355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Милан Кундера » Жизнь не здесь » Текст книги (страница 16)
Жизнь не здесь
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 12:58

Текст книги "Жизнь не здесь"


Автор книги: Милан Кундера



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 21 страниц)

7

Перед зданием полиции стоял закрытый микроавтобус, а вокруг него толпились поэты, поджидавшие водителя. С ними стояли и двое мужчин из полиции, организаторы предстоящей беседы, был тут, разумеется, и Яромил; хотя он и знал некоторых поэтов в лицо (к примеру, одного шестидесятилетнего поэта, не так давно выступавшего на митинге его факультета и читавшего стихотворение о молодости), но ни с кем из них заговорить не осмеливался. Его неуверенность слегка смягчало то обстоятельство, что десятью днями раньше литературный журнал в конце концов опубликовал пять его стихотворений; он считал это официальным подтверждением своего права называться поэтом; на всякий случай он засунул журнал в нагрудный карман пиджака, так что одна сторона груди у него оказалась плоской, как у мужчины, вторая – выпуклой, как у женщины.

Наконец пришел водитель, и поэты вместе с Яромилом (их было одиннадцать) ввалились в микроавтобус. После часовой езды микроавтобус остановился в приятной загородной местности, поэты вышли, организаторы показали им реку, сад, виллу, провели их по всему зданию, по учебным кабинетам, по залу (где вскоре начнется торжественный вечер), заставили их заглянуть в трехместные комнаты, где обитали слушатели (те в удивлении вытягивались по стойке «смирно», приветствуя поэтов с такой же вымуштрованной дисциплинированностью, с какой встречали бы официальную комиссию, проверяющую порядок в комнатах), и наконец провели их в кабинет начальника. Там их ждали бутерброды, две бутылки вина, начальник в форме и, кроме того, одна несказанно красивая девушка. Когда поочередно они пожали руку начальнику и пробормотали свои имена, начальник указал на девушку: «Руководитель нашего кинокружка», – и стал объяснять одиннадцати поэтам (поочередно подававшим девушке руку), что народная полиция располагает своим местным клубом, где поддерживает богатую культурную традицию; у них есть и театральный коллектив, и хор, а вот сейчас они организовали кинокружок, и руководит им эта молодая девушка, студентка института кинематографии, которая к тому же настолько любезна, что решила помочь молодым полицейским; кстати, в ее распоряжении здесь прекрасные возможности: великолепная камера, осветительная аппаратура и, главное, восторженные молодые люди, о которых начальник не может с уверенностью сказать, что интересует их больше: кино или инструкторша.

Пожав всем руки, киношница сделала знак стоявшим у прожекторов паренькам, и поэты вместе с начальником принялись жевать бутерброды под жаром софитов. Их разговор, которому начальник стремился придать наибольшую раскованность, всякий раз прерывался командами девушки, после чего следовали передвижка ламп с места на место и затем тихое жужжание камеры. Вскоре начальник поблагодарил поэтов за то, что они пришли, посмотрел на часы и сказал, что публика уже с нетерпением ждет начала беседы.

«Итак, товарищи поэты, займите, пожалуйста, ваши места», – объявил один из организаторов и по списку зачитал их имена; поэты выстроились в ряд и по знаку организатора стали подниматься на подиум; там стоял длинный стол, где за каждым полом были закреплены стул и место, обозначенное именной табличкой. Поэты уселись на стулья, и в зале (набитом до отказа) раздались аплодисменты.

Яромил впервые шел на глазах у такого многолюдья; опьянение, охватившее его, продолжалось до конца вечера. Впрочем, все складывалось как нельзя лучше; когда поэты заняли закрепленные за ними стулья, один из организаторов подошел к микрофону, установленному в конце стола, и, поприветствовав одиннадцать поэтов, представил их. Всякий раз, когда он произносил имя, названный поэт вставал, кланялся, и зал оглашался рукоплесканиями. Яромил тоже встал, поклонился и был так одурманен аплодисментами, что даже не сразу заметил сына школьного привратника, помахавшего ему из первого ряда; он кивнул ему в ответ, и этот жест, совершенный на подиуме у всех на виду, позволил ему ощутить очарование наигранной непринужденности, а потому еще не раз в течение вечера он кивал сверху бывшему однокашнику, как человек, чувствующий себя на сцене свободно и по-свойски.

Поэты были рассажены по алфавиту, и Яромил оказался по левую руку от шестидесятилетнего: «Юноша, вот неожиданность, я и понятия не имел, что это вы! Ведь на днях в журнале были опубликованы ваши стихи!» Яромил вежливо улыбнулся, и поэт продолжал: «Я забыл ваше имя, это отличные стихи, они доставили мне огромную радость!» – но тут снова взял слово организатор и попросил поэтов в алфавитном порядке подходить к микрофону и прочитать несколько своих последних стихов.

Итак, поэты подходили к микрофону, читали стихи, срывали аплодисменты и снова возвращались на свои места. Яромил ждал своей очереди с волнением. Он опасался, что будет заикаться, опасался, что будет не в голосе, опасался всего; но потом встал и пошел, словно ослепленный, уже не успевая ни о чем подумать. Он начал; читать и сразу же, после первых строк, обрел чувство уверенности. И в самом деле, аплодисменты после его первого стихотворения были самыми продолжительными, какие до сих пор раздавались в этом зале. Аплодисменты добавили Яромилу смелости, и второе стихотворение он читал с еще большей уверенностью, чем первое, и уже не ощутил никакого смущения, когда вдруг рядом с ним вспыхнули два больших прожектора, осветили его и метрах в десяти от него зажужжала камера. Он делал вид, что ничего не замечает, читал стихи без запинки, даже сумел оторвать глаза от бумаги и посмотреть не только в неопределенное пространство зала, но во вполне определенное место, где (в двух-трех шагах от камеры) стояла пленительная киношница. И снова были аплодисменты, и Яромил прочел еще два стихотворения, он слышал жужжание камеры, видел лицо киношницы, кланялся и уже стал возвращаться на место, как вдруг со своего стула поднялся шестидесятилетний; торжественно запрокинув голову, он развел руки, затем сомкнул их на спине Яромила и воскликнул: «Дружище, вы поэт! Вы поэт!», а поскольку аплодисменты продолжались, он сам повернулся к залу, махнул рукой и поклонился.

Когда выступил одиннадцатый поэт, организатор снова взошел на подиум, поблагодарил всех поэтов и сообщил, что после короткого перерыва все желающие могут вернуться в зал и побеседовать с поэтами. «Беседа – дело не обязательное, добровольное и касается только заинтересованных в ней».

Яромил был опьянен; все обступили его и жали ему руку; один из поэтов, представившийся редактором издательства, диву давался, что Яромил до сих пор не выпустил сборника стихов, и призвал его заняться этим; другой поэт сердечно пригласил его участвовать вместе с ним в митинге, устраиваемом Союзом студентов; разумеется, подошел к нему и сын школьного привратника, который затем уже ни на минуту не отходил от него, всем давая понять, что они дружны с детства; подошел к нему и сам начальник и сказал: «Мне сдается, лавры победителя пожинает сегодня самый молодой!»

Затем начальник обратился к остальным поэтам и объявил, что, к его великому огорчению, он не сможет принять участие в беседе, поскольку должен присутствовать на танцевальном вечере, организованном слушателями школы в соседнем зале сразу по окончании поэтической программы. По этому случаю сюда съехалось, подчеркнул он с лукавой улыбкой, много девушек из окрестных деревень, ведь молодые полицейские – кавалеры хоть куда. «Ну что ж, товарищи, благодарю вас за ваши прекрасные стихи и надеюсь, что мы видимся не в последний раз!» Он подал всем руку и ушел в соседний зал, откуда уже доносилась, как приглашение к танцу, музыка духового оркестра.

Зато в зале, где только что еще раздавались бурные аплодисменты, группка поэтов, встревоженно стоявшая у подиума, теперь осиротела; один из организаторов, взойдя на подиум, сообщил: «Уважаемые товарищи, объявляю перерыв оконченным и опять предоставляю слово нашим гостям. Желающих принять участие в беседе с товарищами поэтами прошу садиться».

Поэты снова заняли свои места на подиуме, а против них, внизу, в первый ряд опустевшего зала село человек десять, среди которых были: сын школьного привратника, оба организатора, сопровождавшие поэтов в микроавтобусе, старый господин с деревянной ногой и костылем и еще, кроме нескольких менее заметных лиц, две женщины, одна лет пятидесяти (вероятно, канцелярская машинистка), вторая – киношница, которая, покончив со съемкой, впивалась большими и кроткими глазами в поэтов; присутствие красивой женщины было фактом тем более значимым и вдохновляющим для поэтов, чем громче и призывнее доносился через стену из соседнего зала духовой оркестр и нарастающий шум танцев.

Оба ряда сидевших друг против друга людей в количественном отношении были примерно равны и походили на две соревнующиеся футбольные команды; у Яромила создалось ощущение, что воцарившееся молчание – молчание перед какой-то встречей; а поскольку оно продолжалось почти полминуты, ему казалось, что команда поэтов теряет первые голы.

Но Яромил недооценивал игроков своей команды; ведь некоторые из них в течение года прошли сквозь изрядную сотню всяческих встреч, так что беседы стали их основной профессией, их специализацией, их искусством. Вспомним историческую обстановку: это было время бесед и митингов; самые разные учреждения, производственные клубы, партийные и молодежные организации устраивали вечера, на которые приглашались художники и поэты всех мастей, астрономы и экономисты; организаторы этих вечеров за свое организаторство надлежащим образом оценивались и вознаграждались, ибо время требовало революционной активности, а она, изжив себя на баррикадах, должна была расцветать на собраниях и беседах. И всякие художники, поэты, астрономы и экономисты с большим удовольствием ходили на подобные беседы, доказывая тем самым, что они являются не ограниченными профессионалами, а революционерами и теми, кто неразрывно спаян с народом.

Поэтому поэты очень хорошо знали вопросы, которые задавала публика, и очень хорошо знали, что вопросы повторяются с поразительной закономерностью статистической вероятности. Они знали, что их наверняка кто-то спросит: сколько, товарищи, вам было лет, когда вы написали свое первое стихотворение? Они знали, что кто-то спросит, какого автора они любят больше всего, однако должны были учитывать и то, что найдется такой, который захочет похвастаться своей марксистской образованностью и задаст им вопрос: как бы ты, товарищ, определил социалистический реализм? Знали они также, что кроме вопросов их еще призовут писать побольше стихов 1) о профессии тех, с кем сейчас проходит беседа, 2) о молодежи, 3) о том, какой скверной была жизнь при капитализме, 4) о любви.

Стало быть, вводные полминуты молчания были вызваны не растерянностью, а скорее нерадивостью, на какую поэтов обрекла чрезмерная профессиональная рутина; или плохая сыгранность, поскольку в данном составе поэты никогда раньше не выступали и каждый из них предоставлял право первого удара кому-то другому. Наконец слово взял шестидесятилетний поэт, он говорил вдохновенно и красиво, а после десяти минут импровизации призвал противоположный ряд не робеть и задавать любые вопросы. Так наконец поэты смогли проявить красноречие и мастерство импровизированной сыгранности, ставшей с этой минуты безукоризненной: они умело чередовались, остроумно дополняли друг друга, от серьезного ответа ловко отделывались анекдотом. Разумеется, были заданы все основные вопросы, и все они удостоились основных ответов (кого не тронул бы рассказ шестидесятилетнего, который на вопрос, как и где он написал свое первое стихотворение, ответил, что, не будь кошки Мицы, он никогда не был бы поэтом, ибо свое первое стихотворение написал в пять лет именно о ней; потом он лично прочитал это стихотворение, но, поскольку противоположный ряд не знал, воспринять ли его всерьез или в шутку, сам тотчас разразился смехом, так что все, и поэты и любознательные, долго и весело смеялись).

Разумеется, дело дошло и до призыва к поэтам. И то был не кто иной, как сам Яромилов однокашник: он встал и начал глубокомысленно рассуждать. Да, поэтический вечер удался-де на славу, и все стихи были первоклассны. Но осознал ли кто тот факт, что среди прочитанных по меньшей мере тридцати трех стихотворений (если учесть, что каждый поэт прочитал примерно по три стихотворения) здесь не было прочитано ни одного, которое касалось бы как-то, пусть даже отдаленно, Корпуса национальной безопасности? А можем ли мы утверждать, что Корпус национальной безопасности занимает в нашей жизни место менее существенное, чем одна тридцать третья?

Потом встала пятидесятилетняя дама и сказала, что полностью согласна с тем, что сказал Яромилов бывший однокашник, но у нее возник вопрос совсем иного порядка: почему сегодня так мало пишут о любви? В ряду любознательных раздался приглушенный смех, и пятидесятилетняя продолжала: ведь при социализме люди тоже любят друг друга и были бы рады прочесть что-нибудь о любви.

Шестидесятилетний поэт встал, запрокинул голову и сказал, что товарищ права на все сто процентов. С какой стати человек при социализме отказался бы от любви? Разве в любви есть что-то дурное? Хоть он и старый человек, однако не боится признаться, что когда видит женщин в легких летних платьях, под которыми красиво просвечивают их молодые, прелестные тела, то не может сдержать себя и не оглянуться на них. Ряд одиннадцати любознательных взорвался одобрительным смехом грешников, и поощренный поэт продолжал: но что он должен предложить этим красивым, молодым женщинам? Неужто он должен дать им молот, украшенный аспарагусом? А если он пригласит их к себе, он что, в вазу должен сунуть серп? Никоим образом, он должен предложить им розы; любовная поэзия подобна розам, которые мы подносим женщинам.

Да, да, горячо соглашалась с поэтом пятидесятилетняя, так что поощренный поэт вытащил из нагрудного кармана лист бумаги и прочел длинное любовное стихотворение.

Да, да, замечательно, рассыпалась в похвалах пятидесятилетняя, но тут встал один из организаторов и сказал, что эти стихи пусть и красивые, однако в любовной поэзии тоже должно быть заметно, что ее пишет социалистический поэт.

Но в чем это может быть заметно? спросила пятидесятилетняя, все еще опьяненная патетически запрокинутой головой старого поэта и его стихотворением.

Яромил все это время хранил молчание, хотя высказались уже все, но он хорошо знал, что высказаться должен; и сейчас ему показалось, что пришел его черед; свой вопрос он продумал уже давно; давно, еще когда ходил к художнику и преданно слушал его суждения о новом искусстве и новом мире. О горе, снова художник, снова его голос и его слова, что выплывают из уст Яромила!

Что он говорил? Что любовь в старом обществе была настолько искажена денежными интересами, социальными отношениями, предрассудками, что, собственно, никогда не могла быть самой собой, что была лишь тенью самой себя. Только новое время, разметавшее мощь денег и влияние предрассудков, позволяет человеку быть в полной мере человеком, и любовь станет сильнее, чем когда-либо прежде. Социалистическая любовная поэзия – голос этого освобожденного и великого чувства.

Яромил был доволен тем, что говорил, и при этом все время ощущал два больших черных глаза, недвижно уставленных на него; ему казалось, что слова «великая любовь», «освобожденное чувство» плывут из его уст, как парусник под флагом в гавань этих больших глаз.

Но когда он договорил, один из поэтов язвительно улыбнулся и сказал: «Ты что, действительно думаешь, что в твоих стихах любовного чувства больше, чем в стихах Генриха Гейне? Или, может, любови Виктора Гюго для тебя слишком мизерны? Любовь Махи и Неруды [6]6
  Карел Гинек Маха (1810–1836) и Ян Неруда (1834–1891) – чешские поэты.


[Закрыть]
, по-твоему, была изуродована деньгами и предрассудками?»

Только этого не хватало! Яромил не знал, что ответить; покраснев, он видел перед собой два больших черных глаза, свидетелей его позора.

Пятидесятилетняя с удовлетворением приняла саркастические вопросы коллеги Яромила и сказана: «Что вы хотите изменить в любви, товарищи? До скончания века она будет все такой же».

Организатор, вновь возвысив голос, ответил ей: «Ну нет, товарищ, ни в коем случае!»

«Нет, я вовсе не то хотел сказать, – быстро вставил поэт. – Но разница между вчерашней любовной поэзией и сегодняшней кое в чем другом, нежели в величине чувства».

«Тогда в чем же?» – спросила пятидесятилетняя.

«В том, что любовь в прежние времена, даже самая великая, всегда была неким бегством человека от общественной жизни, вызывавшей отвращение. Тогда; как любовь современного человека связана в единое целое с нашими гражданскими обязанностями, с нашей работой, с нашей борьбой; и в этом ее новаякрасота».

Противоположный ряд одобрил мнение коллеги Яромила, но Яромил разразился недобрым смехом: «Эта красота, дружище, не особенно-то и нова. Разве классики не жили жизнью, в которой любовь была обручена с их общественной борьбой? Любовники в знаменитом стихотворении Шелли оба были революционерами и вместе погибли на костре. Это что, по-твоему, любовь, изолированная от общественной жизни?»

Произошло самое неприятное: подобно тому как минуту назад Яромил не знал, что ответить на возражения коллеги, сейчас коллега был загнан в тупик, и потому действительно могло создаться впечатление (непозволительное впечатление), что между вчерашним днем и сегодняшним нет разницы и, стало быть, никакого нового мира не существует. Однако пятидесятилетняя вновь встала и с въедливой улыбкой спросила: «В таком случае скажите мне, в чем разница между сегодняшней и вчерашней любовью?»

В эту решающую минуту, когда всех охватила растерянность, вмешался мужчина с деревянной ногой и костылем; все это время он внимательно, хотя и с заметным нетерпением, следил за спором; сейчас он привстал, надежно опершись о стул. «Товарищи, разрешите представиться, – сказал он, и сидевшие в его ряду стали ему кричать, что, мол, это ни к чему, что все и так его хорошо знают. – Я представляюсь не вам, а товарищам, которых мы пригласили на беседу», – отрубил он и, зная, что его имя ничего не говорит поэтам, коротко поведал историю своей жизни; на этой вилле он работает без малого тридцать лет; работал здесь еще при фабриканте Кочвари, у которого тут была дача; работал тут и во время войны, когда фабриканта посадили и его виллу использовало гестапо в качестве летней резиденции; после войны виллу забрали народные социалисты, а теперь здесь разместилась полиция. «Но после всего, что я видел, могу утверждать, что ни одна власть не заботилась так о трудовом народе, как коммунисты». Однако и нынче, конечно, он видит, что не все в порядке: «И во времена фабриканта Кочвари, и во времена гестапо, и во времена народных социалистов автобусная остановка была всегда напротив виллы». Да, это было очень удобно, он и сам, сделав десять шагов из своей полуподвальной квартиры, что у него на вилле, был уже на остановке. И вдруг остановку передвинули на двести метров дальше. Он уже выразил свой протест, где только мог, да все впустую. «Скажите мне, – стукнул он палкой об пол, – почему именно нынче, когда вилла принадлежит трудовому народу, остановка должна быть у черта на рогах?»

Люди из первого ряда стали говорить (отчасти нетерпеливо, отчасти весело), что ему уже сто раз объясняли, что автобус теперь останавливается у фабрики, которую тем временем построили.

Мужчина с деревянной ногой сказал, что это ему известно, но что он предлагал сделать автобусную остановку в двух местах.

Люди из его ряда ответили ему, что две автобусные остановки на расстоянии двухсот метров была бы полная чушь.

Слово чушьоскорбило мужчину с деревянной ногой; он заявил, что такое слово никто не смеет ему говорить; он стукнул палкой об пол и побагровел.

И вообще, кто сказал, что остановки не могут быть на расстоянии двухсот метров? Он знает, что на других трассах автобусы останавливаются и на таких коротких расстояниях.

Один из организаторов встал и повторил мужчине с деревянной ногой слово в слово (видно, ему уже не раз приходилось это делать) постановление чехословацкой автобусной службы, которое безоговорочно запрещает остановки на столь коротких расстояниях.

Мужчина с деревянной ногой ответил, что он предлагал и компромиссное решение: можно было бы сделать остановку на равном расстоянии как от полицейской виллы, так и от фабрики.

Тогда, возразили ему, до остановки автобуса было бы далеко и рабочим, и полицейским.

Спор продолжался минут двадцать, и поэты напрасно пытались вмешаться в него: беседующие были так захвачены темой, разбираясь в ней во всех деталях, что не давали поэтам и слова сказать. Лишь когда мужчина с деревянной ногой почувствовал себя настолько оскорбленным сопротивлением сотоварищей, что сел на стул, воцарилось молчание, в которое громко врывалась духовая музыка из соседнего зала.

Молчали все долго, наконец один из организаторов встал и поблагодарил поэтов за их приезд и интересную беседу. От имени гостей встал шестидесятилетний поэт и сказал, что беседа была (как, впрочем, и всегда) гораздо более знаменательной для них, поэтов, и что это они должны быть за нее благодарны.

Из соседнего зала раздались голоса певцов, беседующие столпились вокруг мужчины с деревянной ногой, дабы усмирить его гнев, и поэты остались в одиночестве. Только какое-то время спустя к ним подошел сын школьного привратника с обоими организаторами и препроводил их к микроавтобусу.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю