Текст книги "Семирамида"
Автор книги: Морис Симашко
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 26 страниц)
Она прошла совсем светлыми, несмотря на ночь, комнатами. Фавны и генералы смотрели со стен, будто зная ее замысел. В странной белизне ночи картины излучали тайную жизнь. Потолки сделались выше, и пронза получала суровый смысл. Только статуи омертвлялись этим равномерным и призрачным светом, при котором мрамор умирал и делался обычным камнем.
На заднем дворе ее ждала карета, каких сотни ездят по трактам и дорогам. Без чьей-то помощи она села туда, и карета сразу тронулась в приготовленные ворота. Когда выехала, шесть конных гвардейцев без знаков полка на одежде пристроились в полуста шагах за нею.
Проскакав улицею, выехали к Неве. Ни единого человека не было видно в городе. Звон копыт по мостовой скрадывался близкою водою. Она велела сделать полный круг возле всадника на скале, остановилась в правом углу площади. В белой ночи голова Петра смотрела отвлеченно от земли, как бы напрягши все чувства, чтобы увидеть непостижимое. Она вспомнила, как спорила с Фальконетом, идти ли за сюжетом святого Георгия и ставить змею под копыта. Как видно, гений тогда входит в противоречие с расчетом, чем и прав. Царственный всадник не видел этой змеи. Лицо его никак не содержало красоты и бравости. Оно оторвано было даже от коня и туловища.
Поглядев еще несколько времени из кареты, она поехала дальше. Летняя ночь безо веякой границы переходила в утро. Закончились каменные стеснения улиц, пробежали заборы слободок, и роса заблистала в лугах и деревьях. Широко и бесконечно открылись виды.
Давно забытое волнение ощутила она. В нарушение собственного правила даже выставила руку из окна. Нет, то не почудилось когда-то ей: ветер продолжал дуть все с тою же ровной силой. Она задумалась, вспоминая, когда же перестала замечать это. Карета летела с ветром куда-то в неизвестную глубину равнины…
Удар был столь неожиданный, что не могла уже опомниться. Потемкин прямо намекал ей на то, но ничего не хотела понимать. Неужто, подаривая радость любви, бог взамен отнимает все другие чувства? Когда что-то уразумела, то, не веря себе, позвала его и сказала:
– Дорогой и любезный мой друг! Я, как то, очевидно, стало заметно, уже в зрелых годах, и все может случиться. Вы же в цветении молодости и одарены всеми достоинствами, необходимыми к счастью. Надобно уже подумать об устройстве вашей судьбы. Размышляя про это, я отыскала достойную вас девицу, каковая отвечает всем требованиям положения вашего и воспитания…
Он смотрел на нее с испугом, и тогда, неправильно истолковав такое выражение, она назвала ему юную графиню Брюс. Ожидала, что упадет на колени, станет отказываться и говорить о счастье быть только с нею одной.
Мамонов вправду упал на колени и прошептал:
– Так я уже помолвлен, матушка!
– Как… помолвлен?
Она говорила совершенно спокойно, хотя все уже поняла.
– С княжной Щербатовой, матушка. Мы год уже, как любим друг друга!
Она отправила его и все стояла на одном месте час или два. Когда пришел секретарь ее Храповицкий, то даже отшатнулся, такое у ней было лицо. Потом тихо спросила:
– Зачем же он не сказал откровенно? Год ведь, как влюблен… – И твердо заключила: – Пусть будут счастливы!
Перед вечерним выходом она сама обвенчала их. Стоя на коленях, они просили у ней прощения. Она же смотрела далеко через их головы, видела некий лес и снегу…
С удивлением говорила секретарю:
– Я простила их и дозволила жениться. Они должны бы быть в восхищении, но, напротив, они плачут. Тут еще замешивается и ревность. Он больше недели непрестанно за мной примечает, на кого гляжу, с кем говорю. Это странно…
В приданое к нему дала деревни в 2250 душ, купленные у князя Репнина и Челышева. Потом не думала ни о чем и не смотрела в мужскую сторону. Являлись по вызову на ночь и исполняли свое дело некоторые пареньки. Так, услышала она, звали их между собой секретари. А где-то посередине груди стала казаться дыра, такая же, как в детские годы была в боку…
– Графиня Рейнбек!
Так объявили ее на почтовой станции, но лошади были уже готовы, впряжены в две минуты, и карета полетела дальше в поля и леса…
Почти вместе оно и произошло. Четыре года того несообразного с планетным ходом, что происходило во Франции, соединились в один дымный, с кровавыми потеками, европейский день. Умершие философы свободно разбрасывали угли, и теперь вспыхнули все сразу, раздуваемые слепым вихрем человеческих порочностей и страстей. Галльский Пугачев перешел в Вандее на сторону короля, но того это не спасло.
Она ходила потяжелевшим, но твердым шагом. Залетевшие сюда из Европы угли прожгли бы только дыры и наружном платье. Этого она не страшилась. Когда вдруг увидела удвоенную возле себя охрану, и сказали, что из Парижа могут прислать убийцу с кинжалом, то страшно рассердилась и велела ту охрану от себя прогнать.
Но воду надо было лить заранее, чтобы до тела не дошло. Адвокатов и прокуроров тут немного найдется, чтобы якобинство сделать правилом, но вот перевернутое наизнанку, да с русской идеальностью, можно все от Петра Великого и ею сделанное в одночасье погубить.
В тот уже день, когда поступило из Франции страшное известие, увидела она, как чудовищный ее сын пнул ногою подставу с Вольтеровым бюстом. В другой раз, читая газету об якобинских ужасах, он прямо резонерствовал к сыновьям:
– Вы видите, мои дети, что с людьми следует обращаться, как с собаками!
Кажется, и под кроватью у себя он искал якобинцев и всякий раз утверждал, что только королевская слабость духа и отсутствие железной палки привели Францию к таковому положению. Услышав, что собирается конгресс европейских государей говорить о том, каково дальше действовать, великий князь вскипел:
– Что они все там толкуют? Я тотчас все бы прекратил пушками!
Голос его вдруг сделался на два тона выше, и на нее при этом смотрел со значением. Тут же находились внуки, и она с серьезностью ответила:
– Разве ты не понимаешь, мой друг, что пушки не годны воевать с идеями!
Не посмев ей возразить, он убежал во двор, и послышалась яростная его команда над солдатами, что несли при нем постоянный караул. Так он всегда успокаивался. Но когда с пеной возле рта кричал о пушках, то как раз ясно увидела в нем кристального российского якобинца. То ведь не в идее коренится смысл, а в способе действий. Постулат великого немца пришел на ум:
Ссылаться может даже черт
На доводы Священного писанья…
Покажи ему на другую сторону, так и туда замарширует с палками и пушками.
Над теми качествами ее сына иронизирует орлеанская девица, и первые они с великим князем враги. Но та же прямолинейная идеальность у наставницы российских академий. Когда безвестный директор таможни написал и распечатал у себя дома ниспровергательную на общество и государственный порядок книгу, то граф Воронцов выразил сомнение: «Если таковая etourderie[18] оказывается достойной смертной казни, то каким образом должно наказывать настоящих преступников?» А княгиня Дашкова, ни минуты не колеблясь, заклеймила радищевскую листовку набатом революции и требовала крайних мер. Любопытно, каково вела бы себя, окажись волею судьбы в одном стане с будущим российским Робеспьером? Там тоже безо всяких колебаний и нашла бы себе место. «Коль любить, так не на шутку!»
Нет, она и без них знала, каково ей действовать. Вольтера приказала унести в запасник, сама обратилась к европейским государям с призывом на якобинцев, дала широкий приют французским беглецам. Но когда те взъярились на учителя ее внуков Лагарпа, продолжающего прямую дружбу с разрушившим Бастилию Лафайетом, даже готовились его убить, она пресекла их слепую мстительность. Лагарп продолжал свои занятия с внуками. В будущей великой задаче их нельзя было оставлять в однозначном понимании мира…
Одновременно поступала внутри со всей решительностью, выметая даже соломинки залетевшего сюда но с месту и времени робеспьерства. Сама объявила о Радищеве, что хуже Пугачева, о чем лично писала на книжке: «Сочинитель оной наполнен и заражен французским заблуждением, ищет всячески и выискивает все возможное к умалению почтения к власти и властям, к приведению народа в негодование противу начальника и начальства». Автора велела приговорить к смертной казни, после чего услала в Сибирь. Степану Ивановичу Шешковскому, что по тайным делам находился при ней. приказала усилить наблюдательность, и тот вместе с московским генерал-губернатором князем Прозоровским такую идеальную сеть раскинул, что даже фран-масоны в нее попались. Одного из них, ее старого приветствователя Новикова, она особым указом повелела взять в крепость. И не мартинистов испугалась, а твердо дала понять некой партии при собственном дворе, что все ей известно и не позволит поступить вопреки своей воле. Те масонствующие заговорщики из московских стародумов обратились к ее сыну, великому князю Павлу Петровичу, чтобы сделался у них магистром. На том и замкнулось их революционерство. Только не сыну, а воспитанному ею внуку наследовать назначенную этой державе задачу…
Пока же продолжала громко провозглашать в Европе союзы против якобинской республики. Поскольку Австрия с Пруссией невольно повернулись в ту сторону, обвинила поляков в якобинстве и окончательно поделила их в свою пользу. Также справилась с шведами и сильнее поприжала турок, развязав себе руки в Тамерланову сторону, для защиты единоверных христиан Кавказа от персов. Но ни один русский солдат не появился в Европе воевать с якобинской Францией…
– Графиня Рейнбек!
Опять в две минуты, ничего не спрашивая, перепрягли лошадей, но от тракта теперь поехали по меньшей дороге, к видневшейся за лесами колокольне…
Само время смещалось. Такое стала замечать за собой в этот несообразный с правилами год. Другие люди наполняли залы, а прежние, что были в ее молодости, казались куда-то уехавшими. Она с недоверием смотрела порой на человека из того времени, вспоминая, на самом дело видит его или тот тоже уехал, а этот вовсе другой. Гость-философ некогда напророчил жить ей восемьдесят лет, и отстраняла от себя всякие об этом мысли. Некто, похожий на лежавшего в гробу молодого генерала, по которому плакала, и одновременно на другого, неверного, кто звался «Красный Кафтан», явился возле, подавал с ловкостью руку, безо всякой черты заходил и уходил от нее…
Из прежних лет вдруг прискакал светлейший князь и друг ее, но расхаживал большими шагами по комнате, разбил любимого амура и называл русским словом, означающим vielle putain[19]. А потом размахнулся на нее…
Она позвала другого, с льдистыми глазами и вырванным на лице куском мяса. Тот никак не изменился и смотрел вроде бы глуповато. Так же смотрел он тридцать лет назад, когда просила не допускать грубостей к ее арестованному мужу. Теперь он слушал, как пространно жаловалась ему на светлейшего князя, что переходит в дружбе все границы, и вдруг спокойно сказал:
– Что же, матушка, я… могу.
Она умолкла на полуслове, заплакала, замахала руками. Взяла клятву с него, что не сделает поступка. Тот пожал плечами и уехал к себе назад за Москву разводить лошадей…
И светлейший князь уехал. Больше его не видела и тоже плакала, узнав об его кончине. Опять, как и во всю ее жизнь, выдумывали что-то несуразное, но ее уже и не трогало…
Даже днем теперь закрывала глаза, и являлся к ней некий образ. Все до мелких подробностей видела она: даже иголки от хвои на обшлаге его рукава. Тогда позвала секретаря и велела то, чего боялась сделать всю жизнь. Через месяц ей принесли имя с отчеством и фамилию, что вдруг оказалась двойной. А также назвали место, которое с трудом нашла на карте. Там текла река и была такая же равнина, как и вокруг. Она велела приготовить приватную карету и никому о том не говорить…
Тут все границы были пренебрежены, и ни один даже ее любовник, в том числе великий в мелкой хищности сиоей таврический избранник, не смели таково говорить с нею. Этот, между прочим, и в мыслях не зарился на те фаворитные лавры. Лишь с грубой прямолинейностью первородца требовал той самой идеальности. Раз и навсегда определив ее Фелицею, он и ждал от нее точного и неукоснительного исполнения образа.
В том была самая что ни на есть русскость его, даже что и дальнее родство от татарина. Теперь она хорошо это понимала и сверху, и изнутри, поскольку сама сделалась православная безо всяких отклонений. Тут доминировало чувство молодого, несмотря на тысячу лет, народа: поставить на пьедестал и требовать, требовать, требовать.
Подай, Фелица, наставленье:
Как пышно и красиво жить,
Как укрощать страстей волненье
И счастливым на свете быть?[20]
Не больше и не меньше. То им мимо ушей, что многократно и со всей честностью говорит о себе, что лишь обыкновенных способностей женщина, больше слушающая здравомысленные суждения, нежели сама их рождающая. И все человеческие слабости в ней присутствуют, разве что обладает умением при необходимости управлять ими. Чувствительность здесь не в счет, и что рассуждать о возможности преодоления той естественной Евиной слабости есть лицемерие, уже писала…
Только не стрекозиными крылышками обладает этот язвительнейший слагатель од. И не изящно разукрашенной бабочкой французского обворожительства порхает вкруг ее имени, как и нет здесь стародумного рабского пышнословия. Тут истинно парнасский размах крыл в их обнаженной природности. Изо всех компонентов: легендарных и предметно ощутимых – происходит новорождение великого языка, так что идущая от высшей сложности простота здесь впрямую сродни Гомерам в Вергилиям. Впрочем, не туда, а в кипящую русскую реальность направлены молнии. Также и младенческая жажда идеала обязательно присутствует здесь: не от себя и в себе исправлять пороки, а чтобы был пример, равнозначный приказу.
Когда десять лет назад прочла это впервые, то даже всплакнула по-русски, все уже прозрачно видя. То была так или иначе составленная сказка, где в противность злым ей назначено быть доброй. На сказку же тут смотрят со всей политической серьезностью. Она сама когда-то выбрала это место, и деваться ей некуда.
Мурзам твоим не подражая,
Почасту ходишь ты пешком,
И пища самая простая
Бывает за твоим столом,
Не дорожа твоим покоем,
Читаешь, пишешь пред налоем
И всем из твоего пера
Блаженство смертным проливаешь…
Не слишком любишь маскарады,
А в клоб не ступишь и ногой;
Храня обычаи, обряды,
Не донкишоствуешь собой;
Коня Парнасска не седлаешь…[21]
Да, этот церемониями не жалует, как некогда французский гость-философ, а прямо говорит: не пиши, коли нет очевидного таланту. Ни единой слабости не желает в ней видеть и другим не позволяет. В первую голову ей самой.
Зная превосходно тот крайний характер, почему же сделала его своим кабинет-секретарем? Может быть, безоглядная русскость и привлекла ее в нем? Сей бард – и начало, и производное назначенного ей подвига. Солдатом-преображенцем возводил ее на престол, с убежденной радивостью укрощал несущий гибельность державе и всей Европе бунт самозванца; добивался идеальности в управлении Олонецким и Тамбовским краем, воевал за то же в сенате. Даже фамилия его лицетворит необходимость. И не верхний глянец, но самую душу ее правительственного портрета ввел в русскую историю:
Стыдишься слыть ты тем великой,
Чтоб страшной, нелюбимой быть;
Медведице прилично дикой
Животных рвать и кровь их пить.
Без крайнего в горячке бедства
Тому ланцетов нужны ль средства,
Без них кто обойтися мог?
И славно ль быть тому тираном,
Великим в зверстве Тамерланом,
Кто благостью велик, как бог?..[22]
Положим, тут тоже требование от нее идеальности при собственном самозабвении. Известно, что пиит в тогдашнем своем офицерском чине пугачевцев безо всякой даже нужды на суках развешивал. Так и на себя готова она взять свою часть вины. Однако не позволяет!
До страшного иной раз у нее с ним доходит. Гремит голосом, размахивает руками и наступает, требуя, чтобы не меньше, чем весталкой, была в поведении. Приходится звать другого секретаря или дежурного офицера, чтобы заградиться от той верноподданной ревности…
В том величие и одновременно ахиллесова пята этого народа. Сотворение сказки, начатое от первозданных костров, влечет все к той же ирреальной справедливости. Тут и делаться все обязано по волшебству: золотая рыбка к месту удачно явится и ведра с водой к дому побегут по щучьему велению. Также и царь добрый, придуманный, обязан появиться и дать приказ, чтобы псе было хорошо. Ей как раз и была та роль уготована.
Такое хитроумное ожидание чуда лишает инициативности, зато внутри чуда великую талантливость проявят. У чернозема будут сидеть голодные и умом раскидывать, каково так жизнь обустроить, чтобы все произрастало «по слову». Пшеница чтобы кустилась сам-сто, а волк бы с ягненком вместе пасся. И считать тут не требуется, как приходится голландцам или японцам, поскольку ширь тоже вполне сказочная. К этому еще удаль да неоглядная отвага оборотной своей стороной и вовсе все по ветру пускают. А как законный результат всему случается, то все вокруг становятся виноваты: немцы, татары, доктора, но только не сами. Мы-то, известно, что молодцы. Если же дома что, то жена виновата. Так и ей ведь, за многое не от себя, а прямо за них назначено в истории отвечать, и вдвойне еще как женщине. Из летописей видно, что своими же руками сотворенных идолов потом и секли, если вовремя дождя не было.
Тому некоторое оправдание есть, что история научила: все добуденное от того чернозема тут же и отберут до зернышка князья с дружиною, орда или Тарас Скотинин с сестрою своею Простаковою. Поневоле считать здраво разучишься и руки опустишь али прямо побежишь от той богатой земли. Отсюда уже и в сказках не добрые сюжеты родятся, а все больше про людоедствующего Кощея да Змея Горыныча.
Ко многим будущим бедствиям может служить такой выковавшийся в сказках характер. Любой политичествующий калиостра сможет какую захочет сказку рассказать да клич кликнуть. Побегут, не оглядываясь, и с той же отвагою. Оно и не сложно, раз покаяние за чужой счет.
Только сколько же она сама прибавила к этому характеру? Тут, однако, все делала, что они хотели. С тем ветром летела вровень и лишь приглядывала, чтобы паруса ровно стояли. То тоже обманчивая мысль, что можно хоть и герою их поперек ветра ставить или рулевое колесо крутить как хочешь. Ни один правитель, будь хоть Нерон, хоть Александр Великий, ничего не совершит в одну только силу своего желания. Римляне были готовы к Нероновой гнусности, как и греки с македонцами к вселенскому подвигу.
В том и было ее назначение, что поставила державный корабль твердо по ветру царя-преобразователя, когда начал уже этот корабль опасно крутиться на месте среди камней и водоворотов. Куда б ни увлекло его, если бы сразу не потонул, на прусские ли камни или на вековые отмели Смутного времени, повсюду ждали одни лишь голые чудеса заместо основательной реальности.
Так что, хоть держалась исторического ветра, но есть и Фелицины заслуги в том планетном плавании. Розу без шипов не обязывалась доставать, поскольку не бывает идеалу в природе. Руководствовалась здравым смыслом и в полную меру своих сил и способностей честно делала все в пользу этой державе. А посему и к пользе человечества, ибо таково место в нем этого народа и державы. Бард все правильно угадал насчет направления ее тридцатилетней работы. Первая она тут от Петра Великого, кто ту лукавую сказочность терпеливо обуздывал и делом заставлял заниматься. Само явление этого барда тому свидетельством, что не втуне остались труды просветительства. Будет ли кто следующий работник на этом месте?..
Каковы же станут движения этого народа и характера и веки грядущие? Где-то Европу в обратную сторону повторяет, что бросилась в Новый Свет. Там через голый океан идет дорога, а здесь к той же Америке навстречу континентальное движение. Только не вобрали бы в себя на той исторической дороге рассеянные там в избытке драконовы зубы, чтобы сделаться вдруг новой Тамерлановой угрозой человечеству. Свободно выплеснувшаяся за океан Европа восстала теперь на сюзерена и новую практику жизни устанавливает. Так ли будет и здесь когда-нибудь поступлено с сюзереном и какую практику придумают? От сказки пойдут или от реальности? С той же Тамерлановой опасностью все это и связано. Терпеливое просвещение и здравый смысл лишь способны укротить буйство исторических стихий. Не на один век такое состояние, и точные должны соблюдаться сроки, ибо выкидыш или урод с зубами от дракона может родиться…
Так каково же ее тут место? Неужто и впрямь все предопределено некоей звездой, вставшей вдруг посередине дня в небе? Это не имело значения. Даже если бы не было той звезды, все происходило бы так же. Та же синяя мгла впереди, куда въехала пятьдесят лет назад, и невозможно прозреть грядущее…
Она работала. Копия древнего списка лежала перед ней. Да, то было несомненно.
Да, то было несомненно. В летописи прямо говорилось, что сын князя Ярослава Галицкого, Владимир, претерпев многие жизненные бури и мытарства, нашел приют у зятя – князя Северского Игоря. И происходило как раз за год до злосчастного похода того на половцев. Таким образом получалося, что песенная Ярославна, плакавшая на городской стене по мужу, именно была дочь галицкого князя Евфросинья. А приходилась князю Игорю второй женою и мачехой его сыновьям. Она аккуратно записала свое открытие в тетрадь…
Продолжалася белая ночь на равнине. И в этой дороге она не могла быть без дела. В походный ящик под сиденьем положили необходимые выписки из летописи и список поэмы, снятый ее секретарями с оригинала, отысканного графом Алексеем Ивановичем Мусиным-Пушкиным в дальнем монастыре. Все те годы она твердила графу, что обязательно где-то должна быть такая поэма, как у всякого великого народа. Таково и найдена была «Ироическая песня о походе на половцев удельного князя Новгород-Северского Игоря Святославича».
Этого она ждала, а другого быть не могло. Как и в Роландовой песне для Западной Римской империи, поражение и плен героя легли тут в сюжет. Это если нетвердый духом и без будущего народ, то обязательно о победах поет, подобно бабуину, что стучит себя в грудь. Такая же тема для главной своей песни – знак могучего народа…
Так и не зажигая свечи, сидела она перед окном в приготовленном для нее доме. Белое, без звезд, небо стало постепенно светлеть, розовый цвет явился на деревьях. Неслышно подъехала карета. Она сама сложила записи, вышла и села на кожаные подушки. Никого больше с ней не было. Шесть конногвардейцев оставались тут ждать ее.
Кучер в суконном дорожном архалуке тронул лошадей. Карета покатила по дороге, у развилки свернула на сторону. Сияюще-золотой луч солнца вспыхнул из-за туч, расширялись дали, гряда за грядой открывались синие, голубые, лиловые леса, матово-жемчужная равнина находилась между ними, и там текла речка…
Высокая старая женщина будто ждала ее. Проворная девка отворила ворота, и карета въехала в небольшой двор. Женщина молча поклонилась, приглашая в дом, а она все смотрела на нее, сразу узнав. Лицо, глаза, держание головы были знакомы ей всю жизнь…
– В тот день и умер, когда привезли из Очакова. Посмотрел на нас с невесткою, на дом, на деревья и закрыл глаза. Так и снесли с телеги, в которой приехал, прямо на стол…
Теперь она видела, что женщина обыкновенного роста. Сколько же ей должно быть лет, если сын тогда был вовсе мальчик, когда оказался как-то в снежном лесу? И она была там девочкой…
– Зовут-то как тебя? – спросила женщина.
– Екатерина, – сказала она тихо.
– Значит, Катенька… А откудова знала его, Сашеньку моего?
– Видела его… давно.
Непонятную робость чувствовала она и одновременно внимательно смотрела на стол, лавки, буфет, на книги в самодельных шкафах у стены. Они были на разных языках, и лежали там знакомые ей журналы. Значит, ходил он тут, брал эти книги из шкафа, делал что-то свое. Окна были закрыты ситцевыми занавесками, и стояли герани…
Все время оглядывалась она на мальчика, что сидел с часословом в углу и старательно выписывал оттуда буквы. У него были серые глаза и прядь волос падала со лба, когда склонялся к тетради.
– Петр Александрович, отец вот его, теперь уже капитан. Персы бунтуют, так пошел вызволять от них Кавказ, – рассказывала женщина.
Вошла невестка, принесла молоко и хлеб. Она ела с удивительным аппетитом, слушала про то, что как раз и родился этот мальчик в год смерти деда, а потому назвали в память его Александром. Теперь тоже в царицынские кадеты готовится, и туда без знания счета и букваря не берут. А учит его батюшка-отец Прокофий. Внукова капитанского жалованья на поддержание усадьбы не хватает, а так хорошо живут: сад, корова, овечки есть. Не хуже других Ростовцевых или Шемарыкиных, чьи домы за рекою…
Потом она ходила к погосту у каменной побеленной сверху церкви. По подписям там тоже лежали все Ростовцевы да Шемарыкины, а от края начинались Ростовцевы-Марьины. Вровень с другими вокруг стоял на равнине деревянный крест, рядом другой – поменьше.
– Машенька, святая душа, царство ей небесное! – перекрестилась женщина. – Александр Семенович, сын мой, поручиком еще откуда-то из кайсаков привез. Раньше его умерла…
Она плакала горько, навзрыд, и Анастасия Меркурьевна, как звали мать полковника Александра Семеновича Ростовцева-Марьина, утешала, гладила ей плечи:
– Поплачь, Катенька. Оно всегда, душа моя: наплачешься, и полегчает. Такая доля сиротская!
Вовсе как девочка, жалась она лицом в теплый пуховый платок, и никогда еще в жизни не испытывала такого счастья. Она чувствовала запах молока, печного дыма, хлеба, травы и леса. Никого в целом мире не было у нее, кроме этой старой женщины с теплыми руками, которая ни о чем не спрашивала и все как будто знала…
Вдруг пришла мысль, что может в одночасье дать им другой дом с мраморными колоннами, а капитана сделать генералом. Но устыдилась сразу того, даже посмотрела на них с извинением, настолько здесь это было не к месту…
Младший Александр Ростовцев-Марьин все смотрел от своего места, где сидел с книгою. Когда уезжала, то подошел, не отводя с нее глаз. Она положила руку мальчику на голову, почувствовала мягкую густоту и буйность волос. И вдруг произошло необъяснимое…
Раздвинулось время. Она увидела знакомое здание сената и площадь перед ним. Войска что-то кричали, строились в каре, и среди них впереди находился некий поручик. Был это тот самый мальчик, кому гладила сейчас голову. Навстречу им из проездов дворца выкатывали пушки. Ветер трепал у поручика выбившуюся прядь волос…
Когда ехала назад, то все не уходила из ума эта площадь с войсками, которую на мгновение увидела, коснувшись детской головы. Она вспомнила, что когда-то хотела угадывать будущее. Это умели люди с побережья, где море выбрасывает на берег легкий, наполненный древними солнцами камень. Мать ее была родом оттуда и думала наследовать такую способность…
Какая же связь присутствует между временем, людьми и событиями в мире? Каково обойтись без лукавства и насильственности? Одно только она знала точно. Эта мятежная площадь перед сенатом, которая показалась вдруг ей, прямо будет проистекать из ее жизни и действий. И кто будет судить ее за все, пусть сам будет судим тем же судом.