Текст книги "Семирамида"
Автор книги: Морис Симашко
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 26 страниц)
И об Гришке она плакала; все казался ей в белой рубахе на льду; оборачивается и смеется ослепительно…
Князь Григорий Александрович, как видно, приметил своим сощуренным глазом ее минорность и весело взялся рассказывать про графа Петра Александровича Румянцева-Задунайского, про которого составляются многие армейские анекдоты. Не в пример прочим офицерам, годами живущим вдали от дома и чьи жены прославлены в столице громкостью поведения, супружница генерал-фельдмаршала являет прямо-таки образец добродетели. Самые злоречивые Двороброды не имеют возможности назвать ее амуров. И таковы ее христианине правила, что на рождество прислала знатные подарки не только к мужу, но соболью муфту и модное платье к его пассии, живущей с ним при лагере. Старик даже заплакал от умиления и с чувством молвил: «Когда бы знал имя ее любовника, то непременно бы одарил ответно!»
Ей было покойно следить за потемкинским лицом. Не скрывая никогда намерений своих угодить ей, в то же время так же открыто не отпускал из виду свой интерес, в чем был необыкновенно умен. Семь лет назад безо всякой трудности разошлись они с ним постелями, а остался верный и близкий, лучше иного мужа. Даже и по Красному Кафтану советовалась с ним: брать ли к себе. Такова была тут идеальность в отношениях, что об тайных мужских качествах своего избранника писала ему. Князь на это отвечал метаморфозами Апулея…
– Каково ты, Григорий Александрович, разумеешь про дорогу на Крым: развезет ли в половодье? – спросила она.
Князь по привычке приподнял голову, будто разглядывал что-то вдали другим своим поврежденным глазом, ответил с основательностью:
– Там от порогов до Крыма степь, яко стол, ровная и реки не текут. В одночасье просохнет.
– Так и поохотиться можно будет! – взвился с юной горячностью Мамонов. – Ведь есть там олени?.. Я слыхал, что есть!
Князь с благодушною отцовой снисходительностью поглядел на генерал-адъютанта, переглянулся по-родственному с нею, сказал успокоительно:
– Теперь полювать неспособное время. Зайцы да лисицы линяют, а лани вовсе худые за зиму становятся и в случку вступают. Мясо от них с собачьим духом.
Строящий Новороссию друг ее употреблял в разговоре черкасские слова. Она примечала в служивших при границах офицерах: говорили турецкие, калмыцкие, кайсацкие слова, носили вдруг мягкие татарские сапоги или бурки, башлыки и газыри, как казаки на Тереке.
Мамонов все подправлял большим пальцем сурмленные брови и расхохотался весело, когда светлейший князь Потемкин рассказал, как фельдфебели из малороссов учат барабанщиков правильному счету.
– Как вы сказали, князь? Дайте, я заучу! – и радостно повторил в такт барабанному бою:
С… баба перцем,
С… баба перцем,
Перцем, луком, часныком!
За окнами губернаторского дома давно сделалось темно. Весенний уже снег липнул снаружи к высокому италианскому стеклу, где-то на крыше скрипел флюгер от менявшегося ветра. Долго играли втроем в карты. Ей было хорошо в Киеве, и ясность мысли не покидала ее…
Спать шла уже поздно. Князь крепкою рукою поддерживал генерал-адъютанта, который в ходе вечера вдруг перестал смеяться, смотрел в одну точку и начинал крупными глотками пить белое вино. Кадык обозначался тогда и ходил красиво и мощно по нежно-белой мужественной шее. Когда остались вдвоем без князя, Мамонов ухватил ее за руку, заговорил путано и поспешно, что в ее окружении странно смотрят на него, а прежние товарищи из офицеров смеются в рукав.
– Сами вот как бы хотели на мое место, а злословят! – горько жаловался он, пьяно всхлипывая. Потом стал говорить, что она его плохо любит. Довел до того, что сама разволновалась и расплакалась.
Он уходил раздеваться и долго не приходил. Она лежала и думала, что имеет на то право. Для великого дела отодвинула от себя другую жизнь, какою могла прожить в спокойствии и утехах. На миг даже показалось, что доброю гроссмуттер в Цербсте прогуливается по стриженой аллее и аккуратно причесанные мальчики н тужурочках и девочки с букольками и в панталончиках – ее внуки и внучки – степенно идут с нею, взявшись за руки. Но ведь была еще сказка в зимнем лесу…
Он вернулся, и принялась жарко ласкать его, пока не загорелся во тьме и забыл про все.
Древние костры пылали на берегах Борисфена. С правого, высокого берега они отражались в воде и продолжались на другом, низком берегу, уходя за дымный горизонт. Казалось, что неисчислимые в веках народы тронулись с места, сдвигая страны, мешая царства, рождая империи. Но буйные огни вдруг меркли, разноцветные гирлянды симметрично вставали в небе, повторяя прямые контуры дворцов на берегу. Плывущие в огне галеры плавно приставали к ним, гремели барабаны, и невидимые оркестры играли французские менуэты.
С галерами вместе плыли все те же народы, которые взяла с собою в провиденциальное движение к югу. Завязывался новый узел истории. Здесь плыли с нею и с послами всей Европы грузинские царевичи и лифляндские бароны, калмыцкие князи и башкирские мурзы, камчадальские волхвы и обдорские принцы. И навстречу выходили к ней другие народы, которые принимала под свою руку. День и ночь в монистах и лентах крутились и пели по обе стороны пути малороссийские поселянки, усатые молодцы в барашковых шапках и необъятных синих и бордовых шароварах гулко убивали сапогами землю. Ногайская орда с пиками и бунчуками строилась полумесяцем через всю степь, приветствуя ее визгами и завесою стрел в солнечном небе. Выходили разодетые в вышитое платье сербы, болгары, греки, арнауты, прибежавшие на русскую сторону. В дубовом молчании стояли возвращенные из Польши староверы. Вестфальские и фрисляндские колонисты кланялись издали и чинно кричали русское «ура». Благонравные евреи в черных одеждах и другие, во французском платье, говорили к ней речь на каком-то вычурном языке из времени Барбароссы со вкраплением польских, русских, малоросских и бог его знает каких еще слов. Цыгане стучали в бубны и плясали по-испански…
Будто об некий камень споткнулась на ровной дороге, ударилась в этот город. Он стоял перед нею вечный и великий, каково и надлежало ему быть посредине планетного круга. За много времени до того светлейший князь представил ей соображение, чтобы город этот родился «в знак, что страна сия из степей бесплодных преображена попечениями Вашими в обильный вертоград, и обиталище зверей в благоприятное пристанище людям, из всех стран текущим». Говорилось, что прежде всего тут обязан быть университет, поскольку с соседством Польши, Греции, земель Волошской, Молдавской и народов иллирийских множество притечет в Новороссию юношества обучаться. Все здесь стояло по великому образцу: храм в подражание святому Петру в Риме, судилище наподобие древних базилик, термы и лавки полукружием наподобие пропилей или преддверия афинского. Двенадцать фабрик, в числе их суконная, шелковая, шерстяная и прочие, приготовляли товары для заселявших доселе пустую степь россов, а также на вывоз внутрь империи и наружу. Посредине находились биржа и театр, а на холме – музыкальная академия или консерватория. Вместе с другом своим – князем выбирала она из Петербурга то место: до порогов, на изгибе Днепрa, откуда равно близко из Киева, в Крым, к Дону и к Дунаю. С потемкинского голоса давно уже и выстроила в уме Екатеринослав…
Когда же открыла глаза, то с послами и народами увидела пустое место. С некоторыми начатыми строениями и шалашами стоял там единственный двухэтажный дом светлейшего князя. Она и бровью не дрогнула, словно впрямь видела перед собою город. По настеленному ковру прошла на середину, положила первый камень в основание храма, который целым аршином обязан был быть длиннее, чем великий римский храм. За нею положили камни съехавшиеся здесь с нею австрийский император и прочие персоны вплоть до обдорского принца. Вышла стенка: два шага в длину и до колена высотою. В раскинутом на берегу Днепра шатре, являвшем собою походную церковь, отслужили молебен…
В княжеском доме вечером, услав даже и Мамонова, негромко спросила:
– Каково успел за два года такое множество настроить, мой друг?
– Так писал к тебе, матушка, что весь кирпич уже и сделан в селе Половице. Только ехать туда не захочешь: распутица!
Друг отвечал с записною, как всегда, наглостию, тогда ловили на очевидном. Она сидела со счетами и говорила:
– Триста сорок тысяч на чулочную фабрику, так где они?
– В слободе избы для мастеровых – двести штук, – отвечал он, не задумываясь.
– Остаток ли есть?
– Сто тысяч, так сама знаешь, куда деньги идут. Всех тех послов в Киеве и по дороге на свой счет держим. Тако ж одежды бархатные для народа, иллюминация.
– Десять миллионов на то отпущено…
Таково, она когда-то слышала, спорили между собою супруги Чоглоковы, только суммы были мизернее. Здесь же досадно было не одно лишь казнокрадство. Оно и в Европах неистребимо, да прямоты и размаху такого там нету. По хуже, когда даже и не воруют, а само без пользы и смысла пропадает. Вон университета в помине еще нет, а жалованье идет наставникам студенчества. Уже и канцелярия при нем, яко действующая, расходует 1284 рубля на год. И профессоры числятся: де Гюсин по истории, Левонов по экономии, Прокопович на земледелии, Неретин да Бухарев на искусствах. Одинаково и великий маэстро Сарти определен директором консерватории с жалованьем 3500 рублей, а пока у князя дома на правительственный счет играет. 300 000 рублей, что отпущены на Новороссийский университет, тоже к концу идут, а камня еще не положено…
Ничего больше не сказав, пошла к себе.
Все великолепно она видела: беленные в сторону тракта станции, сады с только что воткнутыми деревьями без корней, один и тот же вид богатого селения посредине степи с журавлем и пятью тополями, что повторялся по обе стороны от дороги. Однажды, когда остановился каретный поезд, сама отошла к селению со свежесвязанными плетеными заборами. Внутри стояли одни передние стены с окнами. Танцующие поселянки с краскою на щеках, которых узнавала всякий раз, начинали с первой балетной позиции, а хоры крестьянские в полях пели с греческими паузами. Заметила, как умно переглянулись австрийский император с принцем ле Линем, но то не имело значения. Она во всем знала больше их.
В Херсоне зато дома уже стояли грубые, из известкового камня, и тысячи людей возились на верфях. Всю дорогу виделись двигавшиеся через степь телеги, едущие с ними мужчины, женщины и дети. Они останавливались и с высоты сложенного домашнего скарба смотрели на пляски и иллюминации.
Здесь содержалось то, ради чего ехала и тратила десять миллионов, не считая княжеских и прочих опустошительных по отношению к казне действий. Светлейший князь в панике обращался к ней, что турки вот-вот нападут и надобно уходить из Крыма. Она, как могла, душевно бодрила его. «Вперед, Потемкин!» – писала еще из Петербурга.
Кругом это повторялось. Посреди Тавриды голые до пояса солдаты, возводящие для себя поселение, оставляли работу и смотрели с высоты недостроенных домов. При въезде в бухту, где обязан был встать город, что звала уже Севастополем, мужики бросали резать камень и смотрели с горы на ее проезд. Им назначались эта торжественность, иллюминация, пальба из пушек, поезд их сотен карет с тысячами челяди, подтверждающие ее державное присутствие здесь, у Понта Эвксинского и забранного у варваров Херсонеса. Остальное они сделают сами, несмотря на все немыслимые воровства и безалаберности. В том она была уверена, и та неколебимая уверенность в ней была от всех русских царей…
В Севастополе австрийский император продолжал улыбаться, но глаза сделались серьезные. От одного края бухты до другого с приподнятыми парусами стояли корабли. Ровные линии пушек торчали из бортов. Французский посланник, которого за любезность к туркам прозвала Сегюр-эфенди, смотрел в трубу и дергал плечом.
В Херсоне еще, когда вызвала из Константинополя своего посла Булгакова, вместе с императором Иосифом Вторым и послом австрийским при Порте бароном Гербертом подробно обсуждала всемирное римское наследство, что никак не определится полторы тысячи лет. Западная империя требовала к себе Валахию с Молдавией, ссылаясь на романские их корни, но только ведь славяне тоже оставались по ту сторону меридиана, и не говорила пока про них.
Ночью слышала бурную и стремительную музыку из порта. Ей сказали, что то лезгинский танец, каковой танцуют здесь все. Русский голос в такт пел:
Чем турка будем резать?
Чем турка будем бить?
Ножиком будем резать,
Ножиком будем бить!
Подумала, что при многих обывательских и дворянских домах с той войны остались пленные турки, которые не захотели домой возвращаться. У сына ее турчонок-брадобрей Ванька Кутайсов любимым другом и наперсником сделался. Это, кажется, в нем единственное чисто русское качество – не питать анимальной злобы к инородным людям. Всегда кто-то со стороны злобу в русских подстрекает.
Наутро, когда с императором и послами должна была плыть из Херсона в Кинбурн, бесчисленные белые и синие паруса замаячили в тумане. То были турецкие бриги и фрегаты. Они тяжело вплывали в лиман, располагались полумесяцем, как раз там, где светлая днепровская вода, принимая в себя полуденный Буг, сливалась с темно-зеленою массою моря. Кинбурн просматривался отсюда на низкой, слившейся с морем косе. А напротив, на высоком скальном берегу, отчетливо возвышались квадратные бастионы последнего оплота Порты на этом берегу.
– Отложим до другого разу, чтобы посмотреть сразу и Очаков! – пошутил Иосиф Второй.
Было ясно, что грядет новая война. Она распрощалась с австрийским императором, что спешил к себе назад из-за неприятностей в Нидерландах, с послами и свитою, расцеловалась по-родственному со светлейшим князем Таврическим и, сопровождаемая одним эскортом, в карете без вензелей поскакала в Москву…
Качаясь от дорожных неровностей, думала, что все движется попутно с тем ветром, который придумала для себя при въезде в Россию. Как видно, и случай с юным гвардейцем, что нес ее на руках в снежном лесу, тоже был выдумкой. Все делала сама, назначенное историей: всех, и бывших с нею мужчин, заставляла служить делу. Даже поврежденного стариною ярославского князя, что не перестает охать по поводу порчи нравов от времени Петра Великого, приспособила к службе. Идеальности орлеанской девицы нашла место во главе российских академий. Каторжников, которые бежали с Камчатки, вернула по неистовости их чувства к России, назад, к общей судьбе…
Мимолетно вспомнилось, как на первой остановке от Киева, в звонком от птиц весеннем Каневе, приехал к ней на галеру польский король. У него были печальные глаза, и теплая слеза скатилась ей на руку, когда прижался долгим поцелуем. «Коханна моя… панна!» – донеслось из тридцатилетней давности и угасло, как опущенная в воду звезда. Она без улыбки смотрела на синюю от седины голову не носившего парика Станислава Понятовского. Благородный сарматский профиль взят был словно из музея. Люди, как и страны, или притягиваются большими, чем они, массами, или улетают в холод космического небытия…
Глядя ровно в переднее стекло кареты, она тем не менее все видела по сторонам. Едущие в телегах и идущие к югу люди были бледные и худые, их одежды составляли ветхие домотканые рубахи и древние постолы. Тут и там стояли в поле кресты из свежего срубленного, с неободранной корою дерева; взлетали, кружились высоко и садились на новое место вороны. То начинался очередной русский голод, про который знала из донесений правительства и сената и который уже трижды видела тут в своей жизни…
II
Было томливое состояние, каковое испытывал и в картах: надобно с риском открыть их, да холодно в животе – а вдруг да проиграешь. Но там минуту это только длится и о золоте идет разговор: всегда можно где-то еще добыть. Здесь же целый год такое у него чувство, и не золото на кону, а все разом может рухнуть куда-то в темную бездну. Что он светлейший и Таврический и матушка-государыня с ним целуется, ничего еще не говорит. Уж ее-то он хорошо знает. Вон Гришку Орлова даже князем сделала и медаль выбила как раз перед тем, как в Ревель ему отправиться уток на досуге стрелять. Дли него тоже уже отчеканена медаль, так что всякого ожидать приходится. Тут, под Очаковом, ему выйдет решение…
Поэтому ничего здесь не делал без крайней осторожности. Этот оглашенный старик, за которым, разинув рты, бегут солдаты, ничего не потеряет при проигрыше. Что, два раза раненный, отстоял Кинбурн, так то счастье привалило. А после этого вовсе фыркать стал в его сторону. И подруга-государыня в каждом письме ему это имя называет: Суворов да Суворов!
Только ему лучше известно, что у него тут на руках и что у султана. Теперь вся Европа в Стамбуле железные подпорки для Порты сооружает. Флота русского с морейской стороны нет и не будет, поскольку в Балтике занят шведами. Здешний же флот раскидан бурею, так что все линейные корабли пошли на дно, а головной фрегат без парусов утащило к самому Босфору, где и спустил флаги. «Бог бьет, а не турки!» – писал к императрице.
Только она стояла на своем и на новое его предложение отодвинуться пока что от Крыма прислала вовсе уже недовольное письмо. Те ласковые да ободрительные слова если употребляет, то он умеет читать в истинном их значении…
Светлейший князь и генерал-фельдмаршал Григорий Александрович Потемкин-Таврический придвинул к себе итальянскую шкатулку, отпер ее, настороженно посмотрел на горку голубых конвертов с вензелем «Г. Р.» – «графиня Рейнбек». От них шел знакомый запах дубовых почек. И сразу явился некий образ: не обворожительный и всем известный, с постоянною улыбкою, а другой, будто из гладкого белого камня. Зная ее досконально и со всеми женскими пустяками и капризностями, тот образ видел постоянно и каждый час опасался его. Не в том боялся, что давала ему знать, когда девался куда-то миллион, а в чем-то так и не понятном ему…
«А вот как я о сем сужу: что ты нетерпелив, как пятилетний ребенок, между тем как дела, порученные тебе в сие время, требуют непоколебимого терпения. Пишешь ты о выводе войск из полуострова. Чрез это туркам и татарам открылась бы паки дорога, так сказать, в сердце империи, ибо на степи едва ли удобно концентрировать оборону, а теперь Крым в наших руках…
Что же будет, и куда девать флот Севастопольский? Прошу ободриться и подумать, что бодрый дух и неудачу покрыть может. Все сие пишу к тебе, как лучшему другу, воспитаннику моему и ученику, который иногда и более еще имеет расположений, нежели я сама…»
Все тут ему не новое, что пишет. С первого дня уразумел ее подходы, когда сама наталкивает человека на то, что хочется ей, а потом говорит, что слушается его. Таково это бабье иезуитство, которое в политику впустила. А он стал угадывать, что думает, и впереди ее говорить, будто собственные мысли. Когда в первый раз это произошло, проницательно посмотрела и улыбнулась ему. После того как добрая жена, все свои планы и пристрастия раскрывала перед ним. И с голштинским мужем каково у ней было, и с уродом сыном, и с Польшею как намеревается поступить. Когда ударялся в амбицию и делал по-своему, допускала с улыбкою, а после все опять возвращалось на указанное ею место.
И вдруг получилось, что отъехал сюда. Даже сам не заметил, каково это произошло. Сказала, что лишь он один способен построить Новороссию. Они остались близкие друзья, и продолжает быть ей как бы вместо мужа, но не дальше и не ближе.
Что это ему в силах строить Новороссию, он без сомнительности знал. Те чесменские да кинбурнские герои лихие в приступах, а управлять да рассчитывать – не их дело. Здесь надобен правительственный ум: с высоты смотреть и одновременно все ухабы под ногами различать. А тех героев надлежит гнуть и ломать, чтобы не рассуждали и исполняли, что приказано. Знать неукоснительно должны, что все геройство их и слава только от одной милости зависят. Кому объявят, тот и славен, хоть и на будущие времена.
Из римских авторов видать, что вечная полемика между правительством и героями. Суворов прискакал к нему и даже поклон не пожелал сделать. Сразу потребовал приступа, побежал смотреть стены. Только он преспокойно все это невежество принял: через неделю созвал совет. Суворова посадил сзади других генералов и слушал, подстригая ногти. Тот и нагрубил самому себе в убыток.
Так и продолжалось. Суворов уже не кричал, а только смотрел с открытою дерзостью. Донесли, что прямо и среди солдат называет его «таврическим вором» и что задницы скоро ему не хватит, чтобы ордены вешать. Как раз сделалось известно, что турки целою армиею готовятся напасть на Кинбурн, вот и послал туда героя с одним корпусом. Только что-то случилось у турок, и не могли получить Кинбурна.
Тем временем, однако, ревизия обнаружила, что сей прославленный генерал незаконную прибыль помимо государственного жалованья имеет: в чины за мзду таких-то и таких-то офицеров произвел и на пятьдесят возов купленного сена для кавалерии нету оправдательных документов. Офицеры того не признали, но разговор уже шел…
Вдруг из лазарета явился к нему с палкою. Бросил ее в сторону и встал на колени:
– Прости, светлейший князь, меня, старика глупого. Милости прошу: дай взять Очаков. То правда, что не одну тысячу душ под стенами здесь положим. Брать все равно будем, но завтра уже положим втрое и послезавтра – впятеро!..
Не отвечал тогда ему и только чистил ногти. Еще и известно ему было: станем брать или нет. Тогда герой встал с колен и лишь долго посмотрел на него. Потом повернулся и побежал, будто слепой, через комнаты, мимо адъютантов, куда-то в степь…
Сейчас, сидя на укрытой коврами тахте в богатом караимском доме, что взял себе под ставку, князь Григорий Александрович не знал, что ему делать. В пророненные шире окна с новыми стеклами видны были стылое море и небо с низкими тучами. Как бы отдельно от всего висели в воздухе желтые бастионы и башни Очакова. От веранды, где летом рос виноград, начинались ползущие откуда-то из-под земли дымы. Будто весь берег над кручею и дальше в степь напитан был затаенным жаром. Русская армия, зарывшись в древний песок, полгода уже ждала приказа к отступлению или штурму.
Он продолжал сонно смотреть в письма… «На оставление Крыма, воля твоя, согласиться не могу; об нем идет война, и если сие гнездо оставить, тогда и Севастополь и все труды и заведения пропадут и паки восстановятся набеги татарские на внутренние провинции. Кавказский корпус от тебя отрезан будет, и мы в завоевании Тавриды паки упражнены будем и не будем знать, куда девать военные суда, как ни во Днепре, ни в Азовском море ие будем иметь убежища. Ради бога, не пущайся на сии мысли, кои мне понять трудно, и мне кажутся не удобными, понеже лишают нас многих приобретенных миром и войною выгод и пользы. Когда кто сидит на коне, тогда сойдет ли с оного, чтобы держаться за хвост?..»
Слышал, как заглядывал адъютант. Только знал, когда видят его в таком полусне, то не лезут с докладом…
Громыхнуло, раскатилось что-то за окнами, звякнули стекла. Слышалась отдаленная ружейная пальба. Он как поднял голову, так и сидел, наливаясь кровью. Чувствовал даже, как тяжелеют складки под подбородком. Что-то мешало ноге. Он посмотрел, увидел раскрытую французскую книгу. Она здесь была, при нем, чтобы рассказывали императрице и другим, что при поле брани просвещением и полезными человечеству переводами занимается. Все, что надо для того, делал тут ученый грек, которого держал при себе…
Швырнув ногой книгу, так что листы разлетелись, он вскочил, крикнул одеваться. Прямо на архалук натянули шинель и, незастегнутый, бросился к возку, ударил в спину ездового, полетел к передовым редутам. Там дым еще рассеивался, а на турецком окопе стелилось под морским ветром русское знамя. В дороге адъютант сообщил, что произошло. Нарушив приказ, солдаты сами подлезли к туркам, подложили фугас и захватили ложемент как раз напротив главных очаковских ворот…
Двое полковников стояли на командирском пункте и смотрели в его сторону. Подъехав, он соскочил с возка, мнись криком, бил в зубы, справа и слева, – круглое бессмысленное лицо. Потом бросился к другому…
Что там произошло с ним, он не сообразил. Прямой и высокий полковник спокойно смотрел на него. В глазах не было угрозы, но не было и страха. Только он вдруг понял, что никак не может ударить. Лишь потом он разглядел, что тот из стариков, по возрасту долженствовавших уйти на покой и задержанных в связи с войною. Полковник с холодным неприятием в глазах продолжал смотреть на него. Что-то заныло в печени, и непроизвольно сделал от него шаг назад. Повернулся к Очакову:
– Завтра приступ!
Возвратившись в штаб, узнал фамилию полковника, оказавшуюся почему-то двойной. Продиктовал в приказе ему и с полком первым идти завтра на стену…
III
Вдруг перестало болеть в груди. Сделалось совсем тихо в мире. Он лежал и смотрел в морозное звездное небо. Слышно было, как солдат-ездовой спрашивал дорогу на Ростовец. Он и сам мог бы сказать солдату, но лежал, не разрушая этой ниспосланной божьей тишины.
Их, побитых под Очаковом офицеров, везли обозом, на устланных сеном телегах. По одной, по две всякий день сворачивали в сторону, пока не осталось их четверо. Теперь надо было сворачивать ему. Где его Ростовец, он видел по небу, но объяснить бы свое чувство не мог. Наверное, так птицы определяют путь домой…
Все, до каждого мгновения, помнил он из того времени, даже пустой колосок, трепетавший под жгучим морским ветром. Когда аскеры отбросили четвертую лестницу от стены и солдаты поставили пятую, он сам полез наверх со шпагою в руке. Тогда и увидел этот сухой колосок, который рос на самом верху между двумя плитами известняка. Его удивило, как мог там вырасти…
А накануне стоял с Шемарыкиным и смотрел, как солдаты подрывали турецкий окоп. Ничего не могли они сделать против этого, поскольку солдаты их и не спрашивали. Вся армия гудела на таврического князя, что неспособен к войне и только людей морит, пугаясь решительных действий. Одинаково и флот его не принимал. Адмиралы прямо говорили, что фрегаты не от шторма потонули, а сырое дерево для них покупал, на парусине да канатах миллионы нажил.
Целый год спокойно смотрели, пока инженеры из Европы очаковские бастионы укрепляли, аскеров правильной обороне учили и припасы везли. В лимане и на Тендре флотские тоже без разрешения князя с малыми судами турок громили. Суворов требовал с ходу Очаков брать, так светлейший возражал, что о солдатах беспокоится. А за год от одного тифу да гнилых сухарей, что потемкинские интенданты снабжали, половина армии стаяла. Так все тут и называлось: «потемкинские сухари», «потемкинские домы», а если был без мяса, то «потемкинский суп». И повторяли суворовскую фабулу про «светлейшие потемки», куда закатилася русская слава.
Знали, что государыня тоже требует скорее приступ делать, да когда в человеке по многим грехам его дурная опасливость все прочие чувства превозмогает, то сам себе уже не верит. И на выстрелы турецкие из крепости велел не отвечать, чтобы большого сражения не случилось. Ждал, что война сама собою успокоится. Пока, что ни день, балеты устраивал, и в виду армии содомские мерзости и бесчинства с навезенными фаворитами да графинями совершал. Говорили: в вине с ними на афинский манер купается и римскую тогу носит. Все дозволяется ему, как никому другому раньше…
С Шемарыкиным опять тут встретились, и полки их стояли в одной диспозиции. С утра в этот день все с ним не разговаривал. Тот по своей манере солдату за что-то кровь с лица пустил, а он этого не любил. Тут и случилось, что солдаты самовольно в турецкий ложемент залезли, а затем светлейший князь прискакал. Шемарыкина же по зубам и съездил, а тот лишь пучился от страха. То обычное дело: кто как с меньшими себя держит, так же и с собою позволяет…
На него светлейший князь смотрел с удивлением. Голову откинул и заморгал вдруг единственным глазом, прежде чем сверкнуть опять на целый свет. Потом закричал про приступ…
И грудь ударило уже наверху, когда приколол шпагою янычара, вставшего на пути. В последний момент увидел, как сноп огня вырвался из пушки, что поставлена была по европейскому правилу от противоположного края бастиона. Падая уже, смотрел, как прибежавшие суворовские солдаты из Кременчугской дивизии штыками кололи канониров…
Телега дернулась, заскользила железным ободом по снегу. Но ничего не болело, и дышать было просто. Другие раны у него дольше болели: те, что получил в Пруссии, со шведами, в Польше и когда-то еще с турками. Он думал о доме, куда его везли, о том, что происходило с ним в эти дни и во всю его жизнь…