412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Милан Кундера » Жизнь не здесь » Текст книги (страница 14)
Жизнь не здесь
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 12:58

Текст книги "Жизнь не здесь"


Автор книги: Милан Кундера



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 21 страниц)

3

Из множества Яромиловых посещений полуподвала девушки нам хотелось бы отметить то, когда она была в платье с нашитыми спереди от воротника до самого низа большими белыми пуговицами. Яромил начал расстегивать их, а девушка рассмеялась, ибо пуговицы были декоративными.

«Подожди, сама разденусь», – сказала она и подняла руку, чтобы потянуть сзади на шее замочек молнии. Яромилу, уличенному в неловкости, было неприятно, и, когда наконец он понял, как застегивается платье, захотел тотчас исправить промашку.

«Нет, нет, я разденусь сама, оставь меня!» – отступая от него, смеялась девушка.

Не желая показаться смешным, он не настаивал более, но был весьма недоволен тем, что девушка предпочитает раздеваться сама. В его представлении любовное раздевание отличалось от раздевания повседневного именно тем, что женщину раздевает любовник.

Такой взгляд на вещи создал в нем не опыт, а литература с ее впечатляющими фразами: он умело раздевал женщину;или он со знанием дела расстегивал ей блузку.Ему трудно было представить физическую любовь без увертюры смущенного и нетерпеливого раздевания, когда расстегиваются пуговицы, опускается молния, срывается джемпер.

«Ты же не у врача, чтобы раздеваться самой», протестовал он. Девушка уже выскользнула из платья и была в белье.

«У врача? Почему?»

«Да, мне кажется, так раздеваются у врача».

«И в самом деле, – засмеялась девушка, – как у врача».

Она сняла бюстгальтер и встала перед Яромилом, выставив перед ним свои маленькие груди: «Пан доктор, колет у меня тут, под сердцем».

Яромил с недоумением смотрел на нее, а она, извиняясь, сказала: «Простите, вы привыкли обследовать пациентов в лежачем положении, – и, растянувшись на тахте, продолжала: – Посмотрите, пожалуйста, что с моим сердцем».

Яромилу ничего не оставалось, как принять игру; он наклонился к груди девушки и приложил ухо к ее сердцу; он касался ушной раковиной мягкой подушечки груди и из ее глубины слышал равномерное биение. Мелькнула мысль, что и в самом деле именно так касается врач грудей рыжули, когда обследует ее за плотно закрытой и таинственной дверью врачебного кабинета. Он поднял голову, взглянул на обнаженную девушку, и его всего пронизало ощущение резкой боли, ибо он увидел ее такой, какой ее видел посторонний мужчина-врач. Он быстро положил обе руки девушке на груди (он положил их туда как Яромил, но не как врач), чтобы прекратить мучительную игру.

«О, пан доктор, что вы делаете! Такое вам не положено! Это уже не врачебный осмотр!» – защищалась рыжуля, и Яромила охватила злоба: он видел лицо своей девушки, видел, что оно выражает, когда ее касаются чужие руки; видел, как она игриво протестует, и захотел ударить ее; но в ту же минуту почувствовал, что возбужден; сорвав с девушки трусики, он овладел ею.

Возбуждение было так непомерно что ревнивая злость Яромила вскоре растаяла, особенно когда он услышал девичий стон (столь высокое признание) и слова, которым уже всегда надлежало сопровождать их интимные мгновения: «Ксавик, Ксавчик, Ксавушка!»

Потом он спокойно лежал рядом с ней, нежно целовал ее в плечо и блаженствовал. Однако этот безумец не способен был удовлетвориться прекрасной минутой;прекрасная минута была для него значимой только в том случае, если являлась посланцем прекрасной вечности; прекрасная минута, которая выпала бы из вечности оскверненной, была бы для него только ложью. Поэтому он хотел убедиться, что их вечность не осквернена, и спросил скорее умоляюще, чем напористо: «Но скажи мне, что этот врачебный осмотр был просто глупой шуткой».

«Ты же сам знаешь, что это так», – сказала девушка; а что она должна была ответить на столь глупый вопрос? Однако ее слова ты же сам знаешь, что это такне удовлетворили Яромила; он продолжал:

«Я не вынес бы, коснись тебя чьи-то чужие руки. Я не вынес бы этого», – сказал он, гладя ее жалконькие груди, словно их неприкосновенностью было заколдовано все его счастье.

Девушка (совершенно невинно) рассмеялась: «Но что мне делать, если я больна?»

Яромил знал, что трудно избежать того или иного врачебного обследования и что его позиция бездоказательна. Но он хорошо знал и то, что, если девичьих грудей коснутся чужие руки, весь его свет рухнет. Поэтому он не уставал повторять:

«Нет, я не вынес бы этого, пойми, я не вынес бы этого».

«А что мне делать, если я заболею?»

Он сказал тихо и укоризненно: «Ты же можешь найти врача-женщину».

«Разве я могу кого-то выбирать? Ты же знаешь, как оно бывает, – заговорила она теперь уже с очевидным возмущением. – Мы все приписаны к определенному доктору! Ты разве не знаешь, что такое социалистическое здравоохранение? Ты ничего не можешь выбирать, а должен подчиняться! Возьми, например, гинекологические обследования…»

У Яромила замерло сердце, но он сказал, не подавая виду:

«У тебя что, какие-нибудь проблемы?»

«Да нет, обычная профилактика. Против рака. Есть такое постановление».

«Молчи, я не хочу это слышать», – сказал Яромил и зажал ей рот рукой; зажал ей рот так сильно, что почти испугался этого жеста, ибо рыжуля могла принять его за удар и рассердиться; но глаза девушки смотрели покорно, и Яромилу не понадобилось каким-то образом смягчать непроизвольную грубость своего жеста; она пришлась ему по нраву, и он сказал:

«Заявляю тебе, что, если когда-нибудь кто-нибудь коснется тебя, я уже никогда не притронусь к тебе».

Он продолжал держать руку на ее губах; впервые столь сурово коснувшись женщины, он вдруг почувствовал, что это пьянит его; тогда он положил обе руки на ее горло и под большими пальцами ощутил его хрупкость, в голове пронеслась мысль, что достало бы сжать пальцы и она задохнулась бы.

«Я задушил бы тебя, если бы тебя кто-то коснулся», – сказал он, держа девушку обеими руками за горло; он наслаждался ощущением, что в этом жесте заключено возможное небытие девушки; ему казалось, что по крайней мере в эту минуту рыжуля действительно принадлежит ему и он был опьянён чувством счастливого всесилия, чувством столь прекрасным, что снова овладел девушкой.

Обладая ею, он то и дело грубо стискивал её, сжимал ей горло (его даже посетила мысль, что было бы прекрасно задушить любовницу во время любовной близости) и несколько раз укусил ее.

Потом они опять лежали рядом, но их слияние продолжалось, видимо, слишком коротко, так что до конца успокоить свой юношеский горестный гнев ему не удалось; рыжуля лежала рядом, не задушенная, живая, со своим нагим телом, которое обязано проходить гинекологические обследования.

«Не сердись на меня», – погладила она его по руке.

«Я сказал тебе, что мне противно тело, которого касались чужие руки».

Девушка поняла, что юноша не шутит; и сказала напористо:

«Господи, ведь это была только шутка!»

«Какая там шутка! Это была правда».

«Нет, не правда».

«Что значит «нет»? Это была правда, и я знаю, что тут ничего поделать нельзя. Гинекологические осмотры предписаны, и ты обязана их проходить. Я не упрекаю тебя. Однако тело, которого касаются чужие руки, мне отвратительно. Здесь нет моей вины, но это так».

«Клянусь тебе, это неправда, ничего подобного не было. Я никогда не болела, разве что в детстве. Я вообще к врачу не хожу. Я получила вызов к гинекологу, но выбросила его. Я никогда не была у него».

«Не верю тебе».

Ей пришлось убеждать его.

«А что, если тебя вызовут во второй раз?»

«Не беспокойся, там у них жуткий кавардак».

Он поверил ей, но его горечь не была успокоена разумными доводами; речь шла не только о врачебных осмотрах; речь о том, что она ускользает от него и не принадлежит ему целиком.

«Я так люблю тебя», – говорила она, но он не верил этому краткому мгновению; он желал вечности; желал хотя бы маленькой вечности ее жизни и знал, что у него ее нет: он снова подумал, что не познал ее девственницей.

«Для меня невыносимо, что кто-то будет касаться тебя и что кто-то уже касался тебя», – сказал он.

«Никто не будет касаться меня».

«Но уже касался. И для меня это отвратительно».

Она обняла его.

Он оттолкнул ее.

«Сколько их было?»

«Один».

«Не лги!»

«Клянусь, только один».

«Ты любила его?»

Она покачала головой.

«А как ты могла валяться с тем, кого не любила?»

«Не терзай меня», – сказала она.

«Ответь мне! Как ты могла это делать!»

«Не терзай меня. Я не любила его, и это было ужасно».

«Что было ужасно?»

«Не спрашивай».

«Почему мне не спрашивать!»

Она расплакалась и сквозь слезы поведала ему, что это был пожилой человек у них в деревне, что он был мерзкий, что она была в его власти («не спрашивай, не спрашивай ни о чем!») и что ей даже вспоминать о нем противно («если ты любишь меня, никогда не напоминай мне о нем!»).

Она плакала так сильно, что Яромил наконец сменил гнев на милость; слезы – отличное чистящее средство против поругания.

Наконец он погладил ее: «Не плачь».

«Ты мой Ксавичек, – сказала она ему. – Ты вошел в окно и запер его в шкафу, и он станет скелетом, и ты унесешь меня далеко-далеко».

Они обнялись и стали целоваться. Девушка уверяла его, что не вынесет никаких рук на своем теле, а он уверял ее, что никогда не расстанется с ней. Они снова слились в любви и нежно любили друг друга, и тела их наполнялись душой до самого края.

«Ты мой Ксавичек», – говорила она ему потом, лаская его.

«Да, я унесу тебя далеко, где ты будешь в безопасности», – сказал он, зная, куда ее унесет; ведь у него есть для нее шатер под голубым парусом мира, шатер, над которым парят птицы, устремляясь в будущее, и плывут ароматы к марсельским бастующим; ведь у него есть для нее дом, хранимый ангелом его детства.

«Знаешь, я хочу представить тебя своей маме», – сказал он, и его глаза заволоклись слезами.

4

Семья, занимавшая комнаты на первом этаже виллы, похвалялась растущим животом матери; третий ребенок был уже на подходе, когда однажды глава семьи остановил Яромилову мать и заявил, что несправедливо двоим занимать такое же пространство, что и пятерым; он предложил ей уступить ему одну из трех комнат на втором этаже. Мамочка ответила отказом. Жилец сказал, что в таком случае национальному комитету придется самому проверить, по справедливости ли распределены комнаты виллы. Мамочка сказала, что ее сын в ближайшее время женится и, стало быть, на втором этаже окажутся трое, а вскоре, возможно, и четверо.

Когда чуть позже Яромил заявил, что хочет представить мамочке свою девушку, она сочла это весьма своевременным; по крайней мере жильцы узнают, что она не выдумывала, говоря о скорой женитьбе сына.

Но когда он затем признался, что мамочка не раз видела его девушку в магазине, куда ходит за покупками, она не смогла скрыть своего досадного удивления.

«Надеюсь, – сказал он воинственно, – для тебя не имеет значения, что она продавщица. Я же говорил тебе, что это совершенно обыкновенная работница».

Мамочка не сразу смогла смириться с мыслью, что эта бестолковая, нелюбезная и некрасивая девица – любовь ее сына, но в конце концов овладела собой. «Не сердись, что эта неожиданность удивила меня». – сказала она, настроившись вытерпеть все, что бы сын ни преподнес ей.

Итак, подошло время трехчасового тягостного визита; все волновались, но держали себя в руках.

«Ну как, она понравилась тебе?» – нетерпеливо спросил Яромил мамочку, когда они остались вдвоем.

«Что ж, вполне, а почему бы она мне не понравилась», – ответила мамочка, очень хорошо зная, что тон ее голоса утверждает совершенно противоположное сказанному.

«Значит, она тебе не понравилась?»

«Но я же говорю, что она мне вполне понравилась».

«Нет, я по твоему тону чувствую, что она тебе не понравилась. Ты говоришь совсем не то, что думаешь».

Во время визита рыжуля допускала много неловкостей (первая подала мамочке руку, первая села за стол, первая поднесла ко рту чашечку кофе), невоспитанность (перебивала мамочку) и бестактность (спросила мамочку, сколько ей лет); начав перечислять все ее недостатки, мамочка испугалась показаться сыну мелочной (чрезмерную щепетильность в правилах приличия Яромил осуждал как мещанство) и потому добавила:

«Разумеется, нет ничего непоправимого. Достаточно, если ты чаще будешь приглашать ее к нам. В нашей среде она станет более благородной и воспитанной».

Но когда она представила себе, что это некрасивое, рыжее и враждебное тело придется видеть регулярно, ее вновь охватило непреодолимое отвращение, и она сказала успокоительным голосом:

«Нельзя винить ее в том, что она такая, какая есть. Постарайся представить среду, в которой она росла, где она работает. Не дай бог быть девушкой в таком магазине. Каждый допускает в отношении тебя вольности, каждому ты должна угождать. Если шефу вздумается завести с тобой какие-нибудь шашни, ты не посмеешь отказать ему. И вообще, в такой среде всяким интрижкам не придают никакого значения».

Она смотрела на лицо сына и видела, как он краснеет; жгучая волна ревности переполнила все его тело, и мамочке казалось, что она и в самой себе чувствует жар этой волны (а как же иначе: ведь это была все та же жгучая волна, которая обожгла ее всю, когда он представил ей рыжулю, и потому похоже было, что здесь друг против друга стояли мать и сын, как два сообщающихся сосуда, по которым текла одна и та же едкая кислота). Лицо сына стало сейчас снова детским и порабощенным; перед ней вдруг стоял не чужой и самостоятельный человек, а ее любимое дитя, которое мучится, дитя, которое когда-то прибегало к ней за утешением. Она не могла оторвать глаз от этого прекрасного зрелища.

А потом Яромил ушел в свою комнату, и она поймала себя на том (какое-то время она уже оставалась одна), что колотит кулаками по голове и вполголоса убеждает себя: «Прекрати, прекрати, не ревнуй, прекрати, не ревнуй!»

Однако что случилось, то случилось. Шатер, сшитый из легких голубых парусов, шатер гармонии, хранимый ангелом детства, был разорван. Для матери и сына началась эпоха ревности.

Мамочкины слова об интрижках, которым не придают никакого значения, не переставали звучать у него в голове. Он представлял коллег рыжули – продавцов, рассказывавших ей скабрезные анекдоты, и, представляя эту короткую непристойную связь между слушателем и рассказчиком, страшно терзался. Он представлял, как шеф магазина трется об нее телом, как неприметно касается ее груди или похлопывает ее по заду, и ярился, что таким прикосновениям не придают значения,тогда как для него они значат все. Однажды, когда был у рыжули в гостях, он заметил, что она забыла в туалете запереть за собой дверь. Он устроил ей сцену, ибо сразу же представил, как она заходит в туалет у себя на работе и чужой дядя случайно застает ее сидящей на стульчаке.

Когда он делился с рыжулей своими ревнивыми мыслями, она умела своей нежностью и клятвами успокоить его; но достаточно было ненадолго остаться одному в своей детской комнате, как он сразу же начинал сильно сомневаться в том, что рыжуля, успокаивая его, говорила правду. И не принуждает ли он ее сам лгать ему? Если даже этот дурацкий врачебный осмотр вызвал у него такую злобную реакцию, не лишил ли он ее тем возможности говорить ему то, что она действительно думает?

Куда девалась та счастливая первая пора, когда любовь была веселой и он был полон благодарности, что она с такой естественной уверенностью вывела его из лабиринта девственности! То, за что он был благодарен ей тогда, теперь подвергал горестному анализу; он без конца вспоминал бесстыдное прикосновение ее руки, которым она в их первую встречу так сказочно возбудила его; теперь он изучал этот жест подозрительным взглядом: возможно ли, думал он, чтобы она впервые в жизни таким жестом коснулась именно его; если она осмелилась на такой непристойный жест сразу же при первом свидании, спустя полчаса после встречи с ним, значит, этот жест для нее совершенно обыденный и механический.

Это было нестерпимо. Хотя он и смирился с тем, что до него был у нее кто-то другой, но смирился лишь потому, что, по словам девушки, возникал образ какой-то совсем горькой, болезненной связи, в которой она была всего-навсего жертвой растления; эта мысль пробудила в нем жалость, а в жалости затем слегка растворилась и ревность. Но если при этой связи девушка обучилась такому бесстыдному жесту, значит, связь не могла быть насквозь злополучной. В такой жест как-никак вписано слишком много радости, в нем – целая маленькая любовная история! Это была слишком больная тема, чтобы осмелиться говорить о ней, поскольку уже одно мимолетное упоминание о прежнем любовнике причиняло ему великое страдание. И все-таки он пытался окольным путем выявить происхождение этого жеста, о котором постоянно думал (и который вновь и вновь испытывал на себе, ибо рыжуля находила в нем особое удовольствие); в конце концов его успокоила мысль, что большая любовь, которая случается внезапно, как удар молнии, сразу освобождает женщину от любых запретов и стыда и она, именно потому, что чиста и невинна, отдается любовнику с той же легкостью, с какой это делает продажная девка; и не только это: любовь открывает в ней такой источник неожиданного вдохновения, что ее непроизвольное поведение может походить на искусные приемы порочной женщины. Гений любви заменяет в один миг всяческий опыт. Подобные размышления казались ему прекрасными и проницательными; в их свете его девушка превращалась в святую любви.

Но однажды сокурсник спросил его: «Скажи, пожалуйста, с какой это замухрышкой ты вчера шел?» Он отрекся от девушки, как Петр от Христа; отговорился, что это была случайная знакомая; отмахнулся от нее. Но, как и Петр Христу, в душе остался верен своей девушке. Правда, ограничил совместные прогулки по улицам и рад был, если никто не видит их вместе; про себя, однако, осудил и даже возненавидел сокурсника. А мысль, что его девушка носит бедное, некрасивое платье, сразу растрогала его, он увидел в этом не только ее очарование (очарование простоты и бедности), но прежде всего очарование своей собственной любви: он уверял себя, что нетрудно любить кого-то яркого, совершенного, хорошо одетого: такая любовь – лишь неосознанный рефлекс, автоматически вызываемый в нас случайностью красоты; однако большая любовь мечтает сотворить любимую из существа несовершенного, которое, впрочем, тем человечнее, чем несовершеннее.

Однажды, когда он снова (вероятно, после какой-то мучительной ссоры) признался ей в любви, она сказала ему: «Все равно не знаю, что ты видишь во мне. Вокруг столько девушек покрасивее».

Он возмутился и стал ей говорить, что красота не имеет с любовью ничего общего. Утверждал, что любит в ней именно то, что всем другим кажется уродливым; с каким-то даже вдохновением он стал перечислять ее недостатки; он говорил, что груди ее маленькие и убогонькие, с большими морщинистыми сосками, пробуждающие скорее жалость, чем восторг; говорил, что лицо ее веснушчатое, и волосы рыжие, и тело худое, и что именно поэтому он любит ее.

Рыжуля расплакалась, до нее слишком хорошо доходили факты (убогонькие груди, рыжие волосы) и слишком плохо доходила мысль Яромила. Зато он был захвачен своей мыслью; слезы девушки, которая страдает от своей некрасивости, согревали его одиночество и вдохновляли; он говорил себе, что всю свою жизнь посвятит тому, что отучит ее плакать и убедит в своей любви. Сейчас, непомерно расчувствовавшись. он и ее прежнего любовника воспринимал как одно из уродств, которое любит в ней. И в самом деле, это был удивительный успех воли и разума; Яромил знал это и стал писать стихотворение:

Расскажите мне о той, о которой всегда думаю(это была строка, повторявшаяся рефреном), расскажите мне о том, какой будет старенькой(он уже снова хотел обладать ею со всей ее человеческой вечностью), расскажите мне о том, какой была маленькой(он хотел ее не только с ее будущим, но и с ее прошлым), дайте мне испить воды, что из глаз ее текла(и особенно с ее печалью, что избавляла его от печали), расскажите о любви, что всю молодость сожгла; все, что у нее затискали, все, что обсмеяли, я любить не перестану,(и еще чуть дальше:) все в ее душе и теле, даже чувств угасших тленье, я бы выпил в упоенье…

Яромил был в восторге от того, что написал, так как ему казалось, что вместо большого голубоватого шатра гармонии, искусственного пространства, где разрушены все противоречия, где восседает мать с сыном и невесткой за одним столом мира, он нашел другой дом абсолюта, абсолюта более сурового и более подлинного. Ибо ежели не существует абсолюта чистоты и мира, есть абсолют безмерного чувства, в котором все нечистое и чужое растворяется, как в химическом составе.

Он был в восторге от этого стихотворения, хотя знал, что ни одна газета его не напечатает, ведь оно не имеет ничего общего с радостной эпохой социализма; но он писал для себя и для рыжули. Когда он прочел ей его, она растрогалась до слез, однако вновь испугалась того, что там говорилось об ее уродствах, о том, что кто-то тискал ее, и о том, что она состарится.

Смущение девушки не тревожило Яромила. Напротив, он мечтал видеть его и смаковать, мечтал удержать его и долго ее не успокаивать. Но хуже было то, что девушка не собиралась слишком пережевывать тему стихотворения и вскоре заговорила совсем о другом.

Если он был способен простить ей никудышные груди (из-за них, кстати, он никогда на нее не сердился) и чужие руки, которые касались ее, одно простить ей не мог: ее разговорчивость. Надо же, он только что дочитал ей то, в чем был он весь, со своей страстью, чувством, кровью, а она через две-три минуты снова весело щебечет о чем-то постороннем.

Да, он был способен опустить все ее недостатки во всепрощающий раствор своей любви, но при одном условии: что она сама покорно ляжет в него, что, кроме этой ванны любви, не окажется ни в каком ином мире, что ни единым помыслом из этой ванны не выскользнет, что вся погрузится под гладь его мыслей и слов, что погрузится лишь в его мир и ни в какой иной не забредет даже частицей тела или души.

А она вместо того снова болтает, и не просто болтает, а рассказывает о своей семье, которую Яромил недолюбливал в ней больше всего, ибо не знал, что ему возразить против нее (семья была вполне невинная, сверх того, пролетарская, то есть семья из народа), но возразить хотелось, ведь именно мыслями о семье рыжуля то и дело выпрыгивала из ванны, которую он для нее приготовил, наполнив ее раствором любви.

Ему снова пришлось выслушивать рассказы об ее отце (старике, изнуренном деревенским трудом), об ее братьях и сестрах (это была не семья, а, на взгляд Яромила, скорее крольчатник: две сестры, четыре брата!) и, главное, об одном из братьев (звали его Ян, и был он, пожалуй, непростой птичкой, до февраля работал водителем у одного антикоммунистического министра); нет, это была не просто семья, а прежде всего чужая, противная ему среда, чье оперенье постоянно напяливает на себя рыжуля; оперенье, которое отчуждает ее и лишь приводит к тому, что она не принадлежит ему полностью; и брат Ян тоже не просто брат, а прежде всего мужчина, который лицезрел ее вблизи целых семнадцать лет, мужчина, который знает десятки ее интимных мелочей, мужчина, с которым она пользовалась одним туалетом (сколько раз, наверное, забывала запереться!), мужчина, который отмечал время, когда она превращалась в женщину, мужчина, который часто видел ее обнаженной…

Ты должна быть моей и, коли я захочу, умереть под пытками, —писал больной, ревнивый Китс своей Фанни, и Яромил, который уже снова дома, в своей детской комнате, пишет стихотворение, чтобы успокоиться. Он думает о смерти, о том великом объятии, в котором все затихает; он думает о смерти суровых мужчин, великих революционеров, и его осеняет мысль, что он может сочинить текст траурного марша, который будут петь на похоронах коммунистов.

Смерть; тогда, во времена обязательной радости, она также относилась к почти запрещенным темам, но Яромилу кажется, что он (еще раньше он писал красивые стихи о смерти и был своего рода знатоком ее красоты) способен найти тот особый угол зрения, при котором смерть утрачивает свою обычную чудовищность; он чувствовал себя способным написать социалистическиестихи о смерти;

он думает о смерти великого революционера: воитель умирает, как солнце, угасающее за горой…

и пишет стихотворение под названием Эпитафия: Ах, коль умереть мне суждено, то лишь с тобой, любовь моя, и только в пламени, преображенным в огонь и свет…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю