Текст книги "Встреча на далеком меридиане"
Автор книги: Митчел Уилсон
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 28 страниц)
– Вам придется поискать себе очаровательную хозяйку где-нибудь еще, сказал Лондон, кладя трубку. – Оказывается, сегодняшнего вечера мы ждали уже шесть недель. Мы идем на симфонический концерт, а билеты нам достались чуть ли не ценой убийства, и она пойдет туда, кто бы и что бы ей ни говорил.
Ник слегка улыбнулся.
– Хорошо, я подыщу кого-нибудь другого, но скажите ей, что она еще за это поплатится.
Возвращаясь к себе, он обдумывал различные варианты на вечер. Он прошел мимо стола Мэрион, не заметив ее, но перед дверью своего кабинета остановился в нерешительности. Тишина, ждавшая его там, таила страшное воспоминание о мгновении духовного столбняка. И о том, как он чуть было не кинулся в пропасть, приняв предложение Хэншела. Он боялся себя, и ему вдруг страшно захотелось поскорей увидеть Гончарова, словно этот русский вел с собою свежие эскадроны – пики, знамена и кирасы уже заблестели в лучах солнца, обещая конец невыносимой осады.
Он нахмурился и взялся за ручку двери, как вдруг заметил, что Мэрион, оторвавшись от диктофона, смотрит на него вопросительным взглядом.
– Мэрион, – сказал он внезапно, – не могли бы вы поработать сегодня вечером?
– Но я успею кончить перепечатку еще до пяти.
– Я не об этом. Мне, возможно, придется пригласить сегодня к себе русских, а я могу разыгрывать роль хозяина, только если рядом будет хозяйка, которая все для меня организует. Объясните мужу, что это служебное поручение.
По выражению ее лица он заподозрил, что сказал что-то не то.
– Вы, конечно, не обязаны соглашаться, – продолжал он, – но я просто не знаю, как быть, если только институт не решит изменить программу и сдвинуть все на два дня. Проще было бы ничего не менять и придумать чем занять вечер. Только и всего.
– Я буду очень рада, – медленно сказала она, не отводя глаз от его лица, и впервые за то время, что она у него работала, он вдруг понял значение ее взгляда. Словно его чувства вдруг очнулись, и теперь он слышал ее дыхание, шорох малейшего ее движения, запах ее духов. Стоит ему протянуть руку – и он коснется ее, ее щеки, ее волос. Он растерянно глядел на Мэрион, представляя, как она в темном вечернем платье, которого он никогда прежде не видел, хлопочет в его кухне, как она улыбается ему, наклоняясь над его обеденным столом, помогая угощать его гостей, как она уютно усаживается рядом с ним на длинном диване в его гостиной во время послеобеденной беседы. Она была ему отчаянно нужна, чтобы отогнать ждавшие его дома воспоминания, чтобы доказать, что они не имеют для него никакого значения; и входя в свой кабинет, он продолжал испытывать к ней благодарность за то, что она оказалась рядом с ним именно тогда, когда была нужна ему, – благодарность, которая с каждой секундой все росла, усиливалась и превращалась во что-то иное.
Он давно уже не испытывал такого сильного чувства – ни к своей работе, ни к идее, ни к женщине, а снова ощутить волнение, снова ощутить подъем, снова ощутить жизнь – это было все равно что вздохнуть полной грудью, вырвавшись из рук душителя; и единственное, чего ему хотелось, – еще и еще воздуха, столько, сколько могли вместить его легкие, ради блаженства самого ощущения. Сегодня вечером его расколдует Гончаров. И ему вдруг захотелось, чтобы в эту минуту именно она была рядом с ним и увидела его обновление.
Когда Ник и Руфь только приехали в Кливленд, он предполагал, что они и здесь, так же как в Пасадене, будут снимать квартиру, но однажды утром Руфь выскользнула из-под одеяла, уселась по-турецки в ногах постели, расположив вокруг себя пышные оборки своей ночной рубашки, и объяснила, что хочет жить в доме.
– В большом доме, – сказала она, – пусть даже старом, пусть совсем ветхом.
– Но целые дома очень редко сдаются в наем.
– Я не об этом.
– Купить? – спросил он растерянно.
Руфь была очень миниатюрна. Она не доставала ему даже до плеча, и люди, видя их вместе, всегда улыбались. У нее были огромные синие глаза и длинные черные ресницы. Когда эти глаза становились грустными, он чувствовал себя безмерно виноватым, даже если она бывала явно неправа. Она была пушистой золотистой птичкой. Верхняя губа у нее была как у маленькой девочки. Когда она говорила, он словно зачарованный следил за ее лицом: ему казалось, с некоторыми словами и звуками ее детским губкам ни за что не справиться, и ее нелепые попытки притворяться взрослой вызывали в нем желание оберегать ее от всех трудностей; однако слушая только слова, видя, какой уверенностью дышит ее крохотная прямая фигурка, какими решительными движениями ее руки, руки скульптора, мнут глину и обтесывают камень, приходилось признать, что эта молодая женщина обладает стальной волей и энергией. Пользуясь своей миниатюрностью, словно щитом, она постоянно вот как сейчас – раздражала его и так же постоянно смешила. Она была так мила, что могла ходить и прыгать по кровати, резвясь, как ребенок, а секунду спустя с той же выгодной позиции принималась отчитывать его и доводила до такого бешенства, что он был готов задушить ее.
– Да, купить, – сказала она, складывая руки так, что ее груди под прозрачной материей выделились, словно в рамке, и даже не сознавая, что она с ним делает. Но, несмотря на свое негодование, он с трудом удерживался от смеха, не переставая удивляться, что у взрослой женщины могут быть такие крошечные ручки. – Не понимаю я вас, нью-йоркцев, сказала она. – Или один ты такой? Ты думаешь, что жить можно только в квартирах. Тебе никогда не хочется почувствовать себя дома. А я до двадцати трех лет ни разу не жила в квартирах. И вдруг – одна комната и кухня. И больше ничего! Я там и работала, и ела, и спала. Я чуть не умерла. Я задыхалась. Нет, Ники, мне нужен дом, который был бы моим, как у моего отца был свой дом, а у моего деда – свой. Мне не нужно бассейнов, слуг, больших автомобилей, а просто дом, но чтобы было много лишних комнат, и я знала бы, что мне на всю жизнь хватит комнат и для детей, и для внуков, и для друзей...
Он открыл было рот, чтобы объяснить, почему его охватил такой ужас.
– Руфи, послушай, – начал он и умолк, потому что замкнулся в себе и превратился в человека с остановившимися глазами и перекошенным от ужаса ртом, в человека, парализованного видом вселенной, сжигающей себя в ослепительно-белом пламени. Однажды, очень давно, в ночной темноте он задыхающимся шепотом попытался объяснить ей, что его мучит, и она с тревожным сочувствием и любовью обняла его и шепнула: "Я понимаю, но увидишь, это пройдет. Это пройдет". И отчасти она оказалась права, потому что это действительно прошло, но ее слова были только предсказанием, она не разделила с ним его муку, не исцелила ее. Он ни разу не почувствовал, что она проникла в его душу, – она просто стояла снаружи и ждала. Но большего от нее нельзя было требовать, ведь она не была там, не видела этого собственными глазами и не могла понять, что это означает.
Она жила в ясном счастливом мире нынешнего дня, и, так как он не мог ввести ее в свой мир, он вынуждал себя жить в ее мире, употреблять ее слова и принимать ее мнения – всегда, кроме таких вот минут, когда все это начинало его душить. Тем не менее слова, к которым он прибег, оставались словами ее мира, и причины, на которые он сослался, хотя и приближались к ужасной истине, скрытой в его душе, были ей понятны, даже если и казались глупыми, а так оно, наверно, и было.
– Я не могу, – продолжал он беспомощно, – не могу. У меня никогда не было собственности, если не считать автомобиля, одежды и книг. Я не умею владеть вещами. – Настоящая правда была слишком велика и бесформенна, чтобы облечь ее в слова, и поэтому он уцепился за наиболее сходный с ней предлог. – Мне нравится чувствовать, что в любую минуту я могу собраться и уехать... – "Ты должна знать, что я чувствую на самом деле, – хотелось ему крикнуть, – помоги же мне сказать это!" Но большие синие глаза стали еще больше, пухлые детские губы раскрылись от обиды, а потом крепко сжались.
– Куда? – спросила она. – Ты все время говоришь об этом, а ведешь себя так, словно завтрашнего дня не будет. Ты много лет мечтал именно о такой работе. И говорил, что готов заниматься ею до конца своей жизни.
– Это правда, – сказал он беспомощно, чувствуя, что слова ее мира опять поймали его в ловушку, и поспешил бежать, выдвинув еще один довод, который не имел никакого отношения к тому, что он действительно чувствовал, но внешне казался очень здравым. – Купить! А где взять деньги?
– Ну, милый, мы сделаем то же, что делают все, – сказала она, словно уговаривая ребенка. – Мы пойдем в банк и скажем управляющему, что хотим купить такой-то и такой-то дом и что нам для этого нужны деньги, и он одолжит нам эти деньги, и каждый месяц мы будем выплачивать ему часть долга, а через некоторое время мы уже ничего не будем ему должны, и дом станет нашим. Это то же самое, что платить за квартиру.
– О черт! – не сдержался он. – Даже мысль об этом приводит меня в ужас! Мы сперва снимем квартиру, а в город переедем со временем.
– Когда ты говоришь "со временем", это значит "никогда". Ники, ну что с тобой? Почему мысль о чем-то постоянном приводит тебя в такой ужас? Когда у нас будут дети, я хочу, чтобы они рождались в нашем доме. Я хочу быть беременной в нашем доме. Мне нужно чувствовать, что все там с самого начала будет прочным, постоянным, навсегда. Ты такой странный человек, Ники, я тебя не понимаю. Большинству людей в нашей стране невыносима мысль, что они живут в доме, который им не принадлежит и никогда не будет принадлежать. В Пасадене я этого не принимала так близко к сердцу – я знала, что мы там долго не останемся. Но каждую минуту я мечтала о том времени, когда у нас будет свой дом.
– Мне очень нравится, что ты умеешь жить будущим, – сказал он, – а для меня нет будущего, кроме ближайших пяти минут.
– Я знаю, – ответила она спокойно, ибо голос оракула – это не глухой отзвук рока, а до боли честное, но всегда случайное прозрение. – В этом наша главная трудность, потому что этого я боюсь в тебе, Ники. Только этого. Я бы задохнулась, если бы чувствовала то же, что чувствуешь ты. Я не понимаю, как ты можешь так жить. Я бы не могла работать.
Дом, который они все-таки купили, предварительно осмотрев двадцать два других дома, был меньше и новее, чем хотелось Руфи, и все же настолько большой, что связывал его. Однако цена была невысока, он не нашел, что возразить, и только молча злился. Но так или иначе дом был куплен, и он скоро привык к подстриженному газону и к цветнику, на который Руфь тратила столько времени, чтобы отдохнуть от своей работы и все-таки чем-то занять жаждущие творчества руки. Этих рук он не забудет – ее рук, никогда не знавших покоя, в мастерской ли, среди цветов или когда она, встав на цыпочки, срезала ветку цветущей вишни или сирени, раскрасневшаяся, а порой измазанная землей, потому что одна непокорная прядь то и дело выбивалась из-под ленты и падала на щеку, а она небрежно отбрасывала ее ребром ладони. В конце концов Руфь его покинула – из-за всего того, что она всегда интуитивно ощущала, но так и не сумела понять. Она хотела детей и не могла постичь, почему человек, такой нежный и веселый с чужими детьми, не хочет иметь собственных. Для нее это было глубоко оскорбительно, настолько, что она не могла выразить свое чувство в словах, и ранена была не ее гордость, а основа основ ее существа.
– Ты для меня тяжкая ноша, – сказала она наконец, – страшная ноша, Ники, и больше я не могу нести ее. Просто не могу, и ты не должен просить меня об этом.
И она ушла. И несмотря на непонимание, мешавшее им все годы совместной жизни, только теперь, когда она ушла, он осознал, как много она ему давала, как вопреки всему она защищала его от него самого – недаром эти годы оказались для него такими плодотворными. Он тосковал по ней, страстно хотел, чтобы она вернулась, и лишь постепенно понял, что ее возвращение ничего не решит, что он только черпал у нее силы, которые рано или поздно должен будет найти в самом себе, если хочет обрести цельность. Но он остался в доме, где жил вместе с ней, и вокруг были вещи, сделанные ее руками.
Он ехал домой в весенних сумерках, густых, прозрачных и тяжелых, как мед; он несся сквозь неподвижно висевшие в воздухе облака ароматов травы, свежих цветов и земли. И пока он ехал, его не покидало ощущение близящихся магических перемен, и от этого он особенно остро воспринимал лучи заходящего солнца и яркую синеву дня, сохранившуюся только в зените, и стелющиеся по земле тени от платанов и белых домов, уже ставшие длинными, темными и прохладными.
Он вел машину с веселой энергией, слившись с ней воедино и наслаждаясь своим умением. Он поставил автомобиль в гараж, и глухой стук боковой двери, через которую он вышел, был единственным тугим комком звука, упавшим в сонную тишину окаймленной деревьями улицы.
Но когда он вошел в дом, там тишины не было: Мэрион приехала раньше него и теперь хлопотала в кухне. Он слышал, как она открывала и закрывала дверцы буфета, исследуя запасы, слышал тяжелое металлическое постукивание полных банок, которые она передвигала, чтобы прочесть этикетки. Он открыл дверь и несколько секунд молча наблюдал, как она шарит по полкам. На ней было черное платье с узким лифом, очень большим вырезом и круглым стоячим воротником. Ее волосы, более светлые, чем волосы Руфи, были зачесаны со лба и уложены высоко на голове, открывая белую шею. Им владело праздничное возбуждение, и он никак не мог представить себе ее в рабочем кабинете, рядом с пишущими машинками и диктофонами. Казалось, она принадлежит к более изысканному, более официальному, более богатому миру, чем он думал прежде. Он попытался увидеть ее такой, какой она была всегда, – в свитере, суконной юбке, с деловитыми часиками на запястье, но джин ее женственности уже вырвался из бутылки, и загнать его назад было невозможно. Именно здесь и именно сейчас она была ему так отчаянно нужна.
– Добрый вечер, – сказал он. – Я не заметил вашего автомобиля.
Его неожиданное появление так испугало Мэрион, что жестянка, которую она держала, вырвалась из ее ослабевшей руки и упала с глухим стуком. Бледность разлилась по ее лицу, шея и грудь пошли розовыми пятнами. Ее волнение, бездонность ее прозрачных молящих глаз, неотрывно устремленных на него, заставили его остро почувствовать, что они совсем одни, что безмолвие дома и густое спокойствие еле слышного тиканья часов окружают их, как стена тайны окружает остров свободы. Он безотчетно сознавал, что может подойти к ней, не сказав ни слова, и она, не сопротивляясь, окажется в его объятиях, но спросил только:
– Как вы добрались сюда?
– Меня привез муж, – ответила она так же тихо.
– А почему он уехал? Я думал, что он останется.
Она на секунду отвела глаза.
– Я говорила, чтобы он остался, – ответила она, и он понял, что ее слова означают: "Я знала, что так случится и хотела, чтобы он был здесь и помещал нам!" – Я сказала ему, что вы будете рады, – продолжала она, и ее голос вдруг утратил всякое выражение. – А он сказал, что мне, конечно, можно встречаться с русскими, поскольку этого требует моя работа, а ему незачем совать свою голову в петлю.
– Совать _свою_ голову в петлю? – неожиданно резко спросил Ник.
– Совать свою голову в петлю, – повторила она тем же нарочито бесцветным голосом, словно желая скрыть свое отношение к этому. – Во времена расследований на его факультете уволили несколько человек, и он до сих пор боится.
Губы Ника сжались, но он спросил только:
– Он заедет за вами?
Она снова опустила глаза и тем же бесцветным голосом повторила все то, что сказал ее муж, бесстыдно признавшийся в своей слабости:
– Он решил, что будет лучше, если домой меня отвезете вы. Таким образом, если этим когда-нибудь заинтересуются, он сможет ответить, что совсем их не видел.
– Если этим заинтересуются, – повторил за нею Ник, не в силах скрыть ледяное презрение и гнев, которые вызывали в нем люди, живущие под гнетом страха, и люди, заставляющие бояться других. – Значит, он собирается до конца своей жизни прятаться по углам, ожидая, что это время снова вернется? Оно прошло, и мы можем только стыдиться, что допустили такое. Но вот что, Мэрион, – добавил он резко, – если вам почему-либо неприятно встречаться с этими людьми, я обойдусь без вас. Я хочу, чтобы это было совершенно ясно. Вы вовсе не обязаны здесь оставаться.
Она поглядела на него с удивлением и тревогой.
– Но разве я здесь не потому, что это нужно институту?
– Неважно. Где ваше пальто и шляпа? Я сейчас же отвезу вас домой. Я не выношу, когда люди боятся, а уж если я сам тому причиной – это еще хуже. Идемте.
– Но я не хочу уходить. Я не боюсь. С какой стати мне бояться?
– Ваш муж боится.
– Ну и пусть, – сказала она с силой. – Миллионы людей боятся. Может быть, дни расследований и истерии действительно прошли, но никто особенно не рвется встречаться с русскими или приглашать их к себе, если на то нет какой-нибудь веской причины. Люди запуганы. Такие времена, только и всего. И чем эти люди отличаются от русских? Ведь те тоже все еще без особой охоты встречаются с нами, когда мы бываем там? Притворяться, что это не так, значит убаюкивать себя сказками. Я хочу остаться, – повторила она. Я хочу сегодня быть с вами, помогать вам, быть у вас хозяйкой – кем угодно! Боюсь? Я настолько не боюсь, что просто нет слов, чтобы это выразить! Я так долго ждала случая побывать здесь! И кроме того, я уже накрыла на стол, а вы даже не выразили желания посмотреть!
Он взглянул в ее умоляющие глаза. Нет, в них не было унизительного страха. Она просила только возможности доказать, что она не боится. Его гнев исчез, и он понял, что восхищается ею. Он засмеялся.
– Хорошо, – сказал он, – идемте в столовую и покажите мне, что вы там устроили, а потом выпьем, пока будем ждать...
Ее лицо сразу просветлело.
– Послушайте, что я купила, – сказала она, неожиданно напомнив ему, что он уже очень давно не слышал, как женщина увлеченно говорит о блюдах, которые она приготовила. – Я позвонила на славянский факультет в университете и спросила, что русские едят за ужином. И зажавши список в потный кулачок, бросилась по магазинам.
Говоря это, она прошла мимо него в столовую, и в этот миг ощущение близости между ними было таким теплым и живым, что он понял – оно сохранится независимо от того, что они уже сказали или еще скажут.
Она где-то отыскала белую скатерть и постелила ее на стол, а на скатерть поставила невысокую вазочку с цветами и тарелки с копченой лососиной, осетриной, ветчиной, селедкой, красной икрой и свежей клубникой.
– В молочниках сметана. А к селедке уже варится картофель, – сказала она гордо. – Я хотела купить водки, но мне сказали, что русские непременно начнут потешаться над американской водкой и предпочтут виски или коньяк. Вон они в графинах.
– Вы волшебница, – сказал он. – Просто волшебница. – Он посмотрел на часы. – Они должны быть здесь минут через двадцать.
– Но вы же не успеете добраться до аэропорта!
– Я туда не поеду. Их самолет должен был приземлиться десять минут назад. Я заезжал в отель проверить, заказаны ли для них номера и вообще все ли в порядке. С аэродрома их привезут прямо сюда.
Они прошли в гостиную, Мэрион села на диван и, пока Ник смешивал мартини, следила за ним с тем откровенным любопытством, с каким могла бы рассматривать его лицо после того, как он заснул в ее объятиях. Она взяла бокал у него из рук и стала поверх тонкого края оглядывать стулья, столы, картины на стене, портьеры, и Ник понял, что она чокается и с ними. Он хотел было сесть рядом с ней, и она вдруг замерла. Хотя она не сделала ни малейшего приглашающего движения, он чувствовал, что она ждет, но в глазах ее мелькнул ужас, словно она молила его отойти. И он послушался. Надо было подготовить и обдумать слишком много других, более важных вещей.
Они принялись обсуждать, что им осталось сделать, но лишь для того, чтобы не заговорить о том другом, что вовсе не требовало обсуждения. Оно уже было тут, уже возникло и дожидалось их с терпением, превышающим все, что они могли ему противопоставить. Зазвонил телефон, и Ник сказал:
– Возьмите, пожалуйста, трубку. Телефон позади вас.
– Может быть, звонят вам...
– Конечно.
– Вы же знаете, что я не о том, – упрямо возразила она, но взяла трубку, избегая его взгляда, и заговорила более официальным тоном, чем когда говорила из института, и так быстро, что никакая женщина не успела бы сказать: "Здравствуй, милый!"
– Квартира доктора Реннета... Говорит секретарь доктора Реннета... Да... Да... – Несколько секунд она слушала, утвердительно кивая головой. Я сейчас ему скажу. – Она прикрыла трубку ладонью. – Русские приехали, но они очень устали. Они предпочли бы поехать прямо в отель, поужинать у себя в номере, написать письма и лечь спать. Если вы согласны, то программу можно будет начать завтра с утра.
Он нахмурился, не в силах скрыть разочарование, а потом пожал плечами.
– Конечно, если они так хотят.
Она повторила в трубку его слова и, когда разговор окончился, продолжала стоять, не отнимая руки от телефона.
– Я очень на это рассчитывал, – сказал он медленно. – Только сейчас я понял, как сильно я на это рассчитывал.
– И я тоже, – вздохнула она, не подозревая, что он имеет в виду. – Но что же делать? – Ее лицо стало задумчивым и даже огорченным, а потом она повернулась к нему. – Я допью свой коктейль и поеду.
Ее голос, ее тон, взгляд, поза звали его забыть острое разочарование, и он со смутным удивлением внезапно понял, что теперь весь вечер принадлежит им двоим, что уединение тихого дома принадлежит им двоим – время и место в безмолвии ожидали, чтобы ими воспользовались. Но в следующее мгновение ему стало ясно, что все это ни к чему. Он не влюблен в нее, она не влюблена в него, а между тем оба они не из тех людей, которые при таких обстоятельствах могли бы обойтись без всякой духовной близости – возникнет такая нежность, такое доверие и такая потребность друг в друге, все сильнее укрепляемые привычкой, что, даже не будучи любовью, это чувство станет почти равным ей и окажется почти таким же сладостным в своей полноте, почти таким же болезненным в минуту разрыва. Но все это ни к чему, потому что для этого нет будущего. А она ему слишком нравится, и он не может обречь ее на душевную боль или сделать ее центром все шире расходящихся кругов страдания, которые, возможно, захватят других людей, а через них – и еще других.
– Ну, конечно, допейте коктейль, – сказал он и умолк, потому что слишком о многом ему не хотелось говорить: ни о ее муже, ни о Руфи (он знал, что сейчас, с любопытством оглядываясь по сторонам, она пытается представить себе женщину, которая обставляла эту комнату и сделала эти статуэтки), ни о работе, ни о чем-либо другом, что могло бы заслонить ощущение того, что они остались наедине, а этого было опасно касаться даже мимоходом.
– Так можно сидеть всю ночь, – вдруг сказала она отрывисто и, поставив недопитый бокал, встала. – Я лучше пойду.
Она одернула платье, не заметив сначала, что это движение привлекло его взгляд к ее рукам и фигуре, а потом удивленно стала смотреть, как он смотрит на нее. Впрочем, он почти сразу отвел глаза и тоже встал.
– Я пойду выводить машину, – сказал он, думая: "Если мне только удастся благополучно отвезти ее домой, все обойдется".
– Погасить свет? – спросила она.
– Нет, не надо, – ответил он и шагнул к двери. Но она не пошевелилась, и он знал это, хотя и не видел ее. Властное тепло ее зовущего присутствия заставило его оглянуться, и в следующее мгновение он уже шел к ней, а она к нему. Несколько секунд они просто стояли обнявшись, испытывая блаженное облегчение, потому что исчезла необходимость сопротивляться, которая так долго томила их. Ее тело, ее тонкая талия, узкие плечи, упругая грудь все это было новым, но и в то же время щемяще знакомым, словно исполнилось все, что обещало ему его воображение.
Затем он резко отстранил ее.
– Ну, ладно, – сказал он отрывисто, – я отвезу вас домой.
Она не шевельнулась.
– Вы не знаете, что делаете, – сказал он. – Вы не знаете, на что обрекаете себя. Ничего веселого из этого не выйдет.
– Мне все равно, – ответила она.
– Вы слишком мало знаете, чтобы судить, все равно вам или нет. А я знаю. Я старше вас на пятнадцать лет.
– Неправда. Мне двадцать четыре года.
– Как будто это так много! Вы давно замужем?
– Пять лет. И я не хочу говорить об этом.
– Вы меня совсем не знаете.
– Я работаю с вами уже несколько лет – каждый день.
– И все-таки вы меня совсем не знаете. Совсем. Поверьте мне, Мэрион. Все будет не так, как вы думаете. Начать очень легко. Ад наступает позднее.
– Мне все равно.
– Вам все равно, – передразнил он. – Вам все равно. А что вы знаете? Вы же не хотите знать!
– Вот именно, – решительно сказала она, – я не хочу знать.
Однако его упорство победило – ее руки соскользнули с его плеч и безвольно повисли. Она отступила на полшага. Но и этого движения оказалось достаточно, чтобы его захлестнула страшная тоска – предвестник неотвратимой потери. Он невольно обнял ее и снова привлек к себе.
Их поцелуй длился долго, словно она не могла оторваться от его губ. Потом она резко отстранилась. Лицо ее залила краска, глаза были закрыты, она прижала руки к вискам. Прерывающимся шепотом она сказала, покачав головой:
– Вы правы, мы не должны...
Но он опять притянул ее к себе, и на этот раз она, перестав сдерживаться, сама искала его губ. Затем, медленно и неохотно, она снова чуть-чуть отодвинула лицо, чтобы заглянуть ему в глаза, и взгляд ее молил и обещал все, что ему было так нужно. Обняв ее одной рукой за талию, он повел ее, покорно прильнувшую к нему, в спальню, и, хотя дом был пуст, а вечер тих и спокоен, он закрыл за собой дверь.
2
Утром Ник вскочил с постели, полный радостного сознания, что наконец-то в его жизни произошел решительный перелом. Вчера вечером с Мэрион он снова обрел способность чувствовать, а сегодня утром, после встречи с Гончаровым, он вновь обретет страсть к работе.
Это обещал ему каждый звук, который он слышал: журчание душа, позвякивание тарелок и кастрюль, когда он торопливо готовил себе завтрак, мощный рокот мотора, когда он включил стартер. Это обещали ему прохлада солнечного утра и роса, еще блестевшая на бесконечных тщательно подстриженных газонах, мимо которых он мчался в институт. Каждый раз, когда он поднимал глаза к небу, оно становилось все шире, голубее, выше, чище. Он мельком вспомнил, как в приливе отчаяния чуть было не принял накануне предложение Хэншела, и ему захотелось смеяться над собой.
Его чувство к Мэрион было не любовью, а скорее внезапным взрывом удивления и нежности, рождающихся, когда близость срывает все маски, когда тщательно выглаженная одежда, спокойное лицо, отработанные интонации, вежливые фразы – все, что предназначается только для внешнего мира, спадает или сбрасывается, открывая честную наготу, и приходит завершающее ощущение тихого и благодарного счастья, ибо из всех миллионов чужих, поглощенных собою людей, населяющих землю, еще один прибавился к крохотному числу тех, с которыми на протяжении жизни тебе довелось разделить биения своего сердца, зная, что хотя бы в это мгновение их слушает и действительно слышит кто-то другой.
Он стремительно вошел в приемную, думая, что вот сейчас поговорит с Мэрион, но это ему не удалось. У ее стола, очевидно дожидаясь его, стоял улыбающийся человек почти в шесть футов ростом и смотрел на него с бесцеремонным любопытством в веселых серых глазах; его каштановые волосы были причесаны на косой пробор, и это придавало ему несколько педантичный и старомодный вид, словно он сошел с какого-нибудь семейного портрета. Однако в маленьком курносом носе и широкой застенчивой улыбке было что-то мальчишески озорное и симпатичное. Он слегка наклонил голову.
– Доктор Реннет? – спросил он, и американский слух поразило раскатистое русское "р". – Гончаров... Дмитрий Петрович, – добавил он не то по привычке, не то из вежливости, а может быть, подумал Ник, чтобы как-то выделить себя из всех остальных Гончаровых Америки.
Их руки соединились в крепком пожатии, лица улыбались, и на мгновение они застыли в солнечных лучах, словно в эту первую минуту встречи стремились заглянуть друг в друга глубже, проверить друг друга полнее, чем это вообще в человеческих силах. Как смешно, что они встречаются, словно незнакомые, когда в той области, которая для них обоих важнее всего, они давно и близко знакомы, несмотря даже на то, неожиданно подумал Ник, что он ничего не знает об этом человеке с любопытными серыми глазами и гладко выбритым лицом – добр он или зол, честен или коварен и чего он больше всего хочет в жизни.
– Ну вот, – повторял Гончаров, пока они продолжали пожимать друг другу руки. – Ну вот, ну вот...
А Ник, охваченный той же радостью, твердил:
– Наконец-то...
Затем, обняв русского за плечи, он повел его к себе в кабинет.
– Входите, входите и садитесь. Дайте хорошенько вас рассмотреть!
Скрестив руки на груди, он прислонился к столу и сверху вниз смотрел на своего гостя, который, тоже скрестив руки, глядел на него снизу вверх с таким же удовольствием и с такой же веселой улыбкой, словно все происходящее было чрезвычайно забавным.
На Гончарове был синий костюм, очень похожий на те, которые продаются в любом недорогом американском магазине, и только в форме карманов было что-то иностранное. А таких галстуков со сложным узором и полосатых рубашек можно было увидеть сколько угодно в городах Среднего Запада. Самым примечательным в его наружности было отсутствие всякой примечательности, и Ник неожиданно сообразил, что он, в сущности, сам не знал, чего ждал, так как русских ему приходилось видеть только на плохих фотографиях, изображавших рабочих в мятых кепках и либо в сапогах, либо в широких брюках из самой дешевой и грубой материи.
– Как мы будем говорить? – спросил неожиданно Ник. – Вы знаете английский?
– Хорошо ли знаю английский? – Гончаров обезоруживающе пожал плечами. Поговорите со мной – увидим, – добавил он добродушно. – Я знаю его не слишком хорошо, но и не так уж плохо. Он не доставлял мне особых хлопот пока.
– Ну, а я говорю по-русски плохо, – медленно произнес Ник по-русски.
В глазах Гончарова вспыхнуло удовольствие.
– Значит, вы говорите по-русски?
Ник засмеялся.
– Только про физику. – Он заколебался. – Я научился читать... чтобы... – произнес он, подыскивая нужное слово.
– Чтобы... – подтвердил Гончаров со снисходительной улыбкой терпеливого учителя.