355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Морис Симашко » Семирамида » Текст книги (страница 14)
Семирамида
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 21:58

Текст книги "Семирамида"


Автор книги: Морис Симашко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 26 страниц)

ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Первая глава
I

Пурпурно-золотое свечение вдруг пропало из глаз. Она остановилась, подняла голову, медленным взглядом обвела все вокруг. Невидимое небо сливалось с землей. Бурые глинистые холмы неясно выделялись на одинаково серой размокшей земле, и трудно было узнать, пашня это или продолжение леса. Настойчиво каркала невидимая ворона. Набухшие сыростью деревья жались меж холмов, уходя в перелески, за которыми угадывался уже вечный лес…

Такое случалось с ней в другой жизни, когда девочкой в панталончиках с оборками носила железный корсет для уравнения искривленного плеча. Люди и вещи оборачивались тогда другой стороной, и становилась пронзительно ясно видна их скрытая суть. Она начинала смотреть на все как бы со стороны, отделяя от происходящего свои желания и чувства…

Вдоль черной расплывшейся дороги стояли ветхие плетеные заборы. Где-то они были повалены и впереди поставлены новые, из зеленого еще хвороста, закрывавшие грязные обочины. Она знала, что это делалось наскоро к ее походу. За плетнями тут и там стояли мужчины и женщины, но больше было женщин. Они кланялись ей до самой земли. Она сразу выделила ту, одну, стоявшую как бы в стороне от других. На ней тоже был сдвинут на глаза платок и запашная кофта из грубой материи напущена на холщовую юбку. Только глаза смотрели со спокойным интересом, и даже в статности фигуры не было подобострастия. Кстати, что означает это русское слово: «подобно страсти»?

Она вспомнила, у кого видела этот прямой, открытый взгляд. Прядь волос упрямо выбивалась из общего порядка у первого встреченного ею русского. Можно ли навеки привыкнуть к таковому сокрытию сути? Прямо, упрямо…

Крестьянка поклонилась ей в пояс, но и это было сделано иначе. В серых чуть навыкате глазах оставалось то же выражение некоей уверенности. Высокая грудь виднелась под полукружьем запаски. Ребенок со светлым, мягко разбросанным волосом свободно держался у ее ноги. Женщина не была красивой, а была в ней лишь законченность, не допускающая бьющей в глаза яркости…

Она поклонилась в ответ народу, как и следовало русской царице, идущей в богомолье. Но смотрела на эту крестьянку. Ничто не изменилось у той в лице, словно так и должно было быть. Все уходило в какое-то неведомое прошлое. Поклоны до земли, заискивающие взгляды, варварская лесть – только атрибуты, привнесенные историей…

Бабы продолжали истово кланяться. Неизвестно почему, она не приняла этого слова и употребляла другие: крестьянка, простолюдинка. Крестьяне – в этом слове был сокровенный смысл…

Дорога разъезжалась на многие колеи, огибая бугры и выбоины, снова сходилась, подобно речке, текущей своевольно, без вмешательства человека. Посредине был насыпан песок, а в топких местах специально к ее походу положены бревна. Она вышла в понедельник, 12 мая 1763 года и шла от Москвы к Ростову Великому по десять верст в день. Затем садилась в карету и ехала назад, к месту ночлега. На следующий день она приезжала на оставленное вчера место и продолжала путь. Так делала Елизавета и до нее все русские цари. Покойная императрица заказала новую серебряную раку для мощей святого угодника Димитрия Ростовского, но не успела освятить. Завет тетки выполняется ныне ею, и это первое ее действие после коронации. С полной честностью называла она так усопшую дочь Петра Великого. Когда природный племянник веселился со своими голштинцами, одна она стояла дни и ночи при ее гробе. Слезы ее вовсе не были актерскими…

Пошел мелкий холодный дождь, и все вокруг еще больше потемнело. Только церковь на холме светилась белизной стен и сверху золотились кресты. На миг смутно явилось видение кирхи, тянущей из узких каменных переулков к небу тонкие шпили…

Да, она знала, что это должно было произойти, хоть даже про себя не произнесла рокового слова. В льдистых глазах Алексиса была написана судьба эйтинского мальчика. На чистом, с металлическим отливом лице бескровно белел след от вырванного в драке куска мяса. В основании шрама виднелась сухая кость, и лицо от этого почему-то казалось еще больше красивым. Лишь она одна называла так Гришкиного брата – Алексис, и тот смотрел с некоей высокомерной иронией. Так же бесстрастен он был, когда она предупредила, чтобы солдаты пс являли грубости к Карлу-Питеру Ульриху, который звалея здесь Петром Третьим. Алексей Орлов и не думал перекладывать на нее вину за то, что обязано было случиться. Даже некая глуповатость показалась ей в нем тогда. И пьяно-умоляющее письмо его о несчастном событии дышало простодушием. Она тогда вслух прочла памятую записку при трех людях. Приказав забыть о ней, спрятала то оправдывающее се письмо в тайную шкатулку, для истории.

– Все будет исполнено по твоему желанию, матушка-государыня! – сказал ей перед отъездом в Ропшу Алексис, и холодная прозрачность стояла в его глазах.

Он давал ей возможность не мучиться совестью даже перед собой. Но ей того не требовалось. Несмотря на заботу сената о ее чувствах, она все же тайно приехала и ту церковь. Эйтинский мальчик лежал в гробу, несуразно вытянувшись, и острые локти от насильно сложенных на груди рук торчали в стороны. Глухой шарф закрывал у мужа шею. Голубой мундир голштинских гусар был на нем и непомерно большие кожаные краги. Она постояла несколько минут, повернулась и ушла.

В Европе писали нелепости, меньше всего осуждая усмотренное цареубийство. Недоумение вызывала лини, логическая сторона случившегося. Свергается прямой наследник, внук государя, а императрицей объявляет себя вовсе чужая династии и народу некая ангальтинка из средней Германии. А притом единодушно утверждают, что главная причина переворота – природная русская ксенофобия, и рассказывают об избитых на улицах русской столицы немцах.

К тому же всей Европе известно, что когда в России царь, то он вправе воевать с кем захочет, резать сановникам бороды и даже менять народу платье. Только пример великого деда был тут не к месту. С внуком все происходило в карикатуре, вопреки смыслу. Для России же сей непонятный другим смысл имеет тем большее значение, и она угадала это с самого начала.

Это нестерпимая в претензии молодая Дашкова считает, что поднесла ей корону. Так же как всякий измайловец или нреображенец в отдельности мыслит себя счастливым виновником. Никита Панин да Кирилла Разумовский с Волконскими – все числят себя в голове революции. И любой пивший на радости вино мещанин не держит себя в стороне от совершенного дела. А все правда, поскольку в нарушении некоего исторического рока, назначенного сей державе, поступалось до тех пор. Отдельно от восторженной княгини знала она, отчего ярится гвардия, а помимо гвардии, про что думает Панин, воображает Разумовский и размышляет сенат. На нее смотрели с ожиданием на улицах и в полках, куда ездила крестить детей, вне зависимости от ее природного или династического родства. Такова была назначена ей роль, и исполняла ее с твердостью.

Еще за два дня до всего Кирилла Разумовский отдал манифест на печатание в академию, а когда печатник испугался, спросил: «Так ты, братец, того не ведаешь, что никак нельзя больше быть такому царю?» – «Все про то ведают», – отвечал печатник. «Ну, вот видишь!» И тот пошел в свой подвал к станку. Не зная вовсе о том, свое делала гвардия. Так же и молодая княгиня отражала общий дух, поэтому не надо ей третировать других и являть из себя орлеанскую девицу. Лишь неглубоко думающие люди представляют так, что собрались пять или шесть человек, сговорились меж собой и совершили революцию…

Но и не просто это было. За всем таилось главное, открывшееся некогда ей в заснеженном лесу. Прядь волос падала со лба, не принимая искусственного зачеса. Тут и там замечались вдруг признаки этой первозданной сути: в Гришкином размахе, льдистых глазах Алексиса, упорстве старого Бестужева или спокойном взгляде крестьянки, даже у той же княгини с ее идеальностями. Сквозь исторические нагромождения тем истовей взыскует правды этот народ. И потому на целых полгода надела на себя скорбное платье, полностью отдаваясь ему на суд. Всегда проиграет тот, кто хоть на миг помыслит себе, что тут нет мнения общества. В десять раз опаснее оно, чем там, где обо всем говорят свободно.

Ей, подхваченной ветром со стороны, все было видней. Тот ветер дул с портрета, который всегда находился при ней. Великий государь смотрел с гневной требовательностью. «Отец своего Отечества, блаженныя и вечно ненабвенныя памяти Государь Император Петр Великий, Наш вселюбезнейший Дед», – написала она в манифесте своим твердым почерком.

Величайший ум Европы писал ей, что философы призваны управлять народами. Только они в состоянии, отрешившись одинаково от злых и добрых страстей, содержать мир в разумном равновесии. Как искусный инженер строит по чертежу, так и просвещенный государь вооружается философией для строительства счастливого эдема своим подданным. Шведский граф называл ее философом в юбке. Пятнадцати лет она писала для него свои наблюдения жизни и сожгла их с другими бумагами, когда взяли под арест Бестужева…

Некогда читала она, что общества и народы живут по тем же законам, как звезды и планеты. У каждой своя орбита, и всякая играет свою роль в мироздании, являя общую стройность. Так же и люди имеют свою судьбу. И сколь ни причудлива может быть она, но подвластна некоему высшему порядку. Ее звезда показалась ей как-то в полуденном небе.

 
Но больше чту сию заслугу,
Что ты, усердствуя к нему,
Достойную дала супругу
Любезну отчеству всему[9].
 

То Петр Великий говорит из гроба Елизавете, именно се приискавшей племяннику в жены. Писано это, когда и мысли не случалось, что меньше чем через год сама она сделается русской императрицей. Что же тут: подлинное чувство или точный расчет планетных систем?

Тоже и к ее воцарению написал этот автор торжественную оду, не преминув здесь же поколоть своих врагов-немцев по академии. И уж в русских чувствах великана-ученого, чье имя громко и в Европе, сомневаться не приходится. Но как только подумала она наградить, так поднялся на дыбы граф Кирилла Разумовский, коему сей ученый всегда пенял на плохое управлений академией. Она промолчала тогда, в первые дни революции, но собственной рукой написала на представлении ученого, чтобы дать находящемуся при мозаичной фабрике мастеровому гамбургцу Цильху чин коллежского регистратора. То было непонятное для мастерового отличие. Она же помнила, что этот Цильх приходится братом жене российского великана. Видать, оттого же у него обратное чувство к немцам.

 
Стихи она заучивала наизусть, притом без акцента выговаривала русские слова:
Слыхал ли кто из в свет рожденных,
Чтоб торжествующий народ
Предался в руки побежденных?
О стыд, о странный оборот!..[10]
 

Все тут было справедливо. Противный русскому интересу мир с поверженной Пруссией, в которой чувствовали длительного врага, стал приговором ее супругу.

 
Услышьте, судии земные
И все державные главы:
Законы нарушать святые
От буйности блюдитесь вы
И подданных не презирайте…[11]
 

Природная готовность была в ней к тому. И если назначено ей место в планетном строе, то будет исполнять его с непреклонной радивостью. Та твердость в службе, как видно, в ней от отца. Заботливое наставление «Pro memoria» в клеенчатом переплете до сих пор лежит среди старых бумаг. И еще запах сукна в памяти, не уходивший, даже когда тот надевал домашнюю куртку. Христиан-Август, князь Ангальт-Цербстский и фельдмаршал, умер много лет назад. Покойная императрица запретила ей плакать больше трех дней, поскольку был тот не прямого королевского роду.

Что же у нее от матери, что под именем княгини Ольденбургской умерла в Париже, оставив четыреста тысяч ливров долгу? Ей приписывали даже шпионство в пользу Фридриха. Только была это живая и вздорная женщина, к которой и в долголетней разлуке относилась она с обязательной дочерней почтительностью. В неосязаемом где-то пространстве остался сожженный войной Цербст и живущий вдали некий владетельный князь Фридрих-Август, ее брат. То уже прошлые имена и термины…

Дочь Петра Великого по смерти простила ее мать и спасла ее честь, приказав посланнику выкупить из заклада фамильные драгоценности, которые и отдала ей. То было чисто русское свойство характера, и никогда такого бы не сделали в остальной Европе.

Когда еще при жизни императрицы хлопотала она перед французским правительством по устройству дел нынешнего цербстского князя, герцог Шуазель написал своему посланнику Бретелю: «Можете уверить великую княгиню, что я всегда буду внимателен к делам, интересующим ее брата. Хотя великая княгиня и не имеет теперь большого значения, все-таки ее нужно беречь, но делать это следует с большой осторожностью, чтобы не возбудить ревности в императрице и ее министрах». Граф Бретель показал ей это письмо, вместе со своим правительством провидя Нечто в будущем…

Дождь не переставал: не по-весеннему мелкий, нескончаемый. Дорога теперь шла полем, но лесные дали проступали сквозь туманную пелену. Там виделась еще деревня: те же разбросанные по склону избы и белый каменный храм с золотом крестов. Звон, близкий и дальний, слышался отовсюду…

Верный Шкурин, уехавший вперед, ждал с каретой гочно на том месте, где было указано. Она запретила кому-нибудь идти рядом с ней или ехать с караваном следом. Лишь шестерка конногвардейцев в отдалении провожала карету – столько же было, когда только приехала в Россию. Обтерев сама дорожные полусапоги, она села в карету и поехала назад…

В попутном дворянском доме после постного ободе и часа отдыха она сидела с бумагами от сената, oт иностранной коллегии и с приватными письмами. То был нерушимый распорядок, установленный ею для соби во всякий день, хоть и в богомолье. Десять месяцев назад на белом коне впереди гвардии она въехала в Петербург, и от первого часа правления пришлось с твердостью устанавливать равновесие. Уже в первый день орлеанская девица учинила скандал с Гришкой, увидев того разлегшимся на диване в приемной комнате и надрывающим конверты с сенатскими печатями. Когда же было всенародно объявлено о скорой кончине императора по причине геморроидальных колик, то все с молчаливым пониманием приняли известие. Только эта юная фурия при всем дворе громко заявила, что отныне не знается с Алексисом, поскольку святое дело не должно иметь на себе хоть одного пятна. Пришлось тогда с твердым тактом дать узнать ей, что есть границы для ее тщеславия. Трудней всего, что и притом Катрин Дашкова продолжает видеть в ней свой составленный для себя идеал. С Орловыми было проще. Гришке точно было отведено место для куражу, а Алексис все понимает без слов.

Затем Панин, а больше Кирилла Разумовский с Волконским, а тут же и прочие вздыбились на Воронцовых с Шуваловыми, прямо желая отсекания голов. Только она вела себя со спокойствием, будто ничего в государстве не произошло. Лишь улыбку свою не отдавала своим прежним недругам да сделала так, что великому канцлеру Михайле Воронцову естественно пришло в ум отъезжать на лечение за границу. Даже и вальяжного Ивана Ивановича Шувалова, коего не терпела до чесотки в пальцах, демонстрационно выделила своим вниманием. Предстояло навсегда кончать варварский обычай по личному чувству поступать с людьми, пригодными для государственного виду. Она и тайного секретаря Волкова, с псовой послушностью служившего мужу, определила губернатором в Оренбург, и враг его – старый Бестужев принял то с понятливостью. Также Гудовича, мужнина адъютанта, с которым эйтинский мальчик думал убегать в Голштинию, безо всяких оглядок использовала в службе. Противовес в государственном круговращении столь же обязателен, как в планетном.

А сподвижникам она самолично определила награждение, формулярно разнеся на четыре группы. В первую были вписаны лишь трое: Кирилла Разумовский, Панин и сенатор князь Михаил Никитич Волконский, которым и пожалованы пожизненные пенсии в пять тысяч рубни. Вторая группа – из семнадцати лиц гвардии, всякому дано по 800 душ крестьян, что, исходя из цены по in рублей за душу, составило по 24 тысячи рублей. Одиннадцать лиц получили по 600 душ, или по 18 тысяч в денежном переводе, и девять лиц – каждый от 300 до 500 душ. Все же вместе составило в деньгах 1 066 000 рублей. В манифесте было особо указано, что пенсионы определены из ее личной комнатной суммы.

На четвертый день по восшествии на престол явилась она в сенат, заседания которого для быстрого ведения дел перевела к себе в летний дворец. Ей было сделано представление, что восемь месяцев армия в Пруссии не получает жалованья, а цена на хлеб в столице выросла вдвое. У нее были оставленные еще Елизаветою те собственные царские деньги, и, выслушав все, она негромко сказала: «Принадлежа сама государству, числю принадлежащим к нему даже и то, что надето на мне!» У сенаторов тогда на глазах показались слезы.

Таково сразу вернулась она к методе Петра Великого, не имевшего комнатной суммы. С того же царского миллиона снизила она цену на соль, кредитовала торгующее с Европой купечество, что впало в убыток от портового пожара, улучшила стол в полковых дежурствах. И потом с полной честностью обратилась к обер-гофмаршалу с письмом, что девушки ее с голоду помирают: три дня ничего не ели. В карманах ее было пусто.

Тем делался лишь пример. Как Петр Великий брал топор в руки, так всякий день сидела она с сенатом, выявляя, где и как найти можно ресурс для решительного пополнения бюджета. Не глядя на близкие и дальние к себе лица, напрочь отменила убыточные казне монополии на торговлю смолою, холстом, тюленьим жиром, упразднила таможенные, рыбные, табачные и прочие откупа, позволила свободно торговать хлебом. Дома со счетами в руках проверяла итоги.

«Не снискание высокого имени Обладательницы Российской, не приобретение сокровищ, которыми паче всех земных Нам можно обогатиться, не властолюбие и не какая иная корысть, но истинная любовь к отечеству и всего народа, как мы видели, желание понудили нас принять сие бремя правительства». С теми словами она требовала решительного конца взяткам и лихоимству…

Она сидела неподвижно, глядя мимо свечи, и думала про то, о чем ни с кем еще не говорила. Даже в письмах к властителю европейских умов, коего зачислила собо в наставники, не открывала прямо широты своих замыслов. Пока лишь начало – не дозволять фабрикантам и заводчикам покупать людей от поместий, а чтобы пользовались вольными наемными по пашпортам людьми за договорную плату. И еще от монастырской крепости надо забрать людей. Про то читала и обдумывала, что вольный труд пятикратно выше труда раба…

Аккуратной стопой по левую руку, как учила секретарей, лежали распечатанные дела с сенатским вензелем, доставленные сегодня поутру. Она взяла сверху и положила перед собой первое из них. Сообщалось, что повеление о панихиде и публичном поминовении о муже ее, бывшем императоре Петре Федоровиче, было исполнено в Архангельском соборе. Только архиепископ Амвросий высказал сомнение, как бы в народе об том иначе не стали толковать, да и церковь святая от раскольников не без поношения останется. Она твердо надписала наверху доклада: «И об злодее бог приказал молиться, наипаче о заблужденной душе; а о непоименовании в народе толки были б, что он жив».

Отложив дело направо, она открыла другое. Купцы приносили жалобу на статского советника Яковлева, что долгими ревизиями задерживает дело. Сама она указала проверять купцов, чтобы не обходили закон, а по всему выходило, что с тайной целью затягивается решение дел для взятки. Она приняла на заметку имя чиновника, а к докладу приписала: «Коммерция есть дело по натуре своей такое, что одного часа непорйдочным учреждением кредит ее повреждается, который многими годами трудно напоследок бывает восстановить. Сего ради извольте сие дело в конторе сенатской немедленно рассмотреть».

От Канцелярии опекунства иностранных поселенцев шел доклад об их числе на текущую неделю. То начатое Петром Великим дело она исполняла с упорством. Нужны были не искатели легкого хлеба, а умелые люди, чтобы селились среди всех колониями да местечками на свободных землях. Со своим породным скотом ехали они и везли семена и рассаду в кованных железом фурах. Вчетверо больше молока дает ганноверская и датская корова, так что станут питомниками и примером в хозяйстве. В том очевидная державная польза. И русскими быстро сделаются, только бы не шпыняли их в подлой зависти да силком бы к тому не волокли. Она улыбнулась, увидев старательную роспись внизу доклада. Стояло там: президент Канцелярии, генерал-адъютант и дей– тигельный камергер граф Григорий Орлов…

Шли дела о войне мценского воеводы с мещанами, при которой с пушечным снарядом осаживали магистрат и до смерти били воинского начальника, об мздоимстве регистратора Новгородской губернской канцелярии Ренбера. Этот настолько тут освоился, что сумел брать деньги даже за присягу ей в верности. Еще говорилось про сражения усмирительных команд с работными людьми на уральских горных заводах; о заведении корабельной верфи в Камчатке, о необходимости караулов на охрану иностранных послов от разбоев на улицах.

В Комиссии о дворянстве опять не было ясности. Еще в феврале передала она им собственноручный указ, заставив делопроизводителя Теплова зачитать вслух перед ее членами: фельдмаршалом и графом Бестужевым-Рюминым, канцлером графом Воронцовым, сенаторами князем Шаховским и Никитой Паниным, генерал-адъютантом и графом Григорием Орловым. А было там сказано: «Бывший император Петр III дал свободу благородному российскому дворянству. А чтоб благоразумная политика была всему основанием, то надлежит при распоряжении прав свободы дворянской учредить такие статьи, которые бы наивяще поощряли их честолюбие к пользе и службе нашей и нашего любезного отечества». Они же, с льстивым лукавством обходя ее мысль о необходимости выборной службы для дворян, предлагали поставить ту службу в зависимость только от доброй воли да честолюбия. Но коли на одну голую совесть полагаться, то недолго сему саду цвесть. Дворянская на сегодня эта держава, и должны выполнять назначенный им историей подвиг.

Тут сразу видно, что о своей лишь прихоти думают. Чтобы вольно было с отеческой службы в заграницу сбегать, пишут: «Ничто так не приводит военнослужащего в совершенное знание его должности, ничто так не икореняет в него храбрость и честолюбие, как многие добрые от заграницы примеры». По выучке Бестужева, который сейчас во главе сей комиссии, она и приписала: «А ничто так, как в Париже, по спектаклям и в вольных ломах шататься».

«Беспрекословно все согласуют, что дворянин, во многих армиях служа, почитается за генерала искусного», – не унимаются они. «Есть бродяга!» – прибавила она и резко отложила дело. Пусть по Петру Великому всякой службе и искусству у Европы учатся, да только никак не должен российский офицер чужому королю служить.

Последнее дело было особое, и недавно еще занималась им. Все об ученом-великане шла речь. Придвинув ближе, она снова взялась читать его меморандум к ней: «В службе Вашего императорского величества состоя тридцать один год, обращался я в науках со всяким возможным рачением и в них приобрел толь великое знание, что, по свидетельству разных академий и великих людей ученых, принес я ими знатную славу отечеству во всем ученом свете, чему показать могу подлинные свидетельства. И таковым учением, одами, публичными речьми и диссертациями пользовал и украшал я вашу академию пред всем светом двадцать лет… Благоволено было бы сие мое прошение принять и меня для вышеупомянутой болезни уволить от службы Вашего императорского величества вовсе; а за понесенные мною сверх моей профессии труды и для того, что я многократно многими в произвождении молодшими без всякой моей прослуги обойден, наградить меня произведением в статские действительные советники с ежегодною пенсиею в 1800 рублей по мою смерть».

Когда осенью было подано ей это, начальствующий над академией Кирилла Разумовский со своей креатурой Тепловым как раз теснил Ивана Ивановича Шувалова, который был высокий покровитель великана. Она же негласно отстаивала Шувалова еще и потому, что тот был корреспондентом господину Вольтеру, державшему в своей власти мнение всей Европы. Поэтому избегала тогда решения, лишь произведя в государственный чин мастерового Цильха.

Тут ясно было, что не по болезни ищет русский великан ухода от науки. Такие умирают у дела. А что просит себе чина, так лишь высокая наивность в том, свойственная увлеченным душам. Генеральства хочет как способа жизни, ибо всякий дворник прогонит здесь без чина хоть бы и Сократа.

В академии, как слышно ей стало, продолжалась война, и даже младшего библиотекаря Тауберта, зятя Шумахера, возвысили над великаном. А у того Разумовский взялся отнимать географический департамент, оставляя в смотрение лишь университет с гимназией. Для своих мелких дел пускали даже слух, будто вместе с Шуваловым задумала его креатура привести на трон несчастного безумца, что без имени проживает в Шлиссельбургe. Только не в академии таковые дела делаются. Перед богомольем писала она записку к кабинетскому советнику Олсуфьеву: «Я чаю, Ломоносов беден; сговоритесь с гетманом, неможно ль ему пенсион дать, и скажи мне ответ». Кирилла Разумовский с радостью пошел на то, и 2 мая дала она именной указ о вечной отставке великана с оставлением по смерть половинного жалованья и производством в статские советники. Но в первый день пути к Ростову потребовала тот указ назад из сената.

Вспомнились опять стихи, коими пикировались российские барды со всей присущей им размашистостью. Будто в праздник на невском льду это было, когда дерутся стенками:

 
Чтоб обманством век прожить,
Общество чтоб обольстить
Либо мозаиком ложным
Или бисером подложным…
Ты преподло был рожден.
Хоть чинами и почтен;
Но безмерное пиянство,
Бешенство, обман и чванство
Всех когда лишат чинов,
Будешь пьяный рыболов[12].
 

То тамошний профессор элоквенции обличал своего великого собрата. Этот возвращал сторицей:

 
Безбожник и ханжа, подметных писем враль!
Твой мерзкий склад давно и смех нам, и печаль:
Печаль, что ты язык российский развращаешь,
А смех, что ты тем злом затмить достойных чаешь.
Но плюем мы на срам твоих поганых врак;
Уже за тридцать лет ты записной дурак…[13].
 

Тоже и более способные кидались на великана. Российский Корнель не удерживался от едкости, пародируя у того планетное видение мира:

 
Гром, молнии и вечны льдины,
Моря и озера шумят,
Везувий мещет из средины
В подсолнечну горящий ад.
С востока вечно дым восходит,
Ужасны облака возводит
И тьмою кроет горизонт.
Ефес горит, Дамаск пылает,
Тремя цербер гортаньми лает,
Средь земный возжигает понт…[14].
 

Бедный Иван Иванович, что также и Корнелю друг, пытался их помирить, да только на скалу налетел. Шувалов и показал ей ответ великана: «Не токмо у стола знатных господ или у каких земных владетелей дураком быть не хочу, но ниже у самого господа бога, который мне дал смысл, пока разве отнимет… Ваше высокопревосходительство, имея ныне случай служить отечеству спомоществованием в науках, можете лучшие дела производить, нежели меня мирить с Сумароковым».

Да то ведь и хорошо, что ссорятся между собой барды, хоть на первый взгляд и по пустякам. В государстве необходима полемика. Лишь Надир-шаху приличествует одно рабское воспевание. Может быть, и ей включиться в то ристалище, и чтобы не знали имени…

Нет, не второстепенное дело даже и стихотворные упражнения великана, хоть сам, как видно, так считает их в сравнении с науками. Следует показать твердый знак своего внимания и по возвращении в Петербург с двором и сенатом посетить принадлежную к нему фабрику стекла и мозаики. А с делом надо кончать, и не может быть речи о той отставке. Проверив перо, стекли ли чернила, она четко вывела: «Невозможно быть Ломоносову без академии, а русской академии без Ломоносова».

В вечер еще она написала два письма во Францию: господину Вольтеру и женщине, чей салон влек к себе знаменитые имена Европы, письмо в Польшу к своему давнему и нежному другу и пять писем приближенным людям. Потом коротко записала в дневник обо всем, что происходило в восьмой день пути.

Постелено ей было в горнице на русской кровати. Отослав девушку, она вынула из-за лифа записку. Рисованными буквами там значилось: «Душа моя, Катенька, государыня-матушка! Дозволь хотя бы на час приблизиться, никто, ей-богу, не увидит. Очень уж стосковалось во мне все. Ждать буду твоего знака от спосыльщика. Раб твой и Купидон верный…»

Она улыбнулась себе в зеркало и порвала записку. В виду имелся, как видно, Адонис, а Купидоном она звала его, когда гладила кудри: шелковыми и волнистыми были они у Гришки. Только богомолье она, как и все, делает с серьезностью, так что пусть потерпит до его конца.

Пошла снежная крупа, что к концу мая и вовсе было сюрпризом. Совсем близко вдруг проступали перелески и все так же рассыпанные по оврагам избы. Деревья совсем сделались черными, даже и листья на них не имели цвета. Потом все уплывало в холодный туман, и только звон доносился откуда-то из глубины этой земли: мерный, тяжелый и, обгоняя его, легкий, радостный, на различные голоса. Будто свой характер был тут у каждого города или селения.

Насыпанный на дороге песок расплывался ледяной кашицей, стали мерзнуть ноги. В какую-то минуту захотелось обернуться, махнуть рукой, сесть в карету и проехать оставшиеся на сегодня версты. Вокруг было пустынно, и все равно никто бы не увидел. Но она не стала откликаться на минутную слабость и продолжала мерно ступать в мокром снегу, заслоняясь рукой от ветра. Следовало все делать честно. С падавшим снегом приходило другое видение…

Рассыпались в морозном небе фейерверки, зажигая синий, красный и зеленый огонь в сугробах. Снег валили в реку, и он высился горами чуть не вровень с кремлевскими стенами. Оттуда катились вниз на чем попало, падая и хохоча в простодушной радости. Кресты на башнях горели тяжелым византийским золотом. Оно было в храмах, на одеждах священнослужителей, в платьях и на кирасах гвардии. Из золота была неимоверной величины медаль. На лицевой стороне чеканился ее бюст, а спасенные Православие и Российское отечество возносили украшенный дубовыми листьями щит с ее именем. Провидение божие спускало с небес императорскую корону, а на жертвенник шел фимиам во изъявление всенародных молитв и благодарностей. «За спасение веры и отечества» – значилось сверху, на обороте же стояло: «Коронована в Москве, сентября 22 дня 1762 года».

Даже и памятник ей хотели учредить золотой. Эйтинский мальчик когда-то со смехом отказался от такого, она же молчала. Помпезная обильность была здесь только внешним знаком. Этот народ жаждал идеала во всем, и в ней тоже. Эта слепая жажда вскормлена тремястами лет татарского плена и усугублена тридцатью годами сумбурного метания и воровства, что прошли от кончины великого государя. Она же всё знала и сама согласилась на эту роль.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю