Текст книги "Встреча на далеком меридиане"
Автор книги: Митчел Уилсон
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 28 страниц)
Ник встал, стараясь скрыть раздражение. Меньше всего на свете он ожидал, что станет защищать работу Гончарова, и, однако, это он и делал, хотя, быть может, не без тайной злости, потому что для него, как для человека и ученого, нет и не будет никакого спасения, пока не решится эта проклятая проблема.
– Боюсь, мне пора отправляться в Москву, – сказал он, обводя глазами стол. – Может быть, я могу кого-нибудь подвезти?
Приглашение это не относилось ни к кому в отдельности, и никто на него не откликнулся. До самого своего отъезда он чувствовал в хозяевах некоторую напряженность и виноватое смущение, но это его уже нисколько не трогало. Он знал теперь, как он относится к Гончарову, – он не может оставить его в беде, что бы между ними не произошло.
Он вошел к Анни, все еще находясь под впечатлением этого спора, но едва увидев ее, как обуревавшая его злость мгновенно улетучилась. Анни стояла, прислонясь к двери, которую закрыла за ним. Это была все та же прежняя Анни, но на ней лежал какой-то новый, неуловимый отсвет, точно она только что вышла из ярко освещенных комнат. Внутренняя перемена была заметна тоже, он видел ее в округленных глазах, чуть грустно оценивающих его по каким-то новым мерилам, о которых он даже не догадывался.
Анни опустила взгляд и жестом пригласила Ника к столу, где стояла закуска.
Они поболтали о своей работе, о том, что они делали в прошедшие недели, как о вещах, довольно занятных, но не имеющих никакого значения. Анни, казалось, ничего от него не ждала, ни в чем его не винила, он украдкой посматривал на нее, смущенный и озадаченный какой-то неуловимой переменой, чувствовавшейся под ее внешним спокойствием. Наконец прохладная сдержанность, с какою они беседовали, превратилась в сплошное притворство. Нику становилось тягостно выдерживать этот тон, и он взбунтовался. Бурные чувства искали выхода, и наконец он резко спросил:
– Анни, почему все-таки ты уехала?
Анни быстро взглянула на него, она все время чувствовала его настроение и не удивилась этой вспышке.
– Ты ведь знаешь, почему я уехала, – сказала она, совсем как прежняя Анни.
– Знаю только то, что ты мне говорила, – отпарировал он. – Ты старалась растолковать мне, что тебя тревожит и чего ты беспокоишься, но потом не написала ни слова и ни разу не позвонила. Ты исчезла, как дым.
– Я же тебе объясняла! – беспомощно воскликнула Анни. – Я не знала, что сказать.
– Написала бы хоть об этом! – бросил он. – О чем угодно. О погоде. Лишь бы я знал, что ты жива.
– Но я не могла так, – твердо возразила она. – О том, что со мной творится, я не могла писать мимоходом. Я была не в состоянии описывать спальню Наполеона в Шенбрунне, когда меня переполняло совсем другое. Мне казалось, что это будет жестокой ложью.
– А совсем не писать – это не жестоко? Разве ты не получала моих писем? Разве Леонард не говорил тебе, что я звонил?
– Ник, пойми, я была в таком ужасе! Я не могла вынести мысли, что потеряю тебя, я и убежала, чтобы порвать все, пока до этого не дошло.
– Почему же ты _этого_ не написала, чтобы я хоть знал, в чем дело?
– Бог свидетель, я пыталась! Я пыталась двадцать раз, но то, что я говорила в одной фразе, я сама же опровергала в другой. И если доводила письмо до конца, то не могла заставить себя послать его. Наконец я поняла, что это еще хуже, еще больнее для нас обоих, чем все, чего я так старалась избежать. И как только я это поняла, то на первом же самолете прилетела сюда. Я не успела даже написать. Разве тебе этого мало?
Несколько недель назад этого было бы вполне достаточно, но сейчас все было иначе, а притворяться он не мог. Слишком много накопилось такого, что случилось помимо его воли, но угнетало его все это время, а в общем если отбросить все слова и рассматривать только поступки, то оказывается, что дело-то довольно простое.
– Ты уехала с Хэншелом. Хочешь, чтобы я объяснил это еще проще?
Недоверчиво и возмущенно она вскинула голову.
– О, Ник, что ты! Я поехала в Вену работать. Что бы со мной не делалось, я работала. Ты мне не веришь?
– Не знаю. Должно быть верю. Но нельзя же входить в мою жизнь и выходить, когда вздумается, Анни. Я не хочу этого. Я не могу так!
– Ник, я тогда совсем запуталась! Теперь я вижу, как глупо было бежать от тебя из одной только боязни, что все может обернутся хуже. Мне даже трудно понять, что на меня тогда нашло. Я и сейчас боюсь того, что может случится с нами, но, не так, как тогда. Сейчас это мне кажется просто одной из многих вероятностей. В худшем случае я буду очень страдать. Но смогу пережить это. Теперь я знаю.
Ник молчал, изнемогая от внутренней борьбы.
– Ну скажи что-нибудь! – взмолилась она.
– Должно быть, сейчас со мной то же самое, что с тобой было в Вене, медленно сказал он. – Я не знаю, что сказать, поэтому не говорю ничего.
– Ты все еще сердишься на меня?
– Не знаю. – Он накрыл ладонью ее руки, которые она, сцепив, положила на стол, и невольно сжал их – такими они оказались знакомыми и милыми. Думаю, что вообще не могу на тебя по-настоящему сердиться, Анни.
– Но ты такой чужой, такой далекий, Ник! Ты все-таки сердишься.
– Конечно, сержусь. Ветер и то не стихает сразу. Я вспоминаю, как я мчался во Внуково в ту ночь, когда ты улетела. Я опоздал на несколько минут.
– Ведь я тебя видела. И это решило все.
– Ты видела меня? – Он быстро взглянул ей в лицо. То была одна из самых одиноких ночей в его жизни; стоило только вспомнить эту ночь, как на него снова наваливалась гнетущая тоска. – Ты в самом деле меня видела?
– Я сидела с другой стороны и, когда самолет развернулся и пошел на взлетную дорожку, увидела тебя в темноте на фоне освещенного вокзала. Я увидела очень высокого человека, который разговаривал с диспетчером, и поняла, что это ты. Именно ты, и никто другой. И тут мне стало ясно, что я делаю ошибку. Если бы я могла остановить самолет, я бы остановила. Но это было невозможно. То была одна из самых ужасных ночей в моей жизни.
Ник покачал головой. Он и сам недоумевал, почему он не в силах простить и не хочет крепко прижать ее к себе. Быть может, щедрый порыв Вали так потряс его, что осторожность и недоверие Анни вызывали в нем невольное раздражение. Он взглянул на Анни через стол, и в нем шевельнулось такое теплое чувство, что он не мог выразить его в словах, но злость сковывала это чувство и не давала вырваться наружу. Анни принесла ему дар, о котором он когда-то так страстно мечтал. Но у него не было сил принять его. Она, несомненно, стала другой, но с беспомощным сожалением и грустью он понял, что это случилось либо слишком поздно, либо слишком рано.
– Что толку говорить об этом? – устало произнес он. – Я уже не знаю, кто был прав, ты или я. Сейчас для меня важно одно – узнать, смогу ли я улететь на Кавказ и закончить работу, ради которой я приехал. И сейчас только это меня и волнует. А все остальное стало слишком сложным – надо просто немного подождать. У меня такое ощущение, что я уже близок к тому, из-за чего я приехал, и теперь я во всяком случае не намерен соглашаться на меньшее. Ни в чем.
Она опустела глаза, разглядывая свои руки, и, несмотря на злость, он вдруг с тоскливой жадностью подумал, что она прелестная женщина, удивительная женщина.
– Что ж, ладно. Я постараюсь задержаться в Москве до твоего возвращения, – медленно сказала она и стала обводить донышком бокала узоры на скатерти. – Но потом, что бы мы ни решили, я уеду.
– Опять в Вену? – резко спросил он, сразу насторожившись.
– Нет, – ответила она спокойно. – Я теперь готова вернуться на родину. Многое в моей жизни уладилось само собой.
Он возвратился в гостиницу в половине второго ночи и, поднимаясь в лифте, переполненном, несмотря на поздний час, думал о Гончарове. Если после всего, что он сегодня говорил в Дубне в защиту Гончарова, после всего, что он сказал Анни, он узнает, что ему отказано в поездке, то будет чувствовать себя последним идиотом. Никогда он этого не простит.
Дежурная по этажу подняла глаза, когда он проходил мимо, и протянула ему листок бумаги – телефонограмму, записанную размашистым почерком по-русски: "Разрешение получено. Вылетаем завтра в девять утра. Гончаров".
11
Ночью невидимая ледяная коса со свистом прошлась над городом, вздымая за собой ветер, в котором стыло тусклое октябрьское утро. Вдоль дороги к аэропорту плясали и извивались на ветру сухие стебли травы, бурые листья кружились вокруг бегущего такси, как летучие мыши. Гончаров заехал за Ником в гостиницу, и сейчас они оба сидели в машине молча.
– Что слышно о вашем помощнике? – спросил наконец Ник.
– Пока ничего утешительного, – кратко ответил Гончаров. – Подробности узнаем на месте.
Следующие три часа они сидели рядом в монотонно гудящем самолете, а под ними проплывали города, реки и тысячемильные зеленые равнины. Гончаров был молчалив. Ник добился разрешения на поездку, но не его расположения. Они сидели, как незнакомые люди, случайно очутившиеся рядом, а вокруг них русские пассажиры постепенно превращали самолет в своего рода неофициальный клуб, и вскоре уже невозможно было догадаться, кого с кем связывала давняя дружба, а кто с кем познакомился только в пути.
Молодой летчик-грузин – образец смертоносной для женщин стройной мужественности – терпеливо, хоть и со скукой в пронзительных черных глазах, выслушивал нескончаемые сетования сидевшей рядом женщины, тонкогубой, завитой барашком русской блондинки, которая держала на коленях ребенка. Малыш потянулся к отцу, тот взглянул на сынишку с веселой нежностью и вдруг, немного стесняясь своего порыва, горячо прижал его к себе и зарылся ястребиным лицом в детскую шейку, бормоча что-то по грузински.
Это зрелище вызвало у Ника странную щемящую тоску: любящий отец шепчет нежные слова на ушко ребенку, который воспринимает их только как поток ласковых звуков. Сам не зная почему. Ник резко отвел глаза и нахмурился от приступа внезапной и необъяснимой грусти. Вскоре он заснул.
Проснувшись, он увидел внизу Тбилиси; большой, белый, залитый солнцем город, окруженный невысокими зелеными горами. Самолет проскользнул меж ними, идя на посадку; далеко над синеватым туманом, сплошь застилавшим горную цепь, неясно белели снеговые шапки вершин.
Ник глядел на снеговые вершины, сойдя на посадочную площадку, где было по-летнему жарко. Гончаров, вышедший вслед за ним, тоже взглянул на горы и сердито нахмурился.
– Проклятый снег, – пробормотал он по-русски. – Рано он выпадет в этом году.
На аэродроме их встретили два человека, одетые по-летнему, без пиджаков, – коренастый седеющий мужчина с морщинистым умным лицом, мускулистыми руками и с авиационным хронометром на запястье и худощавый грузин, у которого густая черная шевелюра начиналась чуть не от самых бровей. Это были физики с горной станции. Русский сказал, что они прилетели на маленьком самолете с базы в Канаури.
– Если поторопимся, успеем вернуться туда, пока не испортилась погода.
До Канаури, маленького городка с населением в несколько тысяч жителей, расположенного у самого подножия горы, можно было добраться за час на миниатюрном зеленом самолетике, прикорнувшем в конце летного поля, либо за восемь часов – на машине по петляющей горной дороге.
Ник мельком подумал, что следовало бы послать отсюда Анни телеграмму о благополучном прибытии, но ему пришлось отказаться от этой мысли, так как Гончаров сказал:
– Ну что ж, давайте поторопимся.
Все четверо быстро направились на другой конец поля. Припекало солнце, и в московских пальто было жарко.
– Что они говорят о вашем помощнике? – спросил Ник.
– Он в больнице, – возмущенно сказал Гончаров, и Ник понял, что опять ошибся: очевидно, не из-за него был так угнетен Гончаров, а из-за Когана. На душе у него стало легче. – Коган сделал все, чего не должен был делать. Он вздумал спуститься с горы на лыжах один и вдобавок ночью. Конечно, заблудился, упал с обрыва, сломал лыжу, и в результате – перелом ноги... Пролежал на снегу четырнадцать часов, пока его не нашли, причем он клял свою злосчастную судьбу за то, что у него разбились очки!
Такого сочетания везения, невезения, глупости, блестящего ума, осторожности и легкомыслия не найдешь ни у кого на свете! Мы его держим из благоговейного любопытства, понимаете, – а что еще стрясется с нашим Шурой? Но боюсь, на этот раз дело серьезно. Перелом не простой. Коган наткнулся на пень, и нога его в плохом состоянии. Кожа и артерия порваны... У него... я не знаю медицинских терминов по-английски...
– Сложный перелом?
– Именно, и поэтому есть угроза... – Он резко рубанул рукой воздух, и этот жест объяснил, что он хотел сказать. – Это будет ужасно для такого человека, как Шура.
– А где те, кого послали из Москвы?
– Некоторые уже добрались до станции. Остальные внизу, на базе.
Ник надеялся, что Валю задержат на базе. Так будет спокойнее.
В беспощадном солнечном свете ожидавший их маленький одномоторный биплан казался каким-то хлипким и ненадежным. В нем едва хватало места на четверых, но так как остальные залезали в него как ни в чем не бывало, то Ник последовал за ними и, подогнув ноги, кое-как уселся. Ему было стыдно сознаться в своих опасениях. Он пытался закрыть дверцу, но она упрямо отскакивала и распахивалась настежь, пока летчик, перегнувшись через Ника, не захлопнул ее с такой силой, что было удивительно, как она осталась цела, и не прикрепил ее, накинув на ручку веревочную петлю. В кабине пахло бензином. Было жарко и душно.
Пропеллер завертелся, мотор закашлял и умолк, снова закашлял, стал фыркать и наконец заработал. Кабина затряслась. Крылья вздрогнули, и легкая машина медленно покатилась вперед на маленьких колесах, подпрыгивая на каждой кочке и выбоине. Ник мысленно распростился с жизнью. Только взглянув в боковое окошко у своего локтя, он догадался, что они поднялись в воздух, – тень жужжащего самолета бежала по земле отдельно, переламываясь на ямах и ухабах и все больше отставая. Ник откинулся назад и постепенно успокоился. Раз это самый быстрый способ добраться до места, то все остальное уже неважно.
Через некоторое время он понял, почему их предупреждали о погоде; когда самолет, который вертикальные воздушные потоки бросали то вверх, то вниз, летел над холмами, а затем над горами, Ник увидел на юге грозную стену серых туч, вздымавшихся так высоко, что скалы и остроконечные вершины на горизонте по сравнению с ней казались карликовыми, хотя самые горы все так же подавляли своей мрачной массивностью.
Сзади что-то кричали друг другу Гончаров и грузин Геловани, но за мерным тарахтением мотора нельзя было разобрать ни слова, потом Гончаров энергично постучал по плечу Ника и сунул мимо его уха наполовину опорожненную коробку шоколадных конфет. Была ли это попытка пойти на мировую или просто вежливость?
Через двадцать минут самолет, покачиваясь и ныряя, достиг первой гряды гор; вершины их, зеленые, обрывистые, с торчащими острыми скалами, были всего в нескольких сотнях футов внизу, а альтиметр показывал тысячу семьсот метров. И почти в три раза выше были маячившие впереди главные горные пики, белые и обманчиво мягкие; только длинные, испещренные прожилками гребни говорили о том, что под снегом – голый гранит. Коренастый русский летчик то и дело бросал в рот шоколадные драже.
– Мы полетим над ними? – спросил Ник.
Летчик помотал головой и сделал рукой извилистое движение.
– Через, – лаконично ответил он.
Потом горы обступили их сплошной массой и закрыли гневные тучи на южном краю неба, хотя альтиметр показывал четыре тысячи сто метров. Далеко внизу виднелись зеленые ущелья, горные потоки и петляющая дорога, которую пересекало стадо коров. В кабине стоял пронизывающий холод, и оба физика, летевшие в одних рубашках, натянули толстые кожаные куртки.
Самолет с тарахтением пролетал по извилистым ущельям.
Ника стало угнетать ощущение стиснутости, и не только потому, что в кабине было тесно, но и потому, что вокруг отвесно вздымались снеговые горы и казалось, будто самолет летит в туннеле. Вдали уже не сияли освещенные солнцем вершины, потому что стена облаков подымалась навстречу самолету все выше и выше. А ведь высота некоторых вершин была больше пятнадцати тысяч футов. Ник становился все более задумчивым. Должно быть, трудно приходится тем, кто работает там, наверху.
Наконец самолет вышел из узкого прохода, и внизу открылось туманно-зеленое плато в несколько миль длиною, отгороженное от мира кольцом белых горных вершин. Самолет круто повернул к востоку. Гончаров ткнул Ника в плечо, указывая вперед.
– Вон она! – крикнул он.
Для Ника снежные вершины ничем не отличались одна от другой.
– Которая? – прокричал он в ответ.
Гончаров поднял два пальца.
– Та, что с раздвоенной вершиной!
Он что-то добавил, но слова его потонули в шуме. Ник приложил к ушам ладони, показывая, что не слышит.
– Седло! – снова заорал Гончаров. – Грузины называют ее Седлом.
Ник оглядел гору, на которую указывал Гончаров. Ее величественная двойная вершина была отчетливо видна, но высота ее, вероятно, была около шестнадцати тысяч футов, то есть вдвое больше той высоты, на которой они сейчас летели. Казалось невероятным, что там решится его судьба. Это так не похоже на ту, уже привычную для него пустыню. Он вздрогнул от какого-то дурного предчувствия, глядя на мрачную вершину, белую и массивную на фоне грозных туч, которые клубились над нею и за нею, а вскоре закрыли ее совсем и стали сползать все ниже и ниже, нависая уже прямо над самолетом.
Ник медленно огляделся вокруг, потом заглянул вниз и увидел маленький городок посреди зеленого пространства. Самолет шел на посадку, стремительно убегая от туч, старавшихся обступить его со всех сторон. На зеленом пространстве обозначились пасмурные сады и пастбища, потом показались прямые улицы и большая площадь в центре. Внезапно городок исчез из виду, и самолет, подпрыгивая на ухабах, покатился, по голому, плоскому выгону, который служил аэродромом.
– Хорошо, что мы успели проскочить до наступления непогоды, – сказал Ник, выйдя из самолета, но Гончаров только мотнул головой, словно дело было совсем не в этом, и мрачно кивнул в сторону горы.
– Меня беспокоит только погода наверху, – сказал он. – А там уже начался снегопад. Но все равно мы должны будем пробиться туда.
– По мне, чем скорее, тем лучше, – ответил Ник, и это было сущей правдой, хотя где-то внутри у него шевелился предательский страх. – Для того я сюда и приехал.
Однако ему пришлось подавлять свое нетерпение еще три дня, пока наконец на солнечном дворе институтской базы не выстроилась целая колонна "джипов" и грузовиков, готовых к подъему. И за эти три дня он окончательно убедился, что прежние его ощущения верны: не Коган, а именно он является главной причиной озабоченности Гончарова. Во дворе в голубоватых бензиновых облаках урчали и фыркали моторы, транспортная колонна ждала от Гончарова сигнала к отправке. Здесь снова настало лето – воздух был теплый, и в девять часов утра уже чувствовалось, что день предстоит знойный. На небе не было ни облачка, вершины окружающих гор четко и величаво выделялись в синеве, и только чуть пониже кое-где висели клочья тумана. Но здесь, внизу, явно ощущались признаки возможной бури. Гончаров был мрачен.
Темно-зеленые горьковские "джипы" с узорчатыми чехлами на сиденьях были больше и мощнее американских и по крайней мере на фут шире, что делало их гораздо устойчивее, по размерам они походили скорее на американские штабные машины. В колонне из четырех грузовиков головным был "ЗИЛ", за ним два "ГАЗ-69" и, наконец, тяжелый "КАЗ" грузинского производства. Все машины принадлежали станции. Ника поражало количество денег, которые тратились на содержание одной научно-исследовательской станции. Там, наверху, было также три больших трактора-вездехода марки "АС-80", предполагалось, что они спустятся до границы снегов, где и встретят колонну. О встрече условились сегодня утром по радио.
Гончаров в рубашке с расстегнутым воротом в последний раз осматривал груз, проверяя, надежно ли упакована и увязана каждая секция прибора, не грозит ли ей поломка во время трудного пути. Вид у него был загнанный, как у человека, которого со всех сторон одолевают заботы, он готов был вспылить из-за каждого пустяка, и Ник старался не попадаться ему на глаза.
Еще в день прилета они прямо с аэродрома отправились в больницу навестить Когана и узнать, что решили делать с его ногой. Коган обладал язвительным юмором и говорил о себе с насмешливым раздражением. У него были густые черные брови и длинные черные ресницы, пряди черных волос падали на злые серые глаза, худое изможденное лицо заросло четырехдневной темной щетиной, в которой неожиданно белели толстые седые волоски. Ему было немногим больше тридцати. Нога его была в лубке.
В палате вместе с ним лежали три грузина – все трое пастухи, с одинаково обветренными лицами и свирепо торчащими усами, и все трое смотрели на посторонних, заставших их в таком беспомощном состоянии, с одинаково смущенным выражением и в то же время с неприкрытым, почти детским любопытством ко всему, что нарушало однообразие больничной жизни.
Коган держался так, словно угадывал, что происходит в душе у Гончарова, – он обрадовался, он приготовился отражать упреки и был глубоко опечален. Обратившись к Нику с чопорным приветствием на ломаном английском языке, он извинился, что не может говорить с ним по-английски, и сказал, что очень рад приветствовать его здесь, в горах. Потом, перейдя на русский, по-приятельски грубовато заговорил с Гончаровым:
– Ну, Митя, что я получу сначала – кнут или букет цветов?
– Кнута не будет, потому что у нас гость, при котором неудобно сказать тебе, что ты болван, каких мало, болван и сукин сын. Цветов тоже не будет. Как нога, очень болит, Шура? Я готов убить тебя за то, что ты заставил меня тащиться сюда из Москвы. Господи, ну можно ли быть таким ослом? Ведь ты едва не погиб!
– Погибнуть я не мог, я был слишком зол на себя. Даже врач подтверждает это. Он по нескольку раз в день осматривает мою ногу – все ищет каких-то признаков. Должен сказать, он оттягивает решение насколько возможно, но если он сочтет, что это необходимо, его уже не разубедишь. Да ну к черту все это. Давай поговорим о чем-нибудь другом.
– Где Валя?
– Там, на горе. – Гончаров нахмурился. – Она успела подняться как раз перед вторым бураном, но без прибора. Он еще не был готов.
– А сейчас его можно отправлять?
– Если погода прояснится, можно отправить утром. Слушай, Митя, если не понадобится... – он не мог заставить себя произнести это слово "ампутация", – и если врач положит ногу в гипс, тогда, если приспособить заднее сиденье "джипа", я бы мог подняться вместе с...
– Приспособим мы заднее сиденье или нет, но по крайней мере до конца года от тебя не будет никакого толку, – с беспощадной прямотой возразил Гончаров. Он смотрел на неподвижно лежащего человека с жалостью, радуясь, что он остался в живых, и в то же время злясь на него за безрассудство. В следующий раз, когда тебе вздумается корчить из себя героя, Шура, клянусь, я тебя просто высеку! Подумаешь, мастер спорта! – язвительно усмехнулся он и встал. – Я еще зайду к тебе перед отъездом.
Ник вышел задумчивый, пораженный близостью между этими двумя людьми. Он впервые понял, до какой степени привык к тому, что он всегда один. С самого детства у него не было ни одного близкого друга...
В здании, перед которым ждали машины, помещалась база, обслуживающая горную станцию. И хотя на доске у входа, кроме Всесоюзной Академии наук, значилась и Академия Грузинской республики, внутри здание было обставлено чисто по-русски, вплоть до кадок с высокими пальмами, которые красовались в приемной на фоне голубых плюшевых драпировок с помпончиками. И здесь Ник снова поразился объему затрат на научные цели. Для нужд одной станции здесь было семь лабораторий, хорошо оборудованная механическая мастерская с тремя постоянными механиками, стеклодув, библиотека со всеми необходимыми монографиями и важнейшими периодическими изданиями, среди которых, к удивлению Ника, оказались и медицинские. Ему объяснили, что в штате горной станции есть представители Академии медицинских наук, которые изучают действие высокогорной атмосферы на человеческий организм.
– А также на психику, – добавил Гончаров, – так как в горах наблюдаются странные психические явления. – Слова его звучали как предостережение. Люди, не привыкшие к большой высоте, совершают опрометчивые поступки, поэтому каждый из нас должен заботиться о других. И поэтому я, собственно, и не злюсь на Когана, а только жалею его. То, что он сделал, казалось ему вполне разумным, но он должен был знать, что не может доверять себе. У него большой опыт, и ему следовало бы помнить, что в горах осторожность не может быть чрезмерной и что нельзя поддаваться своим порывам.
Сначала Гончаров заявил, что откладывает подъем для того, чтобы Ник успел привыкнуть к местным условиям, прежде чем поднимется еще выше. Однако позже он стал уверять, что вынужден задержаться из-за погоды, хотя за эти три дня буран в горах несколько раз стихал и Нику казалось, что машины наверняка успели бы проскочить наверх. Без сомнения, Гончарову не хотелось оставлять Когана, пока не решится вопрос об ампутации, но он мог бы легко найти выход из этого положения – стоило только послать машины с приборами вперед, а самому подняться потом, когда он сочтет возможным. Ник предложил ему это, вызвавшись сопровождать грузовики.
– Давайте я поеду вперед, чтобы поскорее приступить к работе.
– Об этом не может быть и речи, – резко возразил Гончаров. – Погода там не такая ясная, как кажется отсюда.
Разобраться тут было трудно, но, вероятнее всего, истина заключалась в том, что Гончаров твердо решил не отпускать его без себя туда, где находилась Валя. Он нервничал и злился, потому что ему было стыдно: как он мог позволить вмешаться в дело личным соображениям. Ник не мог ничего ни сказать, ни предпринять. Гордость не позволила бы Гончарову даже самому себе признаться, что такой конфликт существует.
Тем не менее Ник старался держаться подальше от радиоаппаратной, когда Гончаров разговаривал с Валей: он дал обещание и не намерен был нарушать его.
Но сегодняшней погодой нельзя было не воспользоваться. Окончательное решение относительно Когана врачи отложили на двенадцать часов. Если не наметится признаков улучшения, операция будет сделана сегодня же. Задерживать колонну до тех пор было невозможно – это значило бы не поспеть на станцию засветло. Гончаров был в отчаянно скверном настроении. Привязанность к Когану тянула его остаться, мысль о Нике и Вале вынуждала ехать. Не будь тут Ника, не было бы и дилеммы, а дилемма эта заставляла его терять самообладание.
В четверть десятого он решительно уселся на переднее сиденье головного "джипа", не сказав ни слова Нику и сидевшему за рулем Геловани, рывком захлопнул за собой дверцу, и машина тронулась. Второй "джип" и грузовики двинулись за ним следом. В таком чинном порядке они проехали через весь пыльный городок, мимо новых домов из розового камня с изящными арками, так не похожих на прямоугольные тяжеловесные московские здания, мимо древних выбеленных хижин, простоявших, быть может, уже тысячу лет. На широких пустых улицах попадались иногда и другие машины, легковые и грузовики, но также и козы, овцы, коровы и запряженные лошадьми арбы. У Гончарова, когда он повернул голову и глянул на больницу, мимо которой проезжала их колонна, был вид загнанного на арене быка, но он не проронил ни слова. Вывески и надписи, мелькавшие вдоль дороги, были на языке, Нику вовсе не известном, и такого письма, какого ему не доводилось видеть. Он вдруг понял, что сейчас он ближе к Багдаду, чем к Москве.
Выехав из города, машины быстро покатили по широкому укатанному шоссе прямо к горам, отстоящим дальше, чем это сперва показалось. Угрюмое молчание Гончарова на всех ложилось давящей тяжестью. Он немного оттаял, лишь когда дорога постепенно пошла в гору. Почва становилась суше и каменистей. Деревья здесь не росли. На тощей траве паслись вместе козы, лошади и коровы. Появились выходы гранита – скалы громоздились одна на другую. Повсюду лежали крупные острые куски того самого розового камня, из которого были выстроены дома в городе.
– Что это такое? – спросил Ник.
– Туф, – ответил Гончаров. – Застывшая лава.
Как видно, он был рад поводу заговорить, вероятно и сам почувствовав, что зашел слишком далеко. Говорил он резко, бойко, но жара в его лекторском тоне не было. Он объяснил, почему дома из туфа выглядят так, будто их построили только вчера: туф невероятно тверд, глыбы, отесанные сотню лет назад, сохраняют гладкость только что отшлифованного гранита. На Кавказе, сказал он, церкви из туфа простояли, не разрушаясь, чуть ли не две тысячи лет, за ото время гранитные храмы давно превратились в живописные развалины. Уж не хотел ли он этим сказать Нику: "Я тверже, чем ты"?
Подъем становился все круче. На голых, залитых солнцем просторах то здесь, то там стояли маленькие каменные хижины – приюты для пастухов, застигнутых внезапным снегопадом. Минуты три за машинами вприпрыжку бежал желто-серый пес, потом он вернулся обратно к хозяину-пастуху, который стоял неподалеку на горе совершенно неподвижно, глядя на продвигавшуюся по дороге колонну.
Чтобы снова вовлечь Гончарова в разговор. Ник спросил о собаке, какой она породы. Гончаров невольно усмехнулся, а Геловани захохотал.
– Кавказский коктейль, – сказал он.
Улыбка тут же сбежала с лица Гончарова, оно стало еще жестче, суровее, как и раскрывавшийся перед ним ландшафт. Здесь, когда они поднялись выше, стали попадаться черные базальтовые скалы. Опоясывая склон, тянулась разросшаяся в прохладе гор полоса леса: низкорослые березы, приземистые сосны, которым полагалось бы обитать в более северных краях. А машины все поднимались по твердому грунту извилистой дороги. Стрелка спидометра показывала девяносто километров в час. Геловани и шоферы остальных машин не сбавляли скорости на поворотах, они знали их наизусть. Неожиданно дорогу пересек ряд мачт еще без проводов – это шагало на станцию электричество.
Мрачность Гончарова начала раздражать Ника. Такие переживания казались ему излишне сложными.
Полоса деревьев вдруг разом исчезла. Дорога, извиваясь на немыслимо крутых поворотах, летела вверх по пустынным долинам и склонам. И везде, куда ни глянешь, один камень: громадные скалы весом тонн в пятьдесят, на них пятитонные каменные глыбы, а на этих глыбах – другие, только поменьше и усеянные камнями – черным базальтом, серым гранитом, тускло-красным туфом. Повсюду рос лишайник. Он придавал местности зеленовато-серый оттенок, потому и долина и склоны, насколько хватал глаз, казались обнаженным морским дном, как будто море отхлынуло куда-то за горизонт, унесенное мощным отливом, и вот сейчас наступит конец света.