможа сердится; заходят в четвертый – и он уже бранится. А в пятый раз кредитора принимают так, что в шестой он уже не придет».
Господин Дидро сидел и грыз перо, вспоминая своего отца, верного цеховой чести ножовщика из Лангра. Кровь вдруг ударила в голову. Он отбросил скомканное перо, схватил новое и записал: «Такая сцена может возбудить смех, но над ней, в сущности, стоит задуматься. Я не люблю, чтобы люди платили долги игрой на скрипке: это хорошо для сцены, а в обществе никуда не годится».
Когда он показал всю сцену вместе с припиской императрице, то снова ощутил на себе тот загадочный взгляд…
«Государыня!.. Вы мне запретили прощаться с вами. Я должен подчиниться Вашей воле и избавить Вас от зрелища моей скорби. Да, государыня, большой скорби; могу уверить Ваше величество, что расставаться с Вами мне гак же горько, как было горько расставаться с своей семьей, когда я ехал сюда, чтобы засвидетельствовать Вам мою благодарность и уважение. Никогда родные и друзья не получали и не получат от меня более сильного доказательства любви и привязанности, как то, что я отрываюсь от Вас, чтобы вернуться к ним. Я возвращаюсь, осыпанный благодеяниями Вашего величества и полный восхищения перед Вашими редкими качествами. Всю жизнь буду радоваться тому, что собрался приехать и Петербург.
Повторяю Вашему величеству свои горячие пожелании доброго здоровья и процветания; да не встретитесь Вы с вашим другом, Цезарем, раньше, чем в восемьдесят лет, как Вы мне обещали, тем более что и спешить Вам незачем – Цезарь Вас ничему не научит.
Я не прошу для Вас у судьбы ничего, кроме простой справедливости. Если она меня послушает, то история, не указывающая нам в прошлом ни одной женщины еголь удивительной, как Екатерина, не укажет нашим потомкам ни одной и столь счастливой…»
Накануне он едва не упал в обморок при мысли о предстоящем с нею расставании. Она крепко сжала ему руку и со своей неизъяснимою улыбкой сказала, что никакого прощания не будет, так как ожидает его опять к себе в самое ближайшее время. Когда он писал это прощальное письмо, то держал платок у глаз, чтобы не замочить слезами бумагу.
Он знал, что низменные души, имеющиеся при каждом дворе, говорили здесь, что приехал кланяться за прошлые благодеяния и выпрашивать новые. Правда, что после настойчивых уговоров, равноценных приказу, взял от ее величества три тысячи рублей, равных двенадцати тысячам шестистам французским ливрам, но на них тут же купил две картины и редкую эмалевую брошь ей в подарок, а также подарки петербургским друзьям. От нее он захотел взять лишь чашку, в которой ему ежедневно подавали у нее молоко.
– Нет, чашка разобьется, и это ранит вашу чувствительность! – сказала ее величество и в день отъезда прислала к нему на сердоликовом камне свой великолепный портрет. Он твердо намеревался сам оплатить обратную дорогу, но от нее был предоставлен экипаж, необыкновенных размеров русская шуба и провожатый – господин Баль…
Нет, он не заснул, покачиваемый на тающих под мартовским солнцем дорожных сугробах. Просто в уме и чувствах продолжался диалог с самим собой и с теми, кто оставался в русском полугодии его жизни. Он с пылом говорил:
– Невозможно не согласиться с тем, господа, что конкурсы, как и свободный обмен словом, есть необходимые предпосылки развития народа, государства и общества, обязательное и ничем не заменимое условие их совместного и гармонического движения к национальной и общечеловеческой цели. В чем же причина, что не воплощается это в вашей практике?
Кто-то, ему показалось, зевнул даже от его непонятливости:
– А такая причина, что пошел вон, и все!..
Это было сказано даже без злости, а так, будто отмахиваются от назойливой мухи. Голос был удивительно знакомый: то ли господина Нарышкина, то ли князя Орлова.
– Но это не соответствует элементарной логике! – крикнул он.
– Ну, и пусть, – ответил все тот же безразличный голос.
И тут же он ясно увидел на себе загадочный взгляд императрицы…
Очнувшись, господин Дидро оглянулся назад: там, слитая с лесами, стояла густо-синяя завеса. Потом он посмотрел вперед. Одинаковые деревца были аккуратно рассажены вдоль ровной линии домов с черепичными крышами. Ему вдруг сделалось скучно…
III
Ростовцев-Марьин ходил по горнице медленным, утвердившимся шагом. Прошлым годом перестеленный пол не скрипел. Правда, годовое офицерское жалованье ушло на поддержку усадьбы, зато все сейчас на месте: крыша, пол, новые, с ростовецкой резьбой ворота.
Едва заключили с турками мир, как на другой день его полк спешно замаршировал в северо-восточную сторону. Поскольку маршрут находился вблизи его отчизны, он отъехал сюда на неделю с тем, чтобы догнать их на подходе к Волге…
Тот пожар, что разгорелся с Яика, не вызвал у него удивления. Там, на воле степей, скручивалось в вихре и размахивалось все, стиснутое здесь острогами, лесными завалами, воинскими кордонами. Подспудно он ожидал этого и знал каждого из них, кто увлекается тем вихрем под знамена самозванца. Здесь могли быть и известный ему кузнец, бравший Хотин солдат, насильно крещенная мордва, перессоренные друг с другом кайсаки с башкирами, русские и татары с соляного городка, беглые неизвестного рода и имени, что селились вокруг степного форпоста. С ними же обязательно находились Кривоглазый и перс с удушкой или ворующие девок жигари. Кто же из всех возьмет между собой верх и что будет делать с Россиею, если бог дозволит совершиться такому случаю? Он невольно потрогал руками шею, где сохранился узкий след от сплетенного волоса, которым душили его когда-то в остроге…
Теперь он стоял у окна и гладил рукою знакомый круглый предмет, теплеющий от прикосновения его пальцев. Во дворе мать с девкою-племянницей ощипывали гуся – ему в дорогу. Пух вырывался из-под их рук и улетал ввысь со свежим, пахнущим близкою осенью ветром…
Куда бы он тут ни смотрел и где бы ни находился, всегда чувствовал спиною, всем существом некое место. Там, от угла с образами, по всей стене и к двери были в ряд протянуты доски одна над другой, прикрытые сверху резными дверцами. Их он сам делал. Даже и в отдалении, у стен Силистрии или в польской Пруссии, это присутствовало с ним. «У вас русское чувство к книгам!» – сказал ему когда-то пан Мураховский, наблюдая, как он бережно укладывает их в рундучок. И пояснил: «У народов свободных отношение к книгам более легкомысленное. Библию обоготворили рабы».
Здесь, вдоль стены, и лежали книги. В сентенции старого шляхтича содержалась некая правда. Собранные вместе, они ощущались, как выстраданная человечеством высшая истина. Даже и легкомысленные из них обогащали опытом от противного. Тут составлялся диалог, при котором обязательна победа разума. Лишь в безоглядном монологе прячется глупость. Об этом тоже говорится в тетрадях вяземского дворянина, что лежат здесь в общем ряду.
А еще они соединяют людей – хоть та же книга, обоготворенная рабами. Высокая мудрость Астафия Матвеевича Коробова или пана Мураховского произошла не из пустого места. Никогда не видевшие друг друга, они думали и чувствовали одинаково благородно. Представленная в образе рыкающей львицы история хоть с тою же Польшей ныне являет свое свирепство, как являла его в обратном порядке – от Польши к России полтора века назад. Только никогда не разделит сей царственный зверь его с паном Мураховским, и книги тому первой причиной. Как видно, тут путь единения человечества, чтобы вместо рыканья посредством чувства и разума говорить друг с другом…
Смерч, что катился сейчас по Волге и Яику, как раз и дул навстречу той львице. Их правда была в невыносимости дальнейшего терпения, когда кипяток льют на голое тело, но с тем эта холодно-рассудочная муза никогда не считается. Ей они мешали идти дальше, так как ни на минуту не должна задерживаться на месте. Где-то впереди у нее была цель. Держава российская еще не исполнила свое назначение, чтобы разрушать этот порядок жизни. Не самому убогому порядку, а той высшей цели честно служили все Ростовцевы-Марьины, служит он сам. А название всему – Россия…
Серебро в руке сделалось горячим. Он долго смотрел на овальный браслет, лежащий на ладони. Чуть намеченные линии загадочно кружились, повторяя вихри кайсацкой степи. Маша умерла прошлым летом, как раз когда обновляли усадьбу. Вот и ее судьба неотделимо вошла в то общее круговращение мира, об которое ударится и разобьется гуляющий ныне по Руси смерч. Зато ускорит сей случай соединение в истории тех разных народов, что закружились там вместе в яростном и справедливом размахе…
Он писал свои мысли в тетрадь, и были эти тетради как бы продолжением записок вяземского дворянина Коробова, переданных ему в память и поучение. Зачем к лал это – он не думал. Может быть, сыну сгодится, что сейчас заканчивает классы в кадетах, или внуку, но писать было необходимо.
Четвертая главаI
Она любила ощущать коленями мощь великолепного животного и сидела в седле как влитая. Та мужская посадка всегда ей ставилась в укор, в европейских газетах даже об этом писали. И любимый аллюр ее был курцгалоп. Пятнадцать верст в день обязательно скакала так после сорока лет, а перед тем ездила больше. Великою княгинею когда-то по полному дню не слезала с лошади. Ветер гудел в ушах…
Да, то бессмысленное и беспощадное революционерство вдруг обнаружилось перед нею зияющей бездной. Не в одном самозванце оно, а в каждом окружающем и даже в ней самой. Такова она есть, подлинная русская иарица Екатерина Алексеевна, и тем только рознится от остальных, что может смотреть на себя из-за черты. В остальном у нее тот же размах, который отличает этот народ. А в нем смертельная опасность.
Исходящая из идеала крайность здесь во всем: к каждом из Орловых, в боготворящем старину ярославском князе, в безмерной солдатской отваге. Даже в превосходном от всех прочих народов терпении, каковому дивится Европа. Не поддающееся смыслу обожание к ней орлеанской девицы из того же ряду. Базилка со своей добродушной ленивостью лишь подтверждает с другого конца все ту же природную особенность. Великий ум Европы, не пробыв тут и полугода, поддался >тому русскому неотразимому чувству…
Горел храм, корчились и кричали объятые тяжким дубовым огнем дети. И когда выползали из пламени, матери втаскивали их назад. Старцы, поднявши к небу пылающие бороды, пели ровными тягучими голосами. Всякую неделю читала она писанные безразличным слогом донесения о том, хотя с первых дней повелела не трогать староверов…
Всякая проникшая сюда умозрительная идея найдет готового к действию инсургента. Тут достаточно формальной логики, оглушения криком и приманки правдою в будущем. Те же люди и станут революционерами – от Гришки Орлова до ярославского князя, других нету. И исполнять все будут с той же природной отвагой. Впрочем, и все другие тут революционеры – стоит только приказать. Ну, а каково будет, если такою простейшею программой оснастить следующего, более широкого умом самозванца? Примеров предостаточно, сколь легко здесь схватить власть…
Теперь она ясно видела врага. Не в интригах вокруг, не во французской или австрийской ревности и даже не в самозванцах дело. России, которую выражает, идти общим с человечеством путем, терпеливо настигая пропущенное и не отвлекаясь на лукавые обещания какого бы то ни было чуда. Ее способность смотреть из-за черты здесь к месту. А посему всех, кто в наличии, привлекает она к делу. Хоть того же поврежденного князя, что бредит стариной, или орлеанскую девицу, очаровывающую сейчас в Европах королей и философов. Ну, а Гришка Орлов с Чернышевым да упрямствующий Панин давно уже этому служат…
На таком пути неоспоримо ее право твердою рукою устранять какие бы то ни было препятствия. Сама судьба законно помогает ей, ибо, что бы там ни происходило, не давала она приказа ни об эйтинском мальчике, ни об Мировиче. Вот со лже-Таракановой был ее приказ. Своею рукой написала: «Поймать бродяжку!» А еще велела Алексею Орлову бомбардировать италийскую Рагузу, если не захотят выдать сей твари, что представляла себя в Европе за дочку Елизаветы Петровны от Разумовского. Лишь путалась в отцах, не различая графа Алексея Григорьевича, впрямь повязанного с императрицей гражданским браком, от гетмана Кириллы Григорьевича.
Только Алексей Орлов – законченный революционер: влюбил нарочито эту мерзавку в себя, и сама прибежала к нему на корабль. Газеты морщатся по этому случаю, ну да пусть. Самозванка докашливает кровью в крепости. Сам бог вот-вот распорядится ею, так что и здесь ничья в этом вина.
Ровный устоичивый ветер нес ее вместе с конем, облаками, летящими птицами. Даже не ветер это был, какой смутно помнила из детства. Там, разделенный на части скопищами городов, теряющий силу в их каменных закоулках, он дул порывами, как рвущаяся из сети птица. Здесь не ограниченная струя, а весь воздух сразу двигался от края и до края земли. Когда-то, въехав сюда, она сразу уловила это могучее и неотвратимое континентальное движение…
А с самозванцем она поступила, как и обещала гостю-философу. Только не в три месяца был пойман, а почти год еще гулял на воле, задерживая исполнение предназначенного этой державе. Полк за полком с лучшими генералами отрывала она от главного дела, и, словно в тесте, вязли они в разбегающихся и снова сходящихся за их спиною десятикратно увеличенных толпах. Все там было лишено логики, и невозможно оказывалось предвосхитить такого противника. Уже и Суворова приготовила, сама рвалась ехать в Москву противостоять узурпатору. Тут среди ночи бог подал ей некую мысль…
Без сна лежала она и думала, как поступить дальше. Одна и та же картина вставала перед глазами, которую рассказал ей бывший в плену у бунтовщиков офицер. Самозванец силился вести себя с превеликим достоинством: подавал вид, что понимает французскую речь, со вниманием читал депеши, не разбирая грамоты. Также где-то взятый ее портрет и наследника возил с собою. В один из вечеров, будучи пьяным, плакал искренними слезами и, простирая к портрету руки, с подлинною горестью восклицал: «Катька… изменщица!»
Вот тогда поняла она, что надо делать. Не генерал Кар, не даже Голицын или Бибиков с Петром Паниным постигнут ту невероятную стратегию. Здесь необходим ум, оснащенный опытом, одинаковым с теми, противу которых действует. У римлян она читала, что никого нет лучше раба для разговору с рабами. Среди остзейских офицеров у нее был некий неулыбчивый подполковник с круглым лицом. Его имя и прочитала, когда под Уфою был разбит один из главных сподвижников самозванца. А помнила то имя из бумаги, которую дважды уже откладывала в сторону, не давая ей ходу. Там значилось, что оный заслуженный офицер в самом деле беглый крепостной мужик от эстляндских имений, и требовали возвращения его назад в то же состояние. Она взяла снова к себе эти бумаги и написала резолюцию: «Произвести в полковники!»
В два месяца было все кончено. Полковник Иван Михельсон не давал бунтовщикам минуты покоя и со своим отрядом из кавалерии, пехоты и артиллерии всякий раз оказывался точно на том месте и в то время, когда туда приходил самозванец. А после окончательного разгрому окружавшая того сволочь выдала своего вождя, как и обязано было случиться.
Сама она от начала до конца руководила и читала следственное дело. Хоть и были в рядах бунтовщиков три или четыре поляка, но ни от какого европейского двора не пахло здесь интригою. Состоялся лишь тот самый без расчету русский размах. Не дай бог, явилось бы откуда-нибудь злое желание вооружить таковой бунт политическим лукавством, то и Европе бы не поздоровилось…
Когда решался способ лишения жизни для самозванца, она с полминуты думала. Вдруг послышалось: «Катька… изменщица!» Она подписала приговор и без всякой улыбки сказала уезжавшему для исполнения в Москву генерал-прокурору: «Никогда не попадайтесь мне на глаза, если станут говорить, что заставила кого бы то ни было претерпеть мучения!» Потом говорили и в европейских газетах писали, что бунтовщику и разбойнику Эмилиану Пугачеву палач по ошибке вначале отсек голову и четвертовал уже безжизненное тело…
На середине восьмой версты, у столетнего дуба, конь сам привычно вздернулся на дыбы, подержался так некоторое время, подобно Фальконетовой фигуре, долженствующей стать на гранитной скале перед Невой. Затем, не опуская копыт, конь заплясал в полукруге и поскакал обратно. Ветер теперь дул в лицо, наполняя грудь и теребя вольно отпущенные в езде волосы. По этой дороге никто не ходил, когда проезжала здесь, а где-то по сторонам были расставлены караулы. Самозванцы один за другим являлись в эти два года, и разного можно было ждать. Еще Гришка Орлов позаботился обо всем…
День ее не менялся. Только писательство отставила в сторону с того дня, как гость-философ в изящно-превосходных степенях возносил ее пьесы. То стоило усилий – тушить в себе муки отверженности от Парнаса. Зато все первое утреннее время отдавала историческому розыску. Целая комната была занята старыми манускриптами, и все секретари ее работали на то.
Здесь тоже было дело Петра Великого. Для самоутверждения народа и державы и чтобы не сбивался на сторону политическими лукавствами, необходимо было составить цельную и логическую картину его истории от самых древних корней. С великой тщательностью вела она точный счет старорусских князей от трех летописных братьев в дальнейшем перемешивании их с прибывающими от запада и востока знаменитыми мужами и женами. Загадочные пробелы в множественности княжений, являвших Русь, требовали терпеливости и упорства для точного установления истины.
Те споры между российским Великаном и Миллером-Сибирским не имели смысла, поскольку не так все было здесь тысячу и две лет назад. По всему выходило, что некий общий народ с условным именем варягоруссы обживал эти края в содружестве с финскими народами, и тут же находились родственные им славяноруссы. Когда пришли Рюрик с братьями, то не были среди славян вовсе чужими. В те времена ни для чего не имелось границы: ни для какого государства, народа и языка. Все еще только собиралось в единый народ, и самые разнородные части составляли его, добавляясь из века и век. Такое понимание необходимо сейчас для империи, когда на новом, высшем размахе повторяется здесь собирание в единую человеческую общность. От калмыков и до обдоров это делается. Таково обыкновенно и происходит история…
Сойдя с коня, она давала теперь себе час отдыха п еще тридцать минут на переодевание. Мир был непрочный: Польша не успокаивалась, подогреваемые со стороны турки не могли осмыслить необратимость российского прихода на древнее Русское море, с севера злился заносчивый сын рыжей Ульрики. Но следовало использовать даже и эфемерное спокойствие на границах для внутреннего устройства. Еще четыре часа до вечера обговаривала она с советом преобразование и укрепление губерний. Из двадцати теперь их становилось пятьдесят, с относительно равномерным числом жителей. Губернаторам и канцеляриям при них следовало становиться как бы малыми правительствами, поскольку невозможно все усмотреть отсюда через такие дали. Тем самым, однако, укреплялось и делалось действительным истинное самодержавие, без которого никак невозможны спокойствие и порядок в столь обширной державе. К чему ведут республики, уже известно, и если когда-то обретут устойчивость, то поначалу в государствах с незначительной территорией. Чем необъятней страна, тем больше обязано быть сосредоточенности власти. Особенно если она из многочисленных народов составлена. Древние империи тому подтверждение…
Много лет уже сидело это в ней, хоть знала химеричность такой подмены. Вьющаяся по ветру прядь волос вдруг мелькнула ей, когда увозили эйтинского мальчика в последнее недолгое пристанище. Юный сержант из конной гвардии стоял на запятках глухо закрытой кареты. А голос его услыхала еще раньше, из орловской светелки во втором этаже дома. Гришка сказал тогда ей, что это Потемкин…
Так было, что, еще будучи с Гришкой, позвала его к себе, и пришел, будто только и ждал этого. Она же смутилась, что никак почему-то не могла устранить его за черту, которой отделяла происходящее в государстве от постели. Поэтому оставила те встречи, чтобы не нарушить правило. То было «Pro memoria» от отца, продолженное ею самой…
Прядь волос, когда-то выпавшая у него из-под кивера, не имела никакого отношения к сказочному, заснеженному лесу. Говорил он и в постели, не горячась, с некоей хваткой рассудительностью. И смотрел неповрежденным глазом с постоянным прищуром. Когда подарила ему золотую табакерку, принял и незаметно взвесил на руке…
Не было острой скуки по нему. Лишь заметила в себе вдруг некое чувство, над которым смеялась у других. Не хватало чего-то каждодневного, обыденного, в чем необходимо было ей утвердиться. Где-то читала, что прачки имеют внутреннюю потребность штопать белье мужчине, и в том признак простонародья. Только в ней почему таковая тоска? Ева была куда как ловчее и жизнеспособнеe Адама, но только без него лишалась смысла. Как видно, женщине нужен для чего-то муж…
Тогда она опять позвала его. Не стесняясь, вставала и ложилась, когда было нужно, жаловаться ему на Брюскино нахальство и самомнение, поскольку только с ним звала так четвертьвековую подругу-графиню Прасковью Александровну. А еще рассказывала о трудности исторического поиска. Он слушал и снисходительно говорил советы. Ей нравилось, когда какой-то из них можно было приспособить к делу. Той же графине Брюс с некоей гордостью тогда рассказывала, что это не ее, а Потемкина значительная мысль…
Она лежала, приподняв подушку к изголовью. А он вздергивал покалеченным глазом и утверждал необходимость конца запорожской вольницы. Никак не улягутся те в своих спорах с поселенными там сербами, кроме того, ссорят без необходимости Россию с турками и поляками, коварствуют с властями. И от самозванца недаром шли к ним письма. В доказательство мысли приводил латинские крылатые слова, чему научился в классах при университете. Она со вниманием слушала, зная все наперед, так как сама вызвала и направила тот разговор. Теперь он проникался этим мнением как бы уже собственным, а она поощрительно внимала его мудрости. Так поступала когда-то еще с эйтинским мальчиком, и лучший это способ управлять в доме и государстве. Обыкновенно с холодным презрением смотрела на тех гусынь, что не в состоянии исполнить такого простого дела.
Про Сечь она все тщательно продумала. Пока угрожал Крым, несомненная была польза от такого военного ордена при границе. Так же и Польше всегда могла пригрозить карательным набегом. Теперь же, оказавшись внутри державы, запорожское воинство теряло государственный смысл. Выделение их в правах перед другими никак нельзя было терпеть…
Потом он замолчал. Так же привычно, как говорили, они нашли друг друга, и будто век жила с ним, испытала покойное, расчетливое удовлетворение. Лишь для приличия закатывала глаза и произносила: «Ах… мой друг!»
У него своя комната была недалеко от нее, откуда приходил открыто. Награждения и производства принимал он так же, как табакерку, быстро хватая, и ноздри красивого прямого носа чуть вздувались при этом. Говорил ей по-домашнему: «Ты, матушка-государыня», – и при других держался свободно. Она звала его Григорий Александрович и со спокойствием смотрелась в зеркало. Разделяться надвое, чтобы видеть себя со стороны, тут не было необходимости.
II
С вечера кричал коростель: будто сломанное дерево все никак не падало к земле и скрипело под ветром. Только деревьев тут не было, и ветер утих еще у Черного яра, когда с малым кругом спасшихся верных людей переплыл Волгу и скакал сюда день и ночь, бросая по пути загнанных коней. Волки неслись следом, поедая их еще живыми. Рычание, костный хруст и покорные вздохи слышались всякий раз из лунной тьмы, потом все кончалось. Стояла мутная горячая тишина…
То была небольшая, рыжеватая птица, которую трудно увидеть среди травы. И она продолжала кричать дурным голосом. Он только раз или два в жизни видел ее во младенчестве, когда с отцом в станице выезжал к Дону на сенокос. Крик тот и запомнился: резкий, наводящий тоску.
Так потом случилось, что вовсе никогда уже не видел больше птиц. Коня у Денисова-полковника он не крал. И немцам его не продавал, а только выгнал в поле и отпустил в тумане, чтобы досадить полковнику. Когда бы это был барин в парике, то, может быть, и не сделал такого. А если полковник из казаков, то пусть не гордится между своими. Денисов уразумел и велел пороть его, пока голосу не подаст. Да только умер он там…
Ему и вправду казалось, что тогда он умер в Пруссии, а ходил по земле кто-то другой в его облике. Тот, другой, воевал еще потом с турками, по болезни списывался из войска, жил у черниговских староверов в скитах, сидел в Казанском остроге, ходил, не находя себя, по Волге и Дону, по Тереку, пока не сделалось ему тридцать три года. Как раз тогда пребывал он на Яике. И на заимке у казака Пьянова вдруг ему и другим само собой стало известно, что он и есть государь Петр Федорович…