Текст книги "Встреча на далеком меридиане"
Автор книги: Митчел Уилсон
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 28 страниц)
– В тысяча девятьсот десятом году вы поднимались на воздушном шаре, сказал Ник.
Хорват как будто удивился, что это событие и то, о чем он сейчас рассказывал, как-то связаны между собой.
– Да, верно, – бросил он небрежно. – Осенью, после того, как я уехал из Петербурга. В сущности, я разработал все детали полета, пока был здесь, в России. Но небо, которое я сейчас вспомнил, это не то небо, которое я видел во время полета над Будапештом. Нет, я не говорю о петербургском небе, каким видел его тогда со ступеней Исторического музея. Во второй раз, в тысяча девятьсот двадцать третьем году, – продолжал Хорват, как будто и не прерывал своего рассказа, и Ник уже начал думать, что старик так никогда и не доберется до сути дела, – я поехал в Россию просто из любопытства.
– А не затем, чтобы снова увидеть ту женщину?
– В сущности, это одно и то же, – снова сказал Хорват небрежным тоном. – За это время в судьбе моей изменилось многое. Война повлияла на всю мою жизнь. Я уже не был таким юнцом, мне было под сорок. Да, конечно, мне хотелось узнать, что стало с той женщиной, но разыскать ее не удалось. Здесь все, вся жизнь была перевернута вверх ногами. Страшная послевоенная разруха. Вши, голод, жестокость, энтузиазм и насилие, высокая романтика и крушение иллюзий – невозможно было разобрать, где кто находится, и что происходит, и к чему все это приведет. Я пытался найти некоторых из моих прежних друзей, но так никого и не нашел. Зато я приобрел много новых друзей. Сидел с ними ночи напролет, разговаривал, спорил, и все дороги здесь для меня были открыты. Мог пойти, куда только вздумается, делать, что хочу. Восхитительное ощущение, оно и пьянило и пугало одновременно... Возьмите сахару. Нет, друг мой, ложечку из стакана не вынимайте. Если хотите пить чай на русский манер, то пейте так, как это здесь полагается. И научитесь придерживать ложечку указательным пальцем. Ну, вот так, молодец. Я люблю русских. Они необыкновенно человечны, даже больше того.
– Больше этого, пожалуй, и не обязательно, – сказал Ник. – Возьмем, например, Гончарова. Очень человечен и очень мне нравится. С ним хорошо, просто. Но стоит нам перейти в плоскость официальных отношений, и кажется, сразу на все набегает легкая тень. Быть может, это лишь игра моего воображения, но я подозреваю, что в промежутках между нашими встречами он где-то в ином месте ведет другие, гораздо более важные разговоры, о которых я решительно ничего не знаю.
Пожав плечами. Хорват сказал:
– Примерно так дело обстоит повсюду. Относительно того, что происходит здесь, могу лишь поделиться собственными впечатлениями. Русские, по-моему, похожи на большую, очень сплоченную семью, которая живет в большом доме где-нибудь на окраине. Они предпочитают держаться особняком, а внутри, в семье – предположим, Смирновых – все бурно между собой спорят: Валя с Галей, Вася с Машей, Юра с Шурой. Спорят, кричат, возражают друг другу, бранятся. Но вот кто-то вдруг крикнул: "Мистер Джонс идет!" Валя немедленно перестает нападать на Галю, Маша оставляет в покое Васю, Юра отскакивает от Шуры. Все судорожно спешат привести друг друга в порядок, замывают царапины, убирают комнату и чинно рассаживаются по местам. Мистер Джонс стучится в дверь. Его впускают, приветствуют, усаживают, угощают, и все сияют улыбками. Валя, оказывается, любит Галю, Вася – Машу, Юра Шуру. Все мирно беседуют с мистером Джонсом. Но вот мистер Джонс встает, уходит, дверь за ним закрывается. Все облегченно вздыхают: "Слава тебе, господи, ушел!" И опять Валя наскакивает на Галю, Вася на Машу, Юра на Шуру и так далее. Если вы, Ник, увидите, что Галя спорит с Валей, не вмешивайтесь, не принимайте ничью сторону. Раньше или позже Галя и без вашего участия помирится с Валей. А если вмешаетесь, они обе вас возненавидят. Главное вот в чем: если мистер Джонс потом, несмотря на весь устроенный в его честь парад, вдруг заявит, что Смирновы недружно живут между собой, они страшно разобидятся и скажут, что он дурно отплатил им за гостеприимство. Помните: вы здесь только гость, пришелец. Так ведите же себя по крайней мере тактично.
– Легко сказать, – возразил Ник, – но что делать, если при первом пустяковом недоразумении ваш самый тонкий такт уже принимают за нечто совсем другое?
– Это все случайности, вполне возможные и даже неизбежные. А ваш "самый тонкий такт" с точки зрения других, быть может, вовсе и не является таковым. Эта страна, как и ваша, колоссальна, многообразна, история ее необыкновенно сложна. Все, что вы о ней читали, – верно, хотя бы отчасти: хорошее и скверное, очень хорошее и очень скверное. Я убежден, что придумать о ней ложь совершенно невозможно. Любой рассказанный о ней случай где-нибудь, когда-нибудь мог произойти или еще произойдет. Всякий, кто, описывая Советский Союз, попытается сделать примитивные обобщения, запутается, свихнет себе мозги, а тот, кто примет на веру такие обобщения, – глупец. Все, что здесь произошло и происходит, слишком сложно, необъятно, переменчиво, чтобы все это можно было аккуратно уложить в одну коробочку. Мы все, те, кто не пережил вместе с русскими их историю, по-настоящему понять эту страну пока еще не можем. Мы можем лишь с изумлением внимать рассказам о всех бесчисленных гранях ее жизни. Для тех, кто сам пережил все, что здесь происходило, – для советских людей история их страны слагается из отдельных фактов и событий изо дня в день на протяжении свыше сорока лет, незаметно и естественно, как незаметно и естественно для человека дыхание. Им даже непонятно наше непонимание. Они дивятся нашей неосведомленности и наивности. Они живут в особом мире, который сами для себя построили, и приемлют его. Они благодарны за те блага, которые он им дает, жадно пользуются его возможностями и возмущаются неполадками – точно так, как принимаем мы наш мир, наше общество со всеми нашими неполадками. Вы представляете себе, чтобы какой-нибудь ваш американский рабочий, только что лишившийся заработка, или ваш же биржевик, потерявший миллион долларов на Уолл-стрите, выбежал на улицу и завопил во всеуслышание: "Долой капитализм!" Нет, так он не поступит. Он сделает попытку поправить свои дела. И здесь то же самое. Если человек попадает в беду, сталкивается с несправедливостью или терпит разочарование, он также не думает: "Долой советский строй!" Он возмущается, но в то же время знает, что это только одна из случайностей в той общественной системе, которую в целом он принимает, которой гордится. Он постарается выпутаться из своих затруднений, найти для себя какой-то выход.
– Все это я вполне готов понять и принять, – сказал Ник. – И все же...
– Раз вы говорите "и все же", значит, вы не вполне готовы понять и принять. И ничего не поймете, пока не разберетесь в тех сложнейших исторических условиях, при которых складывались теперешние отношения, это взаимное недоверие. Впервые я столкнулся с этим в тысяча девятьсот тридцать четвертом году, в начале самого трудного периода в их истории. Меня пригласили в Киев прочитать курс лекций. Там собралась группа интересных ученых, физиков-теоретиков. Но в конце концов большинство иностранцев были вынуждены уехать, и в последующие два десятилетия политическая обстановка была такова, что мы просто не могли ездить в Россию. Только последние несколько лет нас снова принимают радушно. Как знать, быть может, это начало совершенно новых взаимоотношений. Время покажет, действительно ли недоверие окончательно исчезло или наступила только временная передышка. Но было бы неправильным рассматривать это недоверие лишь как выражение официальной политики. Мне кажется, у него более глубокие корни. Вот, например, люди здесь обижаются, и, по-моему, с полным основанием, когда к ним относятся свысока, снисходительно. Это приводит их в ярость, они этого не прощают. Русские – очень гордый народ. Какой-нибудь иностранец, буржуа среднего пошиба, приехав сюда, начинает, скажем, высмеивать некрасивую одежду или тесноту в квартирах. Но ведь никто лучше самих русских не знает, как необходима им хорошая одежда, и новые дома, и еще тысячи других вещей, которые они страстно хотят иметь, твердо намерены получить и уже получают. Они ненавидят тех иностранных писателей, которые, явившись сюда на десять дней, а иногда и на десять недель, прикидываются друзьями, а потом отправляются восвояси и открыто высмеивают русских, публикуют то, что было им сказано в частной беседе. Русские уверены, что о них можно написать и кое-что другое, а не только потешаться над их недостатками. И они правы. То, что мы сейчас присутствуем в Москве на научной конференции, доказывает это. Страна бурлит, как кипящий котел, и такая жизнь продолжается здесь уже сорок лет. Так вот, слушайте. Конференция окончена. Насколько я понял, вы еще задержитесь здесь. Вы войдете в московскую жизнь, будете одним из первых в подобной ситуации, уж не знаю за сколько лет, и явитесь объектом острого интереса для всех, кто окажется подле вас. Каждый ваш шаг, каждое слово будет обсуждаться еще долгие месяцы после того, как вы уедете. Поэтому выполняйте то, ради чего вы сюда приехали, но, бога ради, будьте тактичны. Даже и в этом случае возможны недоразумения, вы можете невольно, не подозревая этого, задеть кого-нибудь, обидеть.
– Кое-какие недоразумения уже имели место, – сказал Ник.
– Нисколько не удивлен. И все же повторяю; сейчас самое главное для всех, чтобы нас встречали здесь радушно и чтобы мы платили им тем же самым у себя на родине. Сейчас пока все еще очень официально, но должно же настать время, когда общение станет иным, по-настоящему дружеским. Вы меня понимаете? – спросил Хорват настойчиво. – Ваше поведение, ваши высказывания здесь и потом у себя, – все это столь же важно, как те физические проблемы, которые вы собираетесь разрешить.
– Дело в том, что я приехал сюда не только затем, чтобы разрешать научные проблемы. Меня очень тревожит моя личная проблема, решение ее имеет для меня жизненное значение. Я не могу быть ни политиком, ни ученым, ни кем бы то ни было, пока не уверюсь, что я именно тот человек, каким хочу быть. Иначе я только автомат, нуль. Меня преследует страшная мысль, что я потерял себя, свое "я", – произнес Ник медленно. – Я потерял или свое дарование, или способность наслаждаться им, не знаю, но я не в состоянии ничего сделать, ничего дать, пока не обрету себя вновь. Скажите, как вы считаете: может ли у человека вдруг пропасть талант? Атрофироваться, сойти на нет, ничего после себя не оставив?
Хорват энергично замотал головой.
– Не талант, а себя вы потеряли, – сказал он. – Пропасть, мне кажется, может только сам человек, талант разрушить нельзя. Но бывает, что человек, обладающий талантом, вдруг запутается – жизнь собьет его с толку или сам он сойдет с верного пути, пойдя на компромиссы, наделав кучу всяких ошибок, – и он теряет ощущение, что владеет чудесным, волшебным даром. А дар этот всегда при нем, всегда к его услугам. Представьте себе: перед роялем сидит великий пианист, и вдруг его сведенные подагрой пальцы отказываются слушаться. Рояль перед ним и готов мгновенно зазвучать, как только пальцы вновь приобретут гибкость. Не ищите: потерянного таланта, Ник, он не потерян, он при вас, он существует. Лучше поищите Ника Реннета, посмотрите, что сталось с ним.
– Возможно, – подумав с минуту, сказал Ник упрямо. – А вот Хэншел убежден, что погибает именно талант, что его талант безвозвратно погиб, умер и что самое мудрое – это устроить покойнику веселые похороны, а самому заняться в жизни чем-нибудь другим. Боюсь, лично я не способен на это.
– Хэншел неглуп, – согласился Хорват. – В свое время превосходно работал. Но нашел ли он утешение в том, что в сущности не что иное, как безутешное вдовство, открыл ли он неизвестную мне истину – не знаю, никогда этого не знал. Я знаю только собственные мысли. Может быть, как раз вам, Ник, и предстоит выяснить, кто из нас прав, я или Хэншел. Теперь звоните, чтобы вам принесли завтрак, официантка уже приступила к своим обязанностям.
Ник ушел от Хорвата с тяжелым чувством. Вместо того чтобы успокоить, на что он в глубине души надеялся, старик навязал ему еще какую-то ответственность. Он ждал, что Хорват, как добрый, мудрый отец, все на своем веку испытавший, скажет ему, что его беды – вовсе и не беды и что со временем все утрясется. Но вышло иначе. Ник возвращался к себе с неспокойным сердцем. Меньше всего ему сейчас хотелось оставаться одному, сидеть и раздумывать над бременем, которое взвалил ему на плечи Хорват. Дежурная по этажу, улыбаясь, поманила Ника к своему столику и протянула ему листок: звонил господин Хэншел, он оставил телефон своей комнаты в гостинице "Украина", чтобы господин Реннет мог позвонить ему. Ник поблагодарил, взял листок и, войдя к себе, сгоряча скомкал его и бросил, затем подошел к телефону и набрал номер Гончарова. Ответил сам Гончаров. Голос его звучал приветливо, но, как видно, разговаривать ему было некогда. Он сказал, что вечером заедет за ним.
– Это не обязательно, – сказал Ник. – Дайте мне ваш адрес, я приеду сам.
– Нет, сами вы приедете в следующий раз, – добродушно возразил Гончаров. – Простите меня, дорогой мой друг, но для начала дорогу покажу вам я. Буду у вас в восемь часов.
И он повесил трубку, прежде чем Ник успел объяснить, зачем он, собственно звонил: он хотел просить разрешения зайти в лабораторию, чтобы немного оглядеться, побывать в привычной обстановке. Все еще не снимая руки с трубки, чувствуя, что планы его на сегодняшний день рушатся, он позвонил Анни.
– Я остаюсь, – заявил он, как только Анни ответила. – С визой улажено. Я хочу отпраздновать это событие. Могу я с вами встретиться?
– Когда?
– Разумеется, сейчас.
– Но сейчас я занята, – сказала Анни тоном искреннего сожаления. – Я освобожусь к вечеру.
– На вечер я приглашен к Гончарову.
– Ах, да-да, помню. Ну что ж, тогда, значит, увидимся завтра.
Ник чуть не спросил, звонил ли ей Хэншел, но гордость удержала его, и он так и не узнал, сделал ли ей Хэншел то предложение, о котором говорил. Нет, пусть Анни сама решает. Она должна пройти через это испытание.
Ник положил трубку, и вновь ему стало невыносимо одиноко. Он увидел скомканный листок, сперва раздраженно от него отвернулся, потом поднял и разгладил, снова бросил и через минуту снова поднял с пола. Все-таки в прошлом Хэншел его наставник, покровитель, первый, кто вдохновлял его на исследовательскую работу. Конечно, Хэншел изменился, но ведь и сам он не остался прежним. Почему у него нет никакого снисхождения к этому человеку?
Ник набрал номер, оставленный Хэншелом, и долго ждал ответа.
– Хэлло, Леонард, – сказал он, когда Хэншел взял наконец трубку. – Если хотите поговорить, у меня есть немного свободного времени. Визу мне продлили. Когда вы мне звонили, я был у Хорвата.
– Так это вы у Хорвата пропадали? Я разочарован, – сказал Хэншел шутливо. – А я-то вообразил, что вы, как ушли с вечера, так еще и не вернулись к себе. Сейчас посмотрю, как расписано мое время. Через полчаса я должен быть в посольстве. А затем... – Он скороговоркой прочел список "визитов вежливости" к советским ученым. – Да... Это "затем" забирает весь остаток дня. А вечером? Что если нам с вами вечерком побродить по Москве? Вы мой должник за ту прогулку по Сан-Франциско, где я служил вам гидом.
– Вечером я не могу. Я занят.
– Захватите с собой и вашу прелестную даму – будете оба моими гостями.
– Но у меня свидание вовсе не с моей прелестной дамой!
Едва произнеся это. Ник понял, что попал в приготовленную ему Хэншелом ловушку, потому что тот засмеялся и сказал:
– Так, может статься, она сегодня вечером свободна? Я думаю, она будет лучшим гидом по Москве, чем вы. Кстати, как мне разыскать ее? У вас есть ее телефон?
– Нет, – ответил Ник не моргнув глазом. Ему хотелось зло, во весь голос крикнуть в трубку: "Да прекратите вы, черт вас возьми!", но вместо этого он сказал: – Можно узнать через посольство. Все живущие в Москве американцы там зарегистрированы.
– Превосходная мысль! Вот как раз случай поговорить с ней относительно Вены. Знаете, Ник, Вена вам понравится. И что там особенно очаровательно, это то, что после рабочего дня вы через несколько минут можете очутиться среди природы, в самой что ни на есть живописной местности. Я прямо-таки становлюсь лириком при одном воспоминании обо всем этом. Так как же насчет завтрашнего дня?
– Завтра я тоже занят.
Хэншел рассмеялся.
– Что-то в вашем голосе подсказывает мне, что как раз завтра-то у вас свидание с вашей дамой. Из этого я делаю вывод: сегодня мне нужно из кожи лезть вон, но уговорить ее, чтобы она устояла, когда вы завтра начнете ее отговаривать. Когда же нам встретиться? Может быть, в понедельник? Ну, мы еще созвонимся.
Ник положил трубку. Он только еще больше разозлился на Хэншела. Ему захотелось немедленно позвонить Анни, но он взял себя в руки.
Глупо было звонить Хэншелу. Это все потому, что он испугался одиночества. Свои трудности следует разрешать самому, незачем кидаться к посторонним людям, чтобы на время отвлечься. Сейчас надо как-то убить время, вот и все. Что ж, можно наконец сделать то, что ему давно хотелось: побродить по московским улицам. Самый подходящий момент. Приняв это решение, Ник сразу как-то успокоился. Пусть Леонард звонит Анни, пусть делает ей какие угодно предложения. Он, Ник, здесь ни при чем, он ничего не может предотвратить и даже помышлять об этом не должен.
Он стремительно вышел из гостиницы, как будто его кто-то гнал, хотя сам понятия не имея, куда и зачем, собственно, собирается идти. Не раздумывая, он двинулся вместе с толпой. День выдался ясный, но прохладный. Улицы в Москве просторные, а дома невысокие, и над головой везде, куда ни глянешь, во всю ширь раскинулось небо. По нему быстро неслись низкие белые облака. Дома – всех оттенков коричневого: бурые, сероватые, песочные, кремовые, желтые, темно-красные, – изредка мелькают и зеленые пятна, будто старая Москва упрямо не желает отказаться от своего далекого прошлого, окрашивая и камень и дерево в цвета лесов и лугов, когда-то простиравшихся здесь под таким же мягким, негородским небом с плывущими по небу облаками.
Ник шел куда глаза глядят по широко раскинувшимся, залитым солнцем летним улицам, сворачивал в узкие, но такие же солнечные улочки, а затем в такие же солнечные кривые переулки и видел, как то здесь, то там проглядывает древняя Москва лугов и полей: всюду, где оставался хотя бы крохотный незастроенный участок, росли цветы. В переулках стояли тесными рядами старые, мрачные многоквартирные дома, а иногда деревянные особнячки, осевшие и покосившиеся; тянулись дощатые заборы, на которых висели под стеклом газеты, а из-за заборов свешивали на улицу свои большие желтые головы подсолнечники, словно желая узнать последние газетные новости. На подоконниках даже самых ветхих домишек стояли горшки с цветами или просто с зеленью.
Его захлестнул золотой дождь впечатлений. Мельчайшие подробности, подмеченные уголком глаза, так прочно закреплялись в сознании, словно Ник изо всех сил старался удержать их в памяти навеки. Поражало и то, что напоминало виденное на родине, поражала и полная новизна. Сознание Ника было как разверстая рана – она истощала его, но даже усилием воли он не мог ослабить напряжение.
Он замечал все – подоконники, причудливые узоры облупившейся на стенках краски, сучки и трещины на дощатых дверях, настороженный взгляд тощей серой кошки, ритмичный топот девчурок с косичками, прыгавших через веревочку и считавших: раз, два, три, четыре... Он снова очутился на какой-то широкой улице. На углу две хорошо одетые женщины стояли одна против другой, углубившись в серьезный разговор, не обращая внимания на движущуюся мимо толпу. Одна что-то рассказывала, вторая кивала и, сама того не замечая, тихонько приговаривала: "Конечно, конечно..."
Ник увидел книжный магазин и вошел в него, сразу перейдя от солнечного света в тень и прохладу. Магазин был внушительных размеров, и все в нем было так, как положено быть в любом первоклассном магазине в любой стране. Потом Ник заглянул в магазинчик фотопринадлежностей. Здесь он в первый раз увидел русские слова на этикетках обычных товаров. Фотоаппараты, все советского производства, от самых дешевых до самых дорогих, необыкновенно хорошо запоминались только потому, что были русскими. Когда Ник увидел магазин готового платья, то зашел и туда. На железных вешалках открыто висели костюмы, покупатели подходили и выбирали их сами. Трое мужчин, смущаясь, примеряли костюмы под критическими взглядами жен. Вид у всех троих был виноватый, будто они стыдились, что руки их слишком коротки, а плечи слишком узки для примеряемых пиджаков. Ник зашел подряд в ювелирный магазин, в продовольственный, в магазин игрушек такого масштаба, что его, как и книжный магазин, впору было бы увидеть на Пятой авеню в Нью-Йорке. Ник подмечал решительно все, ничего не пропуская, он весь обратился в напряженное, жадное зрение.
Он закусил в маленьком кафе на боковой улочке. Официантка в синем платье и белом фартучке устало наклонилась над столиком Ника и приняла заказ, терпеливо выслушав его объяснения на русском языке, но и не подумала переменить всю в пятнах скатерть, служившую до Ника уже многим посетителям.
Только около шести часов вернулся он к себе в гостиницу и, к своему удивлению, почувствовал, что страшно устал, – все было утомлено: и тело, и мозг Он подумал, что до конца своей жизни будет помнить все увиденное сегодня – все мелочи, каждую деталь каждого здания, каждую черточку каждого мелькнувшего лица, – и тут же заснул. А когда проснулся, оказалось, что надо торопиться, чтобы быть готовым к приходу Гончарова.
Он по-прежнему ощущал в себе эту способность необычайно острого, беспощадного видения. Его глаза подметили все: темный подъезд дома, где жил Гончаров, крашеные стены и полы без единого пятнышка – все было безупречной чистоты, но Нику показалось здесь слишком пусто и голо, потому что свет с потолка был недостаточно ярок. Вместе с Гончаровым он поднимался в узкой деревянной кабине лифта, светлые дубовые двери которой открывались вовнутрь, на французский манер, и, хотя лицо Ника сохраняло полное бесстрастие, сознание по-прежнему остро впитывало впечатления: вот мелькают тусклые огоньки лампочек, пока лифт поднимается мимо этажей, вот выкрашенный в черную блестящую краску почтовый ящик подле двери в квартиру Гончарова, примечательный только тем, что на нем по-русски написано "Для писем и газет"; дверной звонок – на уровне плеча, гораздо выше, чем это принято в Америке, двери в квартиру двойные, а внешняя дверь и снаружи и внутри обита клеенкой для защиты от зимних холодов, и во внутренней двери – американский замок: первая вещь американского происхождения, какую ему довелось увидеть за сегодняшний день, и Ника это поразило.
Он очутился в передней, и его сознание немедленно отметило, что это передняя квартиры холостяка. В ней было пусто – ни картин, ни зеркала, только высокий старомодный гардероб с резьбой, к которому были как попало прислонены пара лыж с палками, две теннисные ракетки в прессах и охотничье ружье в брезентовом чехле с потрепанными кожаными углами. Гардероб был такой большой и громоздкий, что закрывал собой стоявший рядом с ним новенький белый холодильник, на котором блестела марка из никелированной стали: ЗИЛ. От взгляда Ника не ускользнуло даже то, что электрическая проводка не скрыта, а идет по стене и укреплена на фарфоровых изоляторах.
На мгновение Ник закрыл глаза, ослепленный множеством всех этих мельчайших деталей, но это не помогло, и он понял, что вот так открывается мир взору детей: поражает каждый пустяк, каждый миг полон чудес, и потому минута кажется бесконечно долгой – ведь она вместила в себя столько новых впечатлений. В переднюю выходили две комнаты, одна слева, другая справа, и опять, едва заглянув в них, Ник заметил слишком много подробностей.
В комнате слева стоял внушительных размеров обеденный стол, над ним висел голубой шелковый абажур в форме тюльпана и с бахромой. Две молодые женщины – одна высокого роста, другая низенькая – расставляли на столе тарелки с едой. Ник одним взглядом охватил их обеих, не упуская ни одной мелочи: все казалось одинаково важно. У низенькой была почти квадратная фигура, очень короткая шея, тщательно завитые волнами светлые волосы и веселые глаза. На ней было платье в красную и белую полоску и на крохотных изящных ногах красные туфли на высоких каблуках. Рослая девушка стояла, нагнувшись над столом, держа в руках тарелки с ветчиной. Увидев Ника, она неожиданно улыбнулась ему. Лицо ее мгновенно осветилось, и это заставило Ника посмотреть на нее внимательнее. Тоненькая и стройная, она, даже когда стояла нагнувшись над столом, казалась высокой. На вид ей можно было дать лет двадцать семь – двадцать восемь. Глаза у нее были черные и ясные, а темные подстриженные волосы так темны, что казалось, будто это струятся черные потоки. Кожа у девушки была цвета слоновой кости, густые черные брови, почти сросшиеся на переносице короткого изящного носа, выгнулись дугой, точно удивленно приподнятые. Ресницы такие длинные и такие темные, будто их припорошили сажей. Когда она улыбалась, ее слегка накрашенные губы широко раздвигались в мягком нежном изгибе. Она являла собой тот итальянский тип красоты, который сейчас повсюду так в моде, и красота эта не нуждалась ни в каких ухищрениях. Честный, откровенно заинтересованный взгляд, каким она посмотрела ни Ника, сражал сильнее, чем кокетство. Когда Гончаров ввел Ника в комнату, девушка выпрямилась, но так и забыла поставить тарелки на стол.
Гончаров заговорил по-русски с низенькой женщиной и представил ей Ника.
– Доктор Реннет, американский физик, – сказал он и тут же обратился к Нику уже по-английски: – А это Вера Петровна, моя маленькая сестренка. – И при этом улыбнулся, чтобы Ник понял, что это просто давнишняя семейная шутка: Вера Петровна, по всей вероятности, была старше брата.
Ник и Вера Петровна поздоровались за руку, и Ник поймал себя на том, что отвешивает ей точно такой поклон, как и она ему, будто все вокруг побуждало его хотя бы внешне уподобиться окружающим.
– А это... – начал Гончаров, слегка улыбнувшись высокой темноволосой девушке, и в его улыбке мелькнули и нежность, и веселость, и желание защитить, и еще что-то более теплое, – это Валентина Евгеньевна, наша знаменитая Валя, о которой вы уже слышали.
– Знаменитая? – медленно, тоже по-английски повторила девушка, осторожно шевеля губами, словно касаясь чего-то непривычного. Ее удивленные брови еще больше приподнялись на бледном лбу. Тут она наконец спохватилась, что тарелки все еще у нее в руках, и поставила их на стол. Как это – знаменитая? – переспросила она, переводя взгляд с одного на другого. – И почему – знаменитая?
– Доктор Реннет на днях заходил к нам в институт, когда вас не было, и там ему рассказали о вас весьма лестные вещи, – объяснил Гончаров. – Ну, конечно, вы у нас знаменитая, чего уж там!
– Вот как? – Она наклонила голову с насмешливой любезностью и неожиданно рассмеялась. Зубы у нее были безупречные – белые, ровные. – Ну, если говорили хорошо, тогда это правда. – Она произнесла это медленно, потому что про себя переводила каждое слово с русского на английский. Ее манера говорить старательно и размеренно сообщала ей детскую ясность, нежность. Ей не хватало английских слов, и она колебалась, не зная, как сказать. – А если плохо говорили, не верьте им, – добавила она по-русски. – Вы ведь немного знаете русский, да? – Ник кивнул, и она продолжала: Мне было так досадно, что я не могла тогда прийти. Мне рассказывали, что было очень интересно. – На родном языке она говорили быстро и уверенно, поэтому для Ника в ней вдруг как бы оказались сразу два разных существа. И оба были вполне реальными. – У меня к вам масса вопросов, – заключила она.
– Пока никаких вопросов, прошу вас! – сказал Гончаров, подняв руку. Доктор Реннет, вероятно, и так до смерти от них устал. Я отлично знаю, каково ему. Уже на третий день моего пребывания в Америке я готов был бежать куда глаза глядят от одних и тех же вопросов. Сколько физиков в Советском Союзе? Должны ли вы обязательно быть членом коммунистической партии, если хотите стать физиком? Почему русским нравятся полные женщины? Будет ли война? Какие цены на одежду в Советском Союзе? Насколько велики родительские права при воспитании детей? Вы знаете, что больше всего восхитило меня в тот вечер, когда я был у вас дома? – обратился он к Нику. – Вы не задали мне ни одного вопроса.
– Насколько я помню, вопросы задавали вы, – сказал Ник.
– Совершенно верно. Это был первый представившийся мне в Америке случай, – шутливо огрызнулся Гончаров. – А сегодня никто, кроме доктора Реннета, не имеет права расспрашивать. Я беру вас под защиту.
Ник улыбнулся девушке – его разбирало любопытство. Какую роль играет она в жизни Гончарова и как должны сложиться отношения с женщиной, способной к таким неожиданным метаморфозам? Он позавидовал Гончарову.
– Очень мило с вашей стороны, что вы не даете меня в обиду, – сказал он ему. – Но, так и быть, сделаем исключение для "знаменитой" Вали.
– Ах, вот как? – удивился Гончаров. – В таком случае мое заявление теряет смысл. Ибо, предупреждаю вас, знаменитая наша Валя потопит вас в море вопросов. Она выспросит у вас все, что ей нужно, дай ей только начать. И про физику и про все, что хотите. Ну, пойдемте, я познакомлю вас с остальными.
В комнате, куда его ввели, было столько народу и шел такой громкий, многоголосый разговор, что Ник не мог воспринять все это сразу, и, однако, отдельные подробности с прежней необычайной ясностью откладывались в его сознании.
Он увидел и пианино, и ковер на стене в углу, где стояла тахта (заметил даже, что узор ковра почти совпадает с узором ткани на тахте), и сверкание массивного гранатового перстня на руке у сидевшей на тахте женщины, и мундштук из слоновой кости у мужчины рядом с ней. На стене, подле литографии Пикассо, Ник увидел летний пейзаж, написанный маслом и так мастерски, что; глядя на него, можно было почти ощущать жару, давящую тяжесть солнца на раскаленных скалах и затуманенную белесую голубизну моря.
Ника познакомили с присутствующими, и он тотчас понял, что находится в обществе людей воспитанных и деликатных, что не может быть и речи о массовом интервью, относительно которого предостерегал его Гончаров, и никто, даже в шутку, не станет задавать вопросов, которые заставляют иностранца остро ощущать свою национальную обособленность и одиночество в чужой стране. Ник сидел и молчал, а кругом кипел оживленный разговор. Время от времени в комнату входила Валя, тихонько присаживалась, слушала разговор, потом вставала и снова уходила в соседнюю комнату выполнять порученные ей обязанности – накрывать на стол. Ник наблюдал за девушкой, пытаясь выяснить, все ли принимают как должное ее роль хозяйки дома. Но либо ее положение здесь было настолько хорошо известно, что не вызывало никаких комментариев, либо он просто-напросто вообразил и у Вали вообще не было никакого "особого положения" в этом доме. Его интерес к ней возрастал, но, думая о ней, он с тем же вниманием продолжал рассматривать тех, кто находился вокруг. Он едва вмещал в себе все эти впечатления.