Текст книги "Встреча на далеком меридиане"
Автор книги: Митчел Уилсон
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 28 страниц)
– Чтобы читать ваши статьи. – Ник закрыл глаза и мысленно еще раз повторил всю русскую фразу, проверяя, не напутал ли он в падежных окончаниях. Винительный падеж, множественное число. Правильно. Он продолжал: – Мой акцент, я знаю, ст... – он снова запнулся и опять докончил уже вопросительно – страшный?..
Гончаров снова кивнул.
– Только это неправда, – сказал он вежливо.
Ник откинул голову и громко рассмеялся.
– Ну, это было бы чудом, – сказал он по-английски. – Я произносил русские слова впервые в жизни. Специально откладывал это до встречи с вами. Но дальше нам придется разговаривать "па-англиски". – Последнее слово он произнес по-русски.
Некоторое время они говорили о пустяках, потому что Гончаров все еще чувствовал себя не вполне уверенно, хотя и неплохо маскировал это вежливой сдержанностью жестов и любезной улыбкой, которая была чуть более официальной, чем того требовала необходимость; но вскоре он расположился в кресле поудобнее, стал отвечать на вопросы более вдумчиво и непосредственно и позволил себе с откровенным любопытством оглядеть кабинет.
Однако, пока они прощупывали друг друга, болтая о погоде, о самолетах, отелях и первых мимолетных впечатлениях, Ник понял, что едва сдерживает снедающее его желание поскорее узнать своего собеседника как можно лучше и что для этого ему важнее всего выяснить, приходилось ли и тому работать над тем, над чем Ник работал во время войны, и видел ли он собственными глазами ослепительно-белую гибель мира, скрывается ли в нем человек, все еще потрясенный высвобождением сил, на столько превосходящих воображение, что лишь те, кто сами способствовали этому высвобождению, а потом наблюдали результаты своей работы, могли считаться членами маленького братства людей, по-настоящему постигших суть своей эпохи?
Только узнав это, мог он действительно узнать Гончарова, но он помнил, что именно этого вопроса не может задать. Об этом они – узники своей эпохи – обязаны хранить молчание: так узникам, томившимся в тайных темницах, запрещалось говорить между собой. Ник хотя бы имел право упоминать о том, что он сделал, так как ее участие в этой работе было официально известно всем. Но расспрашивать Гончарова – это другое дело. То, что на самом деле было лишь жадным любопытством к его личному прошлому, могло показаться чем-то гораздо более зловещим, но рано или поздно он должен будет это выяснить.
– Знаете, – сказал Ник, – я никак не могу отождествить вас с тем представлением, которое у меня о вас было: я ждал увидеть человека пониже, поплотнее, помоложе.
– А я ожидал увидеть человека постарше, – рассмеялся Гончаров.
– Постарше?
– Да, конечно. Ваши работы стали появляться уже пятнадцать-двадцать лет назад.
– Я начал печататься, только когда мне исполнился двадцать один год.
– Только двадцать один? – переспросил Гончаров с добродушной иронией, и Ник почувствовал, что скованность его собеседника наконец совершенно исчезла. – А я начал печататься, когда мне было уже почти тридцать. Когда мне исполнился двадцать один... Господи, это же было в сорок пятом году! Я, наверно... – Он, сосредоточенно хмурясь, посмотрел на Ника, проверяя, правильно ли произносит английские слова, – наверно, въезжал на танке в Лейпциг. – Его лицо внезапно омрачилось, и он на мгновение стал гораздо старше. – Какой это был год! – вздохнул он. – Война была очень тяжелой, но тогда она уже кончилась, и дальше все представлялось таким безоблачным! Не хотелось думать о прошлом, и я только снова и снова твердил себе, что все это кончилось навсегда... – В его голосе послышалось сдержанное волнение. – Кончилось и никогда не вернется; если бы я в это не верил, я не мог бы жить дальше. И я верил. Но потом... – Он помолчал, и снова его тон внезапно изменился. – Вы знаете, здесь у вас я иногда задумываюсь, может ли иностранец понять, чем были эти наши сорок лет... Как мы их понимали, какими мы их видели, что они означали для нас... Почему мы сделали то, что мы сделали... – Он растерянно покачал головой. – Как объяснить людям, которые не пережили этого? Как? – Затем его настроение снова изменилось. Руки легли на колени, лицо прояснилось, на губах вновь заиграла улыбка. Вот было бы странно, если бы мы с вами встретились тогда в Германии. Я бы ничего не зная о вас, ни кто вы такой, ни кем будете – так же как и вы обо мне, – просто два человека в военной форме. Мы могли бы кивнуть друг другу или обменялись бы сувенирами, даже не узнав имен друг друга.
– Во время войны я не служил в армии, – сказал Ник и, глядя в упор на Гончарова, многозначительно произнес: – Я занимался физикой.
– Ах так, – негромко сказал Гончаров, когда понял, что кроется за словами Ника. Он вдруг заколебался, что сказать дальше, и снова лицо его изменилось, став на момент непроницаемой маской; он настороженно выжидал, что Ник задаст тон, но сам ему не помогал.
– И у нас это время тоже было странным, – медленно продолжал Ник. Там, где мы находились, мы были одинаково далеко и от любого врага, и от собственного народа. Никто вне самого центра не знал, где мы и чем занимаемся. А мы находились там только потому, что мы твердо верили, что немцы намного обогнали нас во всех отношениях, поскольку они начали работу гораздо раньше. В 1944 году, когда ваша война уже подходила к концу, мы только-только узнали, что немецкие физики – группа Гейзенберга – не сделали и половины того, что сделали мы. Нас это потрясло. Нам и в голову не приходило, что мы будем первыми. Словно Колумб отправился в Америку не потому, что решил открыть новый континент, а только для того, чтобы догнать какого-то другого капитана, который, по слухам, отплыл на несколько дней раньше. И поэтому, когда во время путешествия Колумбу приходилось решать какие-то совершенно новые задачи, блестящие решения, которые он находил, были в его глазах лишь доказательством гениальности, проявленной его соперником за несколько дней до него. Если бы нам сказали, что у немцев ничего не получилось, мы бы тоже прекратили работу задолго до того, как она начала давать результаты. – Он помолчал, снова почувствовав непреодолимое желание задать столь важный для него вопрос, но вместо этого сказал: – Интересно, как все сложилось бы, если бы мы действительно прекратили работу.
Гончаров молчал. Любезное выражение его лица не изменилось, но, во взгляде умных глаз появилось что-то новое. Наконец он сказал:
– Рано или поздно эти результаты были бы достигнуты, Ведь физика уже была к этому готова.
– Но для меня это имело бы большое значение, – заметил Ник. – Мне даже трудно вообразить, насколько по-иному сложилась бы тогда моя жизнь. Вам знакомо это ощущение? Снова Гончаров ничего не сказал. Ни выражение его лица, ни поза не изменились, и, однако, он весь насторожился. Легкая дружеская улыбка не была насмешливой. Он просто забыл убрать ее с лица. Он ждал. Потому медленно поднял руку и протянул к Нику раскрытую ладонь вежливым жестом, говорившим: "Слово по-прежнему за вами, продолжайте". Однако его нежелание отвечать само по себе было ответом.
– Трудно объяснить, что это за ощущение, – продолжал Ник. – И, разумеется, эту работу надо было сделать. Это было неизбежно. Но я, собственно, хотел спросить вот что: а если бы ее закончили при других условиях, рада других целей или хотя бы после того, как другие проделали то же и взяли на себя всю ответственность за то, что принесли эту силу в мир? Необходимость в таком случае сняла бы всякое чувство вины, как это было с нами, пока мы думали, что немцы нас обогнали. Каким было бы это ощущение – знать, что ты не первый? Лицо Гончарова стало очень серьезным. Он нахмурился и наклонился вперед, словно собираясь встать и уйти, не говоря ни слова. Ему, казалось, было очень жаль, что разговор принял такой оборот. Ник сказал:
– Сознание, что ты первый, иногда оказывается большей нагрузкой на человеческий рассудок, чем само решение задачи. – Ему стало ясно, что политическая обстановка сводит на нет его личное любопытство, каким бы напряженным оно ни было, и до боли бесполезно надеяться, что Гончаров поймет его истинные побуждения. Ник грустно улыбнулся и, стараясь окончательно прикрыть свое отступление, добавил: – Возможно, наука развивалась бы гораздо быстрее, если бы мы думали, что просто заново открываем утерянные истины, которые человечество когда-то знало, а потом забыло – ведь забыли же на целую тысячу лет, что земля круглая.
– Возможно, – согласился Гончаров. Его напряжение исчезло, он, очевидно, решил, что подозрения его неосновательны. Он слегка улыбнулся. Но как же тогда быть с захватывающим чувством познания неведомого? В таком случае на долю ученого осталось бы лишь удовлетворение умного сыщика, который, сопоставив мелкие данные, воспроизводит действия другого человека. А на самом деле это настолько значительнее, настолько... – У него не хватило слов, его пальцы нетерпеливо сжимались и разжимались, пока он тщетно искал выражения своей мысли. – Да кому же это и знать, как не вам?
Ник угрюмо посмотрел на него и опустил глаза, чтобы спрятать иронический вопрос: "Вы так думаете?"
– Послушайте, – сказал Гончаров, – вот мы сидим с вами здесь, два человека, измерившие высочайшие энергии элементарных частиц, которые движутся в том, что считается пустым пространством. А мы с вами знаем, что оно не пустое. Мы знаем, что оно наполнено потоками, а может быть, огромными облаками электрически заряженных частиц, которые движутся из одного конца галактики в другой. Если правильно одно из наших измерений, то, значит, вселенная обладает одной формой и одного рода строением. Если же правильно другое измерение, то, значит, природа подчиняется совсем иным законам. Вот мы сидим в это солнечное утро, два человека, которых недавно разделяли тысячи миль, но которые последние годы оба мучились, пытаясь постичь строение тел, находящихся от нас на расстоянии тысяч световых лет. Световых лет! – повторил он мечтательно. – Ну, так какой же вариант более привлекателен? Что мы просто стараемся восстановить истины, которые были известны, ну, скажем, жителям Атлантиды и погибли вместе с ними, или что разуму впервые за всю историю Земли предстоит определить строение космоса на основании известных нам данных?
– Но, собственно говоря, что нам известно? – спросил Ник. – Получили вы какие-нибудь новые результаты, которые позволили бы как-нибудь согласовать наши измерения?
Гончаров покачал головой.
– В Москве мы все время получаем один и тот же ответ. А вы?
– Тоже. Это абсолютно нелогично, если только дело не в ошибке приборов.
– Но какой из них неточен – ваш или наш? Если бы меня попросили выбрать между экспериментальными результатами, полученными вами, и иными результатами, полученными путем такого же опыта кем-нибудь другим, я, конечно, поверил бы вам. Но в данном случае кто-то другой – это я, а я уверен в каждой детали моего эксперимента.
Ник пожал плечами. Он отошел от стола и остановился у доски.
– Я могу только ознакомить вас со всем ходом моих рассуждений, а затем – с моим прибором. Быть может, вам удастся найти ошибку.
Он рассказал о своей идее с первой минуты ее возникновения, показав не только что он думал, но и как думал. Один исследователь кидается на идею, как фокстерьер, бешено носится вокруг своей добычи, делает ложные выпады и наконец в минуту озарения бросается вперед и схватывает истину; другой обрушивается на нее с неуклюжей силой медведя, ломясь напролом через пробелы и несоответствия. Но ум Ника действовал с изящной гибкостью фехтовальщика – каждое движение было экономно и грациозно, ни одно из них не было лишним, а последнее предвосхищалось самым первым и оказывалось неизбежным.
За пределами земной атмосферы в вечном мраке бесконечного пространства невидимые газовые облака длиною в миллиарды миль бесшумно проносятся одно мимо другого или одно сквозь другое почти со скоростью света. Эти облака наэлектризованных частиц настолько огромны, что звезды рядом с ними всего лишь раскаленные комочки, но при этом они настолько разрежены, что их можно считать материей лишь по сравнению с черным ничто, сквозь которое они просачиваются с невообразимой скоростью. Они вечно движутся в пределах галактики, изгибаясь и закручиваясь в спирали, непрерывно меняя форму и плотность, так как более быстрые частицы внутри облака догоняют более медленные. Они невидимы человеку при дневном свете, скрыты мраком земной ночи, само их существование можно только предположить, законы, которым они подчиняются, можно вывести только в приближенной форме, опираясь на максимальную скорость наиболее быстрых частиц.
Математические выкладки Ника, казалось, не стоили ему никакого труда, и Гончаров перебил его лишь несколько раз, когда решил, что Ник исходит из неточных предпосылок. Работая, Гончаров становился необыкновенно въедливым и был почти невыносимо упрям, пока не чувствовал себя убежденным, но зато умел мгновенно уступать, едва ход рассуждений становился ему понятным. Когда он увлекался, то начинал говорить очень быстро и настойчиво, словно специально обучался искусству прямого и безжалостного спора. В первый момент казалось, что у него негибкий, дидактический ум, но это была лишь манера держаться, и в конце концов он совсем перестал перебивать Ника, который говорил с необыкновенным жаром – ведь он объяснял свою теорию человеку, для которого она имела самое большое значение и который лучше кого бы то ни было мог оценить ход его мысли; поэтому он весь был полон горячего возбуждения, которого ему так не хватало, когда он впервые проводил свой эксперимент. Захваченный этим ощущением, он был готов закрыть глаза и вознести благодарственную молитву, как человек, начинающий выздоравливать от паралича.
Гончаров был слишком поглощен формулами, чтобы обращать внимание на что-нибудь, кроме доски; он сидел молча, постукивая по зубам ногтем большого пальца.
– Замечательно, – сказал он наконец, словно констатируя факт. – Как интересно, что совершенно различными логическими путями мы пришли к одинаковым выводам. Что же это означает? Ваша теория гораздо более проста по сравнению с моей. Более проста и более интуитивна. Но моя мне кажется более строгой. А теперь покажите мне, как вы воплотили все это в приборе.
Однако, прежде чем они успели уйти в лабораторию, вошла Мэрион и сказала, что в большом обеденном зале их обоих ждут к завтраку остальные советские гости, директор и сотрудники института. Она сообщила об этом как идеальная секретарша: вежливо, официально и безлично. Но для Ника ее теперь озарял мягкий отблеск незабываемой близости. Под глазами у нее легли голубые тени бессонницы, а слегка осунувшееся лицо казалось особенно нежным. Он пытался угадать, что случилось после того, как они расстались, но, когда ему наконец удалось спросить ее об этом, она ответила только:
– Ничего, что касалось бы вас. Ничего не случилось.
В тот день они с Гончаровым так и не попали в лабораторию, потому что этим завтраком началась официальная программа: коллективный осмотр циклотрона и лабораторий других отделов института, экскурсии по городу, приемы с коктейлями и наконец концерт, на который, к удивлению Ника, Мэрион достала лишний билет, чтобы, как она сказала, пойти туда с ним.
– А можно? – спросил он. После той первой ночи им еще ни разу не удавалось остаться наедине. – Не будет это неудобно?
– Мне так хочется, вот и все, – ответила она твердо.
В своем темном вечернем платье она выглядела безмятежно спокойной и весь вечер оставалась рядом с ним, не проявляя ни малейших признаков смущения. Никто, очевидно, не сомневался, что она присутствует здесь по долгу службы, – никто, кроме Хэншела: в антракте, остановившись выкурить с ними сигарету, он поглядывал на них с легкой усмешкой. Почти все время он смотрел на Мэрион – смотрел со скрытым восхищением и тоскливой завистью человека, который слишком долго жил с нелюбимой женой, сохраняя мертвую оболочку супружеской верности только из страха, только потому, что у него не хватало мужества ни порвать с той, которую он возненавидел, ни найти ту, которую он мог бы полюбить. Будь у него не такая лощеная внешность, можно было бы сказать, что его жаркий жаждущий взгляд полон отчаяния. Но он был для этого слишком умен и корректен, и лишь его манера держаться казалась немножко чересчур отеческой, немножко чересчур иронической и снисходительной. Там, где другие видели в Нике и Мэрион только известного ученого и его секретаршу, взгляд Хэншела проникал в самую суть с проницательностью, порожденной страданием. Он ни словом не выдал своих мыслей, но эта его проницательность заставила Ника встревожиться за Мэрион. Он не знал, заметила ли Мэрион что-нибудь, но, когда они вернулись в зал, она прошептала, притворяясь, что смотрит в программу:
– Он знает о нас, правда?
Она скрывала свое беспокойство под внешней невозмутимостью.
– По-моему, он догадывается, – ответил Ник тихо.
– И что он сделает?
– Ничего. – Он смотрел, как она небрежно перевернула страничку, на которую были устремлены ее невидящие глаза.
– Ты боишься?
– Нет, – ответила она. – Мне это безразлично, но только он мне не нравится. И не внушает доверия, – добавила она. – А тебе?
Но тут люстры начали меркнуть, и зазвучавшая музыка дала ему возможность уклониться от ответа, потому что на самом деле этот новый Хэншел пугал его. После концерта, когда гостей отвезли в отель, она сказала:
– Я хочу поехать к тебе. – Это было связано с такой же твердостью, с какой перед этим она заявила, что хочет быть с ним на концерте.
Только в последний день перед отъездом русской делегации Нику и Гончарову удалось еще раз поговорить о своей работе. Однако все эти дни Ник испытывал тихую радость наступившего возрождения. Он снова научился смеяться. Краски казались ярче, запахи сильнее, дни более солнечными, звуки более музыкальными, и даже пища словно приобрела новый вкус. Во время разговора мысли и прозрения возникали быстрее, чем он успевал облекать их в слова, и он совсем не уставал. В этот последний день, когда Гончаров пришел в лабораторию, погода изменилась. Косой ливень из клубящихся черных туч так хлестал по зданиям, что казалось, стены шипят. Временами бешеный ветер внезапно стихал, словно буря набирала дыхание для новой яростной атаки.
– Это из-за погоды сегодня пришло так мало сотрудников? – спросил Гончаров. Ему пришлось повысить голос, чтобы перекричать рев грозы.
– Но ведь все мои сотрудники на местах, – ответил Ник.
Гончаров, казалось, удивился, а потом задумался. Прошло несколько минут, прежде чем он сказал:
– Судя по объему проделанной вами работы, я думал, что ваш штат по крайней мере вдвое больше.
Гончарова удивило также различие между его методикой и методикой Ника. Ник больше не пользовался счетчиками Гейгера, а перешел на фотоумножители и сцинтилляционные счетчики. Однако, когда Гончаров описал свою лабораторию, Ник понял, что русские придерживаются прежней техники потому, что у них разработаны более новые и остроумные электронные устройства.
– И значит, опять одно и то же достигается с помощью различных средств, – сказал Гончаров. – Сколько единиц вы получали в пустыне?
Там, в пустыне, жаркий сухой ветер проносился над землей, погруженной в полное безмолвие, лишь еле слышно шипел песок, ударяясь о сухую броню кактусов. Только весной пустыню на несколько дней заливал океан красок. Всю остальную часть года она сохраняла цвет высушенной кости с пыльно-зелеными пятнами кактусов, которые торчали из земли, словно сведенные судорогой пальцы заживо погребенных великанов. Пустыня была неподвижна, и только шары перекати-поля мчались по ней, вертясь, словно обезумевшие борцы, сплетенные в яростном объятии и катящиеся кувырком от одного мертвого горизонта к другому. А надо всем ярко-синее небо зияло дырой в бесконечное пространство, где огромные волны наэлектризованных частиц проплывали одна мимо другой со скоростью света.
Для этих частиц наша планета была островком в пространстве, окруженным тоненькой оболочкой газа. Налетающие частицы вспарывали газ, разбивая молекулы на осколки вещества и энергии, и каждый осколок в свою очередь становился разрушителем, пока этот невидимый ливень не достигал поверхности Земли, насчитывая уже миллионы невидимых обломков. Они бомбардировали Землю точно так же, как песок пустыни долбил кактусы, и проходили микроскопическими полосками света сквозь плоские листы люминесцентных сцинтилляторов, заключенных в алюминиевые контейнеры, расставленные на площади в пять квадратных миль. Под сцинтилляторами сверхчувствительные фотоэлементы улавливали световые полоски и подавали синхронный сигнал по кабелю в центральную станцию – небольшой домик, где скоростная камера фотографировала экраны ста осциллографов, только когда они срабатывали одновременно. Так достигалась уверенность, что ливень вызван первичной частицей, обладающей чрезвычайно высокой энергией.
Эта автоматическая установка тоже была частью безмолвия пустыни, которое нарушалось только раз в три дня, когда "джип", словно темный наконечник пылевой стрелы, стремительно приближался к домику. Из "джипа" вылезал человек, входил в домик, вынимал из камеры пленку и вкладывал новую кассету. Потом дверь домика захлопывалась; засов, лязгнув, входил в гнездо; взвизгивали передачи; колеса брызгали песком; "джип" разворачивался, и пылевая стрела уносилась за пределы пустоты. Вновь наступала тишина, и только ветер гнал волны пыли и жара по поверхности Земли, а сверху сквозь движущийся воздух несравненно более мелкая пыль внешнего пространства непрерывно опаляла своим крохотным жаром поверхность планеты.
Гончаров осматривал приборы с огромным интересом. Сам он проводил наблюдения на одной из вершин Кавказа, на такой высоте, что его станцию окружали вечные снега. Разница в подходе привела к тому, что его прибор строился на совершенно иных принципах. Но все, показанное Ником, произвело на него сильное впечатление. Шум грозы за окном не мешал их беседе. Это было просто неприятное явление в нижних слоях атмосферы, которое не могло продолжаться долго. И даже когда особенно яростный раскат грома вынуждал их замолчать, разговор продолжался с того самого слова, на котором был прерван.
В пять часов в лабораторию позвонила Мэрион.
– Все хотят знать, когда вы закончите и каковы ваши планы на вечер, сказала она. – Я ответила, что не знаю: я подумала, что вы, вероятно, захотите продолжать разговор.
– Мы еще не кончили, – сказал он.
– Я так и думала. И я решила, что вам захочется пригласить его к себе пообедать.
– Я бы очень хотел, но ведь...
– Все уже готово, – ответила она. – Я сегодня днем купила все, что нужно, и забежала к вам. Стол накрыт. Конечно, одни холодные закуски. Так что вам придется только сварить кофе.
– Замечательно, – сказал он. – А сами-то вы придете?
– Не могу, – ответила она и не стала больше ничего объяснять, как и в тот раз, когда объявила, что пойдет с ним на концерт.
Была полночь, когда Ник наконец вспомнил о времени. Они давно уже кончили есть и перешли в гостиную, но разговор между ними не прерывался ни на минуту. Они обсуждали не только собственную работу, но и смежные исследования других физиков, а это привело к воспоминаниям об их предыдущих экспериментах.
Гончаров проявлял ненасытное любопытство ко всем подробностям жизни американского ученого – он жадно слушал рассказы и о важном, и о пустяках, живо на все реагируя, и Ник не мог удержаться от улыбки, когда Гончаров с полной серьезностью заявил, что русские считают себя очень сдержанными людьми, не склонными демонстрировать свои чувства, пожалуй, даже замкнутыми и невозмутимыми, и – это он произнес, для убедительности размахивая руками, – доказательством того служит, что русский при разговоре никогда не жестикулирует. Затем глаза его заискрились веселым смехом.
– Извините меня, пожалуйста, но я должен задать вам один вопрос, сказал он неожиданно. – Это мучит меня с самого начала нашей поездки. Скажите, почему американцы всегда моют руки в грязной воде? Я никак не могу этого понять.
– Я тоже, – сказал Ник медленно. – Ведь мы не моем руки в грязной воде.
– Простите меня, моете! Для нас чистота означает умывание проточной водой. Раковины наших умывальников никогда не затыкаются. У вас же все раковины снабжены затычками, и, как только начинаешь мыться, вода делается все грязнее и грязнее. А поскольку у вас отдельные краны для холодной и горячей воды, никак не удается добиться приятной температуры, и, если хочешь мыться чистой водой, приходится непрерывно перескакивать от кипятка ко льду. Или в Америке всегда было мало воды? Нет, мне просто не верится, что в такой развитой, такой культурной стране вдруг не хватает воды.
Ник засмеялся. Многие другие впечатления Гончарова были столь же неожиданны, и разговор еще дальше отошел от основной темы – и все же после каждого экскурса в область музыки, литературы или театра они вновь возвращались к своей работе, но так и не смогли прийти ни к каким окончательным выводам.
И весь вечер Гончаров говорил о своей работе так, словно ему ни разу в жизни не пришлось жалеть о том, что он сделал, занимаясь наукой. Если он и принимал участие в создании бомбы, это либо никак не подействовало на него, либо у него были иные критерии, – настолько иные, что Нику очень хотелось бы узнать о них побольше.
Но даже теперь, после долгого дружеского разговора, он так же, как и в первую минуту их встречи, не мог задать свой вопрос, касавшийся государственной тайны. Весь мир знал имена американцев, работавших над бомбой. Никто не знал имен людей, работавших над ней в Советском Союзе. От внешнего мира их скрывала завеса тайны, и никакие вопросы не могли приподнять ее, по каким бы причинам и как бы импульсивно они ни задавались.
– Вы должны приехать в Москву, – сказал Гончаров с характерным для него неожиданным переходом от горячего спора к дружеской беседе. – И непременно посетить нашу лабораторию, а может быть, и станцию, чтобы ознакомиться с тем, что я делаю. И когда каждый из нас посмотрит работу другого своими глазами, мы сможем обсудить все дело более толково.
– Поехать в Москву? – Гончаров говорил об этом так просто, словно речь шла о поездке в Чикаго. – Почему бы и нет? – И Ник весело засмеялся.
Он отвез Гончарова в гостиницу. После грозы ночь была удивительно ясная, и он опустил верх машины, чтобы полностью насладиться влажной мягкостью воздуха. В сердце его царила радость, он вновь обрел себя.
У входа в отель они обменялись дружеским рукопожатием и улыбнулись, внезапно смущенные чувством, которое их так крепко связывало.
– Как странно, – произнес Гончаров, не выпуская руки Ника. – Мы столько с вами говорили и ничего не сказали о себе.
– Это правда, а ведь с первой минуты нашей встречи у меня на языке вертелось множество вопросов. Но я не знаю, как вам их задать, чтобы вы поняли, что они диктуются самым дружеским отношением.
Гончаров бросил на Ника настороженный, проницательный взгляд, и снова Ник ощутил за его улыбкой напряжение.
– Ну, мои-то вопросы были бы очень просты. Я не знаю, где вы родились, кто были ваши родители, и все же у меня такое ощущение, что я очень хорошо с вами знаком. Если вам захочется задать мне какие-нибудь вопросы, уверяю вас, я пойму, каким чувством они продиктованы, но если лучше их не задавать, – он сложил руки, словно умоляя о благоразумии, – то этих вопросов ни вам, ни мне лучше не задавать, только и всего. Мне хотелось бы когда-нибудь рассказать вам, как много значила для меня эта встреча.
– Для вас? – удивился Ник. – Мне хотелось бы когда-нибудь рассказать вам, как много она значила для меня.
– Вы расскажете мне, когда приедете в Москву.
Ник снова улыбнулся.
– Хорошо. Так, значит, увидимся в Москве. – Ник, собираясь проститься, пожал руку, сжимавшую его пальцы, а затем рассмеялся. – И кстати, я родился в Нью-Йорке, у меня нет ни братьев, ни сестер, и я учился в государственной школе.
– В Нью-Йорке? – сказал Гончаров, по-прежнему не выпуская руки Ника. В его голосе слышалась мечтательная грусть. – Теперь, когда я наконец увидел этот город, мне трудно вспомнить, как было, когда я его еще не видел. Всю жизнь мне так хотелось его увидеть, что, когда мы вышли из самолета в Нью-Йорке, казалось, будто мы высаживаемся на Луну! И все остальные чувствовали то же самое, хотя читали много американских романов, видели кое-какие американские фильмы и даже знакомы с некоторыми из ваших журналов, такими, как "Лайф" и "Лук", ну и, разумеется, мой любимый журнал – лучший, который у вас издается. – "Нэшнл джиогрэфик"...
– Он вам нравится? – спросил Ник.
– О, я на него подписываюсь. "Нэшнл джиогрэфик" и "Физикл ревью" – вот два американских журнала, которые я регулярно читаю. Я люблю читать о чужих странах, а когда читаешь "Джиогрэфик" – будто сам путешествуешь! Если не считать Соединенных Штатов, мне больше всего хотелось бы побывать в Бразилии. Это моя давнишняя мечта – отправиться с какой-нибудь экспедицией в бразильские джунгли и там вдруг услышать голос поющей женщины. – Он произнес это тихо и проникновенно, в то же время улыбаясь своей романтической фантазии. – Голос все приближается, и вот выходит она, самая красивая женщина Америки, Дина Дурбин. – В ночном мраке прозвучал его тихий смешок. – Всю жизнь мне хотелось посмотреть Америку. Она оказалась такой, как мы ожидали, и в то же время совсем другой. Такая... такая смесь красивого и безобразного, хорошего и дурного... это было... Он взмахнул свободной рукой и закрыл глаза, не находя слов. – Но если нам показалось, что мы приехали на Луну, то нью-йоркцы, едва узнав, что мы советские граждане, стали относиться к нам так, словно это мы приехали с Луны! Официантки, шоферы такси, служащие отеля – все были удивительно любезны! До чего нелепо, что мы с вами так долго были разъединены и теперь глазеем друг на друга, как на диковинку, – вдруг рассердился он. – Нелепо! Просто нелепо! Глупо! Ну, довольно негодовать на историю, – закончил он, вновь улыбнувшись своей лукавой улыбкой. – Обещайте мне, что вы приедете в Москву.
– Обещаю, – сказал Ник.
Они в последний раз горячо пожали друг другу руки и расстались.
Ник вел машину сквозь темноту, что-то тихонько напевая. Он жалел, что рядом с ним нет Мэрион, чтобы он мог рассказать ей о своем обновлении и скоротать часы до утра, когда он снова возьмется за работу с прежней страстью. Он был уверен, что не уснет, такое им владело волнение. Однако он заснул, а на следующее утро всю дорогу до института испытывал ту же светлую радость. Он чувствовал ее, пока не взялся за работу, а тогда вдруг понял, что ничего не изменилось, – он заразился страстью у другого, взял ее взаймы, а внутри по-прежнему оставалась пустота.