355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Милан Кундера » Жизнь не здесь » Текст книги (страница 3)
Жизнь не здесь
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 12:58

Текст книги "Жизнь не здесь"


Автор книги: Милан Кундера



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 21 страниц)

7

А как в дальнейшем расцветал внутренний мир Яромила?

Ничего блистательного в нем не было; если в начальной школе учение мальчику давалось легко, в гимназии ему стало труднее, и в этой посредственности слава его внутреннего мира меркла. Как-то раз учительница упомянула о пессимистических книжках, которые ничего не видят на свете, кроме печали и гибели, – так его суждение, что жизнь подобна сорняку, сделалось постыдно банальным. Теперь он вообще не был уверен, все ли, что когда-то думал и чувствовал, изначально было его собственным достоянием, или любые мысли существуют на свете с давних пор уже готовыми, и люди берут их взаймы, как из публичной библиотеки. Кто, собственно, он сам? Каково содержание его внутреннего мира? Он пытливо вглядывался в него, но не мог найти там ничего, кроме самого себя, пытливо склоненного над самим собой…

И ему сильно взгрустнулось по человеку, который два года назад заговорил о его внутреннем своеобразии; поскольку на уроках рисования он регулярно получал тройки (акварель всегда затекала через карандашные контуры рисунка), мамочка решила исполнить желание сына, разыскать художника и вполне обоснованно попросить его взять под свою опеку Яромила, чтобы на частных занятиях исправить недостатки, портившие мальчику школьный аттестат.

Итак, в один прекрасный день Яромил вошел в квартиру художника. Обустроенная на чердаке многоэтажного дома, она состояла из двух комнат; в первой была большая библиотека, во второй, где вместо окон по наклонной крыше размещались большие матовые стекла, стояли мольберты с незавершенными картинами, длинный стол, на котором в беспорядке валялись бумаги и бутылочки с красками, а на стене – странные черные лица, по словам художника, слепки негритянских масок; на тахте в углу сидела собака (Яромил уже знал ее) и недвижно наблюдала за гостем.

Художник, усадив Яромила за длинный стол, принялся листать его альбом: «Все то же, – сказал он чуть погодя. – Это завело бы в тупик».

Яромил хотел возразить, что именно эти псоголовые люди так нравились художнику и что сейчас он нарисовал их из-за него и для него, но он был до того разочарован и расстроен, что не мог ничего сказать. Художник положил перед ним чистый лист бумаги, открыл бутылочку с тушью и дал в руку кисть. «Теперь начни рисовать, что придет тебе в голову, особенно не раздумывай, а рисуй…» Но Яромил был ужасно напуган и совершенно не знал, что рисовать, а когда художник вновь побудил его работать, в отчаянии опять стал изображать псиную голову на каком-то изломанном теле. Художник был недоволен, и Яромил в растерянности сказал, что хотел бы научиться работать с акварелью, которая в школе всегда заплывает за контуры рисунка.

«Это я уже слышал от твоей мамы, – сказал художник, – но сейчас забудь об этом так же, как о собаках». Положив перед мальчиком толстую книгу, он открыл ее на страницах, где на цветном фоне игриво извивалась неумелая черная линия, напоминая Яромилу сороконожек, морских звезд, жучков, небесные светила и луну. Художнику хотелось, чтобы мальчик сообразно своей фантазии нарисовал нечто подобное. «Но чтоя должен рисовать?» – спросил мальчик, и художник сказал: «Проводи линию, проводи такую линию, которая нравилась бы тебе. И помни, что художник существует на свете не для того, чтобы срисовывать нечто, а чтобы сотворить на бумаге мир своих линий». И Яромил проводил линии, которые ему совсем не нравились, исчеркал несколько листов бумаги и под конец, дав художнику, согласно мамочкиному наставлению, купюру, ушел восвояси.

Конечно, визит получился несколько иным, чем предполагал Яромил, и даже отдаленно не стал повторным открытием его утраченного внутреннего мира, скорее наоборот: отнял то единственное, что было у него своим, – футболистов и солдат с псиной головой. И все же, когда мамочка спросила, понравился ли ему урок, он отозвался с восторгом; и это не было притворством: если этим посещением он и не воссоздал свой внутренний мир, то по крайней мере обрел особый внешний мир, доступный не каждому и дававший ему маленькие привилегии: он видел удивительные картины, смутившие его, но явно превосходившие (он мгновенно уловил это превосходство!) те натюрморты и пейзажи, что висели у них дома; кроме того, он услышал несколько необычных изречений, которые тут же присвоил: понял, например, что слово «мещанин» ругательство; мещанин тот, кто хочет, чтобы на картинах все было подобно жизни и природе; но над мещанами можно и посмеяться, ибо (это ему очень понравилось!) они давно мертвы, хотя и не знают об этом.

Итак, он с жадным любопытством посещал художника и страстно мечтал о таком же успехе, какой принесли ему псоголовые люди; но тщетно; мазня, призванная быть вариациями на образы Миро, выглядела убого и совсем не содержала очарования детской игры; рисунки негритянских масок оставались неловкой имитацией моделей и отнюдь не пробуждали, как хотелось художнику, собственной образности мальчика. Для Яромила было невыносимо, что его многократные визиты к художнику так и не снискали никакого восторга учителя, и потому он принял решение: принес ему свой потаенный альбом, где рисовал обнаженные женские тела.

Моделями в основном служили ему фотографии скульптур, которые он знал по иллюстрированным изданиям в бывшей дедушкиной библиотеке: это были (особенно на первых страницах альбома) сплошь зрелые и статные женщины в горделивых позах, известные нам по аллегориям прошлого века. Лишь последующие страницы открывали кое-что занятное: на них была женщина без головы; но не только это; там, где полагалось быть шее, бумага была прорезана и голова казалась отсеченной, а на бумаге оставался след от воображаемого топора. Засечка была сделана ножиком Яромила, и вся штука в том, что Яромилу нравилась одна соученица, и он, раздобыв ее фотографию, часто смотрел на нее, вожделенно мечтая увидеть ее тело обнаженным. Вырезанная из фотографии голова девочки, вставленная в засечку на бумаге, осуществляла его мечту. Вот почему, начиная с этого рисунка, все остальные женские тела были без головы и с засечкой; некоторые появлялись в весьма необычных ситуациях, например, женщина, присевшая на корточки по малой нужде; или на костре в пламени, как Жанна д’Арк; эта сцена мученичества которую мы могли бы объяснить (и тем самым извинить) школьными уроками истории, получила богатое продолжение: дальнейшие рисунки изображали обезглавленную женщину, посаженную на кол, обезглавленную женщину с отсеченной ногой, женщину без головы и руки, да и в других положениях, о которых мы лучше умолчим.

Яромил, конечно, не мог быть уверен, что художнику понравятся его рисунки; они отнюдь не походили на то, что он видел в его толстых книгах или на холстах, выставленных на мольбертах в его мастерской; и все-таки ему казалось, что есть нечто, сближающее рисунки в его тайной тетради с тем, что делает учитель: это была запрещенность; это была несхожесть с картинами, висевшими у них дома; это было неодобрение, которое постигло бы его рисунки обнаженных женщин, равно как и непонятные картины художника, если бы о них судило собрание, состоявшее из членов семьи Яромила и их постоянных гостей.

Художник пролистал альбом и, ничего не сказав, подал мальчику толстую книгу. Сам сел чуть поодаль, рисуя что-то на бумаге, а Яромил тем временем на страницах книги увидел обнаженного мужчину, чья половина зада была такой длинной, что подпиралась деревянным костылем; увидел яйцо, из которого вырастает цветок; увидел лицо, все залепленное муравьями; увидел мужчину с рукой, превращенной в скалу.

«Обрати внимание, – подойдя к нему, сказал художник, – как Сальвадор Дали потрясающе рисует», – и поставил перед ним гипсовую фигурку обнаженной женщины: «Мы пренебрегли мастерством рисования, это была ошибка. Прежде всего, мы должны познать мир таким, каков он есть, чтобы потом радикально переделать его», – и альбом Яромила полнился женскими телами, пропорции которых художник исправлял и перерисовывал.

8

Если женщина использует свое тело не в полную силу, тело становится ее врагом. Мамочка была не особенно довольна странной пачкотней сына, которую он приносил ей с уроков рисования, а увидев рисунки женщин, подправленных художником, и вовсе почувствовала сильное отвращение. Несколькими днями позже она наблюдала из окна, как в саду Яромил поддерживает стремянку для служанки Магды, тянувшей вверх руки, чтобы собрать черешню, и как он заглядывает ей под юбку. Мамочке казалось, что на нее со всех сторон налетают полки оголенных женских задов, и она решила больше не медлить. Во второй половине дня Яромилу предстоял обычный урок у художника; быстро одевшись, мамочка опередила его.

«Я вовсе не пуританка, – говорила она, сев на кресло в мастерской, – но поймите, Яромил вступает в опасный возраст».

Как тщательно она репетировала то, что скажет художнику, но как мало осталось от этого. Она репетировала эти фразы в своей домашней обстановке, где, всегда аплодируя ее мыслям, в окно проникает мягкая зелень сада. Но здесь не было зелени, здесь на мольбертах были странные картины, а на тахте лежала собака, опустив меж лап морду и не сводя с неё взгляда, точно сомневающийся сфинкс.

Художник, несколькими фразами отметя возражения мамочки, сказал: он должен искренне уверить ее, что отнюдь не интересуется успеваемостью Яромила на школьных уроках рисования, лишь убивающих художнический талант детей. В рисунках ее сына привлекла его особая, почти болезненно смещенная фантазия.

«Обратите внимание на удивительные совпадения. На рисунках, что вы мне показывали весной, у людей были псиные головы. На рисунках, которые он мне принес недавно, были женщины, и все без голов. Не кажется ли вам красноречивым это упорное нежелание признать за людьми человеческое лицо, признать за людьми человечность?»

Мамочка посмела возразить, что ее сын, дескать, не такой пессимист, чтобы отказывать людям в человечности.

«Разумеется, к своим рисункам он не пришел в силу каких-то пессимистических раздумий, – сказал художник. – Искусство черпает из иных, чем рассудок, истоков. Идея рисовать псоголовых людей или обезглавленных женщин посетила Яромила внезапно, он и сам не знал, каким образом. Подсознание подсказало ему эти странные, но не бессмысленные фантазии. Не кажется ли вам, что существует некая таинственная связь между его образностью и войной, сотрясающей каждый час нашего бытия? Не отняла ли война у человека лицо и голову? Не живем ли мы в мире, где обезглавленные мужчины не могут ни о чем мечтать, кроме толики обезглавленной женщины? Разве реалистичный взгляд на мир не является пустейшим обманом? Разве детский рисунок вашего сына не гораздо правдивее?»

Она пришла попрекнуть художника, а теперь стояла в неуверенности, как девочка, которая сама боится попреков. Не зная, что сказать, она молчала.

Художник, поднявшись с кресла, прошел в угол мастерской, где были прислоненные к стене холсты на подрамниках. Он вытащил один, повернул его живописью к мастерской, отступил на четыре шага и, присев на корточки, вперил в него взгляд. «Подойдите ко мне», – сказал он мамочке, и когда она (послушно) подошла, он, положив руку ей на бедро, привлек к себе; теперь они оба сидели рядом на корточках, и перед взором мамочки открылось странное сочетание коричневых и красных цветов, производивших впечатление пейзажа, опустелого и выгоревшего, усеянного тлеющими огоньками, которые можно было принять за полосы крови; в этот пейзаж была врезана (шпахтелем) фигура, фигура странная, как бы сплетенная из белых бечевок (ее рисунок создавал обнаженный цвет самого холста), скорее парящая, чем шагающая, скорее призрачная, чем реальная.

И мамочка снова не знала, что сказать, но художник говорил сам, говорил о фантасмагории войны, которая, дескать, намного опережает фантазию современной живописи; говорил об ужасном образе дерева, в ветви которого вплетены куски человеческих тел, о дереве, у которого имеются пальцы и глаз, взирающий из ветвей. Говорил о том, что теперь его не занимает ничего, кроме войны и любви; любовь высвечивается из кровавого мира войны, как фигура, которую мамочка видит на картине. (Мамочке впервые за все время разговора показалось, что она понимает художника, ибо она тоже усматривала на картине некое поле боя, а в белых линиях – фигуру.) И художник напомнил ей дорогу вдоль реки, где они впервые встретились и потом встречались не раз, и она тогда вынырнула перед ним из мглы, огня и крови, как робкое, белое тело любви.

А потом он повернул ее, сидевшую на корточках, к себе и поцеловал. Поцеловал прежде, чем ей вообще могло прийти в голову, что он поцелует ее. Впрочем, это было характерно для их свидания: события сыпались на мамочку неожиданно, опережая фантазию и мысли; поцелуй случился раньше, чем она успела о нем подумать, и размышления задним числом уже ничего не могли изменить в том, что случилось, она лишь успела заметить, что случилось нечто, чего не должно было случиться; но даже в этом она была не вполне уверена и потому, отложив решение спорного вопроса на будущее, сосредоточилась на происходящем, принимая его таким, каково оно есть.

Она почувствовала во рту его язык, но в долю секунды осознала, что ее язык, робкий и вялый, должен казаться художнику влажной тряпочкой; она застыдилась, хотя тут же мелькнула мысль, почти злобная, что нет ничего удивительного, если ее язык и превратился в тряпочку, ведь так долго она ни с кем не целовалась; она быстро ответила кончиком языка его языку, и он поднял ее с пола, подвел к тахте, стоявшей поодаль (собака, не спускавшая с них глаз, спрыгнула и разлеглась у двери), уложил ее там и стал ласкать груди, а она переполнилась чувством гордости и удовлетворения; лицо художника казалось ей молодым и жадным, тогда как она уже давно не ощущала себя ни жадной, ни молодой, и, испугавшись, что уже не сможет быть такой, приказала себе действовать столь же молодо и жадно, пока вдруг (и вновь событие произошло раньше, чем она успела о нем подумать) не осознала, что в ее жизни это третий мужчина, которого она ощущает в своем теле.

И тут ее посетила мысль, что она вовсе не знает, хотела она его или нет, и что она все еще глупая, неопытная девочка, и что если бы даже в уголке рассудка мелькнуло, что художник захочет целовать ее и обладать ею, никогда не случилось бы того, что случилось. Эта мысль стала для нее утешающим извинением, поскольку означала, что к супружеской измене привело ее не вожделение, а невинность; к мысли о невинности тут же примешался гнев по отношению к тому, кто постоянно оставлял ее в состоянии невинной полувзрослости, и гнев опустился на ее мысли, словно тяжелый занавес, так что потом она слышала лишь свое учащенное дыхание и не размышляла о том, что делает.

Когда их вздохи утихли, мысли снова проснулись, и, чтобы избежать их, она уткнулась головой в грудь художника; он гладил ее по волосам, а она дышала успокоительным запахом масляных красок и ждала, кто первым нарушит молчание.

Этого не сделал ни тот ни другой, а раздался звонок. Художник встал, быстро застегнул брюки и сказал: «Яромил».

Она ужасно испугалась.

«Останься здесь и успокойся», – сказал он, погладил ее по голове и вышел из мастерской.

Он встретил мальчика и усадил его за стол в первой комнате.

«У меня в мастерской один гость, сегодня мы поработаем здесь. Покажи, что ты принес» – Яромил протянул ему тетрадку, художник просмотрел, что мальчик нарисовал дома, затем поставил перед ним тушь, дал бумагу и кисточку, определил тему к попросил его рисовать.

Вернувшись в мастерскую, он застал мамочку уже одетой и готовой уйти. «Почему ты оставил его здесь? Почему не отослал его домой?»

«Ты так торопишься уйти от меня?»

«Это безумие», – сказала мамочка, но художник обнял её и на этот раз она не сопротивлялась, хотя и не отмечала на его ласки: ее тело в его объятиях было словно лишенным души, и на ухо этого обессиленного тела художник прошептал: «Да, это безумие. Любовь или безумие, или ее нет вовсе». И посадив мамочку на тахту, он снова целовал ее и ласкал грудь.

Затем он снова пошел к Яромилу посмотреть, что тот нарисовал. Тема, которую он предложил Яромилу, не ставила своей целью разрабатывать мастерство руки мальчика. Он просил нарисовать его образы из какого-нибудь сна, который недавно привиделся ему и запомнился. И сейчас, глядя на его рисунки, художник разговорился; самое прекрасное в сновидениях – это невероятные встречи людей и вещей, которые в обычной жизни не случились бы; во сне лодка может вплыть в окно спальни, где на кровати лежит женщина, которой уже двадцать лет нет в живых, но, вопреки тому, она садится в лодку, лодка сразу же превращается в гроб, и гроб плывет вдоль цветущих речных берегов. Он процитировал знаменитую фразу Лотреамона о красоте, что кроется во встрече зонтика и швейной машины на столе для вскрытия трупов.Потом сказал: «Эта встреча, однако, ничуть не прекрасней, чем встреча женщины и мальчика в квартире художника».

Яромил заметил, что учитель на этот раз немного другой, чем обычно, не ускользнула от него и пылкость в его голосе, когда он говорил о снах и поэзии. Это не только нравилось Яромилу, но и доставляло ему радость, что именно он, Яромил, побудил учителя к столь пламенной речи, в которой его особенно впечатлила последняя фраза о встрече мальчика и женщины в квартире художника. Когда художник сразу же по приходе Яромила сказал ему, что они останутся в первой комнате, мальчик понял, что, вероятно, в мастерской учителя женщина, и не просто какая-нибудь, раз ему не положено ее видеть. Однако мир взрослых был еще настолько далек от него, что он и не пытался разгадать эту тайну; куда больше впечатлило его то, что в своей последней фразе художник возвел его, Яромила, до уровня этой женщины, без сомнения весьма важной для художника, и что благодаря Яромилу присутствие этой женщины, должно быть, становится для него еще важнее и прекраснее; из этого мальчик заключил, что художник любит его, что видит в нем того, кто что-то значит в его жизни, на худой конец, видит какое-то глубокое и тайное внутреннее сходство между ними, которое Яромилу по возрасту еще не совсем доступно, но для художника, человека взрослого и умного, вполне очевидно. Это привело мальчика в тихий восторг, и, когда художник предложил ему следующее задание, он ревностно склонился над бумагой.

Художник вышел в мастерскую и увидел там мамочку в слезах: «Прошу вас, тотчас отпустите меня домой!»

«Ступай, можете уйти вместе, Яромил как раз кончает задание».

«Вы дьявол», – сказала мамочка сквозь слезы, а художник, обняв ее, стал целовать. Потом вышел в соседнюю комнату, похвалил рисунки мальчика (ах, Яромил в этот день был несказанно счастлив!) и отослал его домой. Вернувшись в мастерскую, положил мамочку на старую, заляпанную красками тахту и, целуя ее мягкие губы и мокрое лицо, снова овладел ею.

9

Любовь мамочки и художника так и не избавилась от предвестий, какими было отмечено их первое свидание: это не была любовь, которую она долгое время мечтательно поджидала бы и в глаза которой уверенно бы смотрела; это была любовь неожиданная: она набросилась на нее сзади, с тыла.

Эта любовь вновь напомнила ей ее неподготовленностьк таким отношениям: она была неопытна, не знала, как вести себя, что говорить; перед своеобразной и требовательной личностью художника она заранее стыдилась каждого своего слова и жеста; да и тело ее было подготовлено не лучше; она впервые горько пожалела о том, что плохо ухаживала за ним после родов, и приходила в ужас от вида своего живота в зеркале, от этой сморщенной, печально обвислой кожи.

Ах, она всегда мечтала о любви, при которой могла бы гармонично стариться, тело – рука об руку с душой (да, такуюлюбовь она поджидала долгие годы, мечтательно заглядывая ей в глаза); но сейчас, в этой взыскательной схватке, в которую она вдруг ввязалась, душа казалась ей молодой, тело – мучительно старым, так что она шла по своей истории, точно ступала трясущимися ногами по тонкому мостику, не ведая, то ли молодость души, то ли старость тела приведет ее к падению.

Художник окружил мамочку исключительным вниманием, стремясь вовлечь ее в мир своих образов и раздумий. И этим она была польщена; для нее это было доказательством, что их первая встреча не была лишь заговором тел, воспользовавшихся ситуацией. Однако, если любовь, кроме тела, захватывает и душу, она отнимает больше времени: мамочке пришлось придумать знакомства с новыми приятельницами, чтобы как-то оправдать (особенно в глазах бабушки и Яромила) свои частые отлучки из дому.

Когда художник писал, она сидела рядом на стуле, но этого было ему недостаточно; он втолковывал ей, что живопись, по его разумению, лишь некий метод извлечения из жизни чуда; и это чудо может обнаружить не только ребенок в своих играх, но и обычный взрослый человек, записывающий свои сны. Мамочка, получив бумагу и разноцветную тушь, должна была сажать на бумагу кляксы и дуть на них; лучи разбегались по бумаге во все стороны и покрывали ее разноцветной сеткой; художник выставлял ее творения за стеклом книжного шкафа и хвастался ими перед гостями.

В один из ее первых визитов он дал ей на прощание несколько книг. Мамочка читала их дома, причем тайно, ибо боялась, как бы любопытный Яромил или кто-то другой из семьи не спросил ее, откуда эти книги, и ей пришлось бы выдумывать спасительную ложь, так как книги явно отличались от тех, что были в библиотеках ее приятельниц или родственников. Она вынуждена была прятать книги в комод под бюстгальтеры и ночные рубашки и читать их в минуты, когда оставалась одна. Возможно, ощущение запретных действий и страх быть разоблаченной мешали ей сосредоточиться на чтении, и, думается, книги не только не обогатили ее, но она почти не понимала того, что читает, хотя многие страницы перечитывала по два-три раза.

Затем она приходила к художнику в страхе, точно школьница, опасавшаяся вызова к доске, ибо он тотчас спрашивал, как ей понравилась книга; и она знала, что он хочет услышать от нее не просто положительный отзыв, а что книга для него – тема к беседам и в ней есть фразы, за которыми он вместе с мамочкой жаждет признать исповедуемую ими обоими правду. Все это мамочка знала, но это отнюдь не помогало ей понять, что, собственно, такого знаменательного было в книге. Словно лукавая ученица, она пыталась оправдаться: жаловалась, что книги читает тайно во избежание быть разоблаченной и потому не может как следует на них сосредоточиться.

Художник, приняв ее оправдания, нашел остроумный выход: когда пришел Яромил на следующий урок, он заговорил с ним о направлениях современного искусства и вручил ему для изучения несколько книжек, которые мальчик с жадностью унес домой. Мамочка, увидев их на столе сына, сразу поняла, что эта контрабанда предназначена для нее, и испугалась. До сих пор вся тяжесть ее приключения лежала только на ней, а теперь ее сын (этот образ чистоты!) стал невольным проводником ее прелюбодеяния. Но что поделаешь: книги были на его столе, и мамочке ничего не оставалось, как под видом вполне оправданной материнской заботливости заглянуть в них.

Однажды она осмелилась сказать художнику, что стихи, которые он дал ей, на ее взгляд, слишком туманны и запутанны. Но, сказав это, тут же пожалела, ибо художник даже самое легкое несогласие с его суждением считал предательством. Мамочка поспешно попыталась исправить промашку. Когда художник, нахмурившись, повернулся к холсту на мольберте, она незаметно сняла блузку и бюстгальтер. У нее была красивая грудь, и она знала это; сейчас она гордо (хотя и не совсем уверенно) пронесла ее по мастерской и встала, наполовину заслонившись мольбертом, напротив художника. Художник мрачно кружил кистью по холсту, злобно посматривая на мамочку, выглядывавшую из-за картины. Потом мамочка вырвала кисть из руки художника, сжала ее зубами и произнесла слово, которое до сих пор никогда никому не говорила; это вульгарное, похотливое слово она повторяла несколько раз, пока наконец не увидела, что гнев художника оборачивается любовным влечением.

Нет, такое поведение было совсем не свойственно ей, и, ведя себя так, она пребывала в судорожном напряжении; однако с самого начала их близости она поняла, что художник ждет от нее развязного и необычного способа любовных проявлений и мечтает видеть ее рядом с ним абсолютно свободной, непринужденной и ничем не скованной: ни условностями, ни стыдом, ни запретом; он любил говорить ей: «Мне ничего не надо, лишь бы ты подарила мне свою свободу, свободу собственную и абсолютную!» – и в этой свободе хотел постоянно убеждаться. Мамочка способна была даже кое-как понять, что раскованность, вероятно, вещь прекрасная, но тем больше она опасалась, что никогда не сумеет ее проявить. И чем упорнее она старалась постичь свою свободу,тем эта свобода представлялась ей все более трудной задачей, обязанностью, чем-то таким, к чему приходилось готовиться дома (думать, каким словом, каким желанием, каким поступком она может поразить художника и выказать ему свою безоглядность); под этим императивом свободы она сгибалась, как под тяжким бременем.

«Хуже всего не то, что мир несвободен, но что люди разучились быть свободными», – говорил художник, и ей казалось, что это относится именно к ней, целиком принадлежавшей старому миру, который, по его мнению, следовало бы напрочь отвергнуть. «Раз мы не можем изменить мир, изменим хотя бы собственную жизнь и заживем свободно, – говорил он. – Если каждая жизнь уникальна, сделаем отсюда надлежащие выводы; отвергнем все, что не ново. Нужно быть абсолютно современным», – цитировал он ей Рембо, и она, слушая его с благоговением, полнилась верой в его слова и неверием в самое себя.

Ей пришла мысль, что любовь художника к ней может основываться лишь на недоразумении, и иной раз она спрашивала его, почему, собственно, он любит ее. И он отвечал, что любит ее, как боксер любит бабочку, как певец – тишину, как грабитель – деревенскую учительницу; он говорил ей, что любит ее, как мясник любит пугливые глаза телки, а молния – идиллию крыш; сказал ей, что любит ее, как обожаемую женщину, похищенную из нелепого домашнего очага.

Мамочка восторженно слушала его и приходила к нему, как только выкраивала время. Она ощущала себя туристкой, которая видит чудесные пейзажи, но настолько изнурена, что не может радоваться их виду. Любовь не доставляла ей никакого удовольствия, хотя она знала, что эта любовь большая и прекрасная и нельзя ее потерять.

А Яромил? Он гордился тем, что художник дает ему книги из своей библиотеки (художник не раз говорил ему, что он единственный, кто получил это преимущественное право), и все свободное время мечтательно проводил над их страницами. Современное искусство в те поры еще не стало достоянием мещанских толп и содержало в себе притягательное волшебство, секты, волшебство столь понятное детскому возрасту, грезившему о романтике кланов и братств. Яромил чутко воспринимал это волшебство и читал книги совсем по-другому, чем мамочка, читавшая их от корки до корки, словно учебник, по которому будет сдавать экзамен. Яромилу не грозил экзамен, и он, собственно, не прочел ни одной книги; он скорее рассеянно мечтал над ними, пролистывал их, то просиживал над какой-то страницей, то задерживался на какой-то строке, не терзаясь тем, что стихотворение целиком ничего не говорит ему. Но и единственной строки или единственного абзаца прозы вполне было достаточно, чтобы осчастливить его не только своей красотой, но главным образом тем, что служили ему пропуском в царство избранных, способных прочувствовать то, что скрыто от других.

Мамочка знала, что сын не довольствуется простой ролью посыльного и книги, предназначенные ему лишь для виду, читает с подлинным интересом, и потому, заговорив с ним о прочитанном ими обоими, задавала ему вопросы, с которыми не решалась обращаться к художнику. И она обнаружила, почти с испугом, что сын защищает взятые у художника книги еще с большим упорством, чем тот.

Она заметила, что в книге стихов Элюара он карандашом подчеркнул некоторые строки: спать луна в одном глазу солнце в другом.«Что тебе здесь нравится? С какой стати мне спать с луной в глазу? Ноги из камня чулки из песка.Как могут быть чулки из песка?» Сыну казалось, что она смеется не только над стихами, но и над ним, считая, что он в его возрасте ничего не понимает, и ответил ей без околичностей.

Бог мой, она не выдержала экзамена даже у тринадцатилетнего ребенка! В этот день она пошла к художнику, чувствуя себя шпионом, одетым в форму чужой армии; боялась разоблачения. Её поведение полностью утратило непосредственность, и все, что она говорила и делала, напоминало игру самодеятельной актерки, скованной волнением и проговаривающей текст в страхе быть освистанной.

Как раз в эти дни художник открыл для себя чудеса фотоаппарата; он показал мамочке свои первые снимки: натюрморты странно сочетаемых предметов, причудливые виды заброшенных и забытых вещей; потом поставил ее под свет, падавший от стекла наклонной крыши, и принялся фотографировать. Поначалу ей казалось это облегчением; не обязанная ничего говорить, она стояла или сидела и, улыбаясь, выслушивала указания и похвалу художника, которой он по временам награждал ее лицо.

Вдруг у художника вспыхнули глаза; он обмакнул кисть в черную краску, мягко откинул назад мамочкину голову и двумя косыми линиями перечеркнул ее лицо. «Я зачеркнул тебя! Я разрушил творение Божие!» – смеялся он, фотографируя мамочку, на носу которой скрещивались две толстые линии. Потом повел ее в ванную, вымыл ей лицо и вытер полотенцем.

«Я перечеркнул тебя минуту назад, чтобы сейчас опять тебя сотворить», – сказал он и снова взял кисть и снова стал рисовать на мамочке. Это были круги и линии, похожие на древнейшую пиктографическую письменность; «лицо – послание, лицо – письмо», – говорил художник и, снова поставив ее под сверкающую крышу, снова фотографировал.

Потом положил мамочку на пол и, приставив к ее голове гипсовый слепок античной головы, изрисовал ее такими же линиями, что и мамочкину, и сфотографировал обе головы вместе, живую и неживую, потом смыл на мамочке линии, прочертил на ней другие и снова ее фотографировал; потом положил на тахту и стал раздевать; мамочка испугалась, что он начнет разрисовывать ее грудь и ноги, даже попыталась возразить с улыбкой, что расписывать ее тело не стоит (попытка возразить с улыбкой – это уже была смелость, она ведь всегда боялась, что своей попыткой пошутить даст маху и лишь выставит себя в смешном виде), но художник уже расхотел рисовать, а отдался любви с ней, придерживая при этом ее изрисованную голову, словно его особенно возбуждало то, что он любит женщину, сотворенную им самим, его собственной фантазией, его собственной образностью, словно он Бог, совокупляющийся с женщиной, которую сам для себя создал.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю