412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Милан Кундера » Жизнь не здесь » Текст книги (страница 13)
Жизнь не здесь
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 12:58

Текст книги "Жизнь не здесь"


Автор книги: Милан Кундера



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 21 страниц)

24

«Ты потрясающий, ты потрясающий», – шептала она потом ему на ухо, а он лежал возле нее, уткнувшись в подушки, и был преисполнен невыразимой радости; после минутной тишины услышал: «Сколько до меня было у тебя женщин?» Он пожал плечами и улыбнулся с нарочитой загадочностью.

«Скрытничаешь?»

«Отгадай».

«Думаю, где-то от пяти до десяти», – сказала она со знанием дела.

Его залила счастливая гордость; ему казалось, что минуту назад он любил будто не одну ее, а всех тех пять или десять женщин, на которые она оценила его; будто она избавила его не только от девственности, а сразу перенесла в самую глубину мужской зрелости.

Он посмотрел на нее с признательностью, и ее нагота восхитила его. Как так случилось, что когда-то она ему не нравилась? Ведь у нее спереди две совершенно бесспорные груди и совершенно бесспорный пушок внизу живота!

«Раздетая ты во сто крат красивее, чем одетая», – сказал он, отметив ее красоту.

«Ты уже давно меня хотел?» – спросила она.

«Конечно, ты же знаешь».

«Да, знаю. Я еще тогда заметила, когда ты приходил к нам за покупками. И знаю, что ты ждал меня у входа».

«Да!»

«Ты не решался заговорить со мной, потому что я никогда не выходила одна. Но я знала, что когда-нибудь ты будешь здесь со мной. Я ведь тебя тоже хотела».

25

Он смотрел на нее, давая дозвучать в своей душе ее последним словам; да, это так: все то время, пока он мучился одиночеством, пока в отчаянии участвовал в сходках и шествиях, пока бежал и бежал, его зрелость была уже подготовлена: здесь терпеливо дожидалась его эта полуподвальная комната с отсыревшими стенами и эта обыкновенная женщина, чье тело наконец вполне материально соединит его с толпой.

Чем больше я отдаюсь любви, тем больше мне хочется уйти в революцию, чем больше я ухожу в революцию, тем больше я отдаюсь любви,написано было на стене Сорбонны, и Яромил во второй раз проник в тело рыжей. Зрелость либо полная, либо ее нет вовсе. На этот раз он любил ее долго и прекрасно.

А Перси Шелли, лицо которого было таким же девичьим, как лицо Яромила, и который тоже выглядел моложе своих лет, тем временем бежал и бежал по улицам Дублина, так как знал, что жизнь не здесь. И Рембо тоже все время бежал, бежал в Штутгарт, в Милан, в Марсель, потом в Аден, в Харар и затем снова в Марсель, но он был уже одноногий, а с одной ногой не побежишь.

И он опять позволил своему телу соскользнуть с ее тела и, устало вытянувшись рядом с ней, подумал: он отдыхает не после двух актов любви, а после многомесячного бегства.

Часть пятая, или Поэт ревнует

1

В то время как Яромил бежал, мир менялся; дядю, считавшего Вольтера изобретателем вольт, обвинили в мошенничестве (как и сотни тогдашних мелких предпринимателей), конфисковали у него оба магазина (с тех пор они принадлежали государству) и посадили на пять лет в тюрьму; его сына и жену выселили из Праги как классовых врагов. Оба покидали виллу в холодном молчании, настроенные никогда не прощать мамочке, что ее сын стал на сторону врагов семьи.

На виллу въехали жильцы, за которыми национальный комитет закрепил освобожденные нижние комнаты. Они переселились сюда из нищей подвальной квартиры, считая несправедливым, что кто-то когда-то владел таким большим и роскошным домом; они полагали, что приходят сюда не жить, а исправлять старые несправедливости Истории.

Они без спросу оккупировали сад и настоятельно потребовали от мамочки срочно отремонтировать осыпавшуюся штукатурку, которая могла поранить их игравших во дворике детей.

Бабушка старилась, теряла память и однажды (почти незаметно) обратилась в дым крематория.

Неудивительно, что мамочка тем острее переносила отчуждение сына; он учился в вузе, который был несимпатичен ей, и перестал показывать ей свои стихи, хотя она привыкла регулярно читать их. Однажды она решила открыть ящик его письменного стола, но обнаружила, что он заперт; это было подобно пощечине: Яромил подозревает, что она роется в его вещах! Воспользовавшись запасным ключом, о существовании которого Яромил не знал, она нашла дневник, но в нем не было ни новых записей, ни новых стихов. Однако на стене его комнатки она увидела портрет мужа в форме и вспомнила, что когда-то молила статуэтку Аполлона стереть с ее плода мужнины черты; ах, неужто ей суждено еще и с мертвым мужем бороться за сына?

Примерно неделю спустя после того, как в предыдущей части мы оставили Яромила в постели рыжули, мамочка снова открыла его письменный стол. В дневнике обнаружила несколько лаконичных, непонятных ей записей, но и нечто куда более важное: новые стихи сына. Ей показалось, что лира Аполлона вновь побеждает форму мужа, и она тихо возликовала.

Когда она прочла стихи, благоприятное впечатление еще усилилось, ибо они (кстати, это случилось впервые!) по-настоящему понравились мамочке; они были рифмованные (в глубине души мамочка всегда считала, что стихотворение без рифмы – не стихотворение) и к тому же вполне внятные, написанные красивым языком; ни старцев, ни растворенных в земле тел, ни отвислых животов, ни гноя в уголках глаз; были там названия цветов, было там небо, были облака, и несколько раз (в его стихах этого еще не бывало!) встречалось и слово «мамочка».

Потом Яромил вернулся домой; когда она заслышала его шаги, поднимавшиеся по лестнице, все годы страданий хлынули в ее глаза, и она не сдержала рыданий.

«Что с тобой, мамочка, ради бога, что с тобой?» – спросил он, и мамочка чутко вслушивалась в ту нежность, какую в его словах уже давно не слыхала.

«Ничего, Яромил, ничего», – ответила она сквозь слезы, которые усиливались, поощренные интересом сына. И вновь было великое разнообразие слез, вытекавших из ее глаз: слезы жалости к себе, что она покинута; слезы укоризны, что сын пренебрегает ею; слезы надежды, что, быть может, он наконец (после мелодичных фраз новых стихов) вернется назад; слезы гнева, что сейчас он неуклюже стоит над ней и не умеет даже погладить ее по волосам; слезы лукавства, которые должны пронять его и удержать возле нее.

Наконец после минутной растерянности он взял ее за руку; это было прекрасно; мамочка перестала плакать, и слова потекли из нее столь же щедро, как минуту назад текли слезы; она говорила обо всем, что ее мучило: о своем вдовстве, одиночестве, о жильцах, которые хотели бы выгнать ее из собственного дома, о сестре, которая возненавидела ее («И все из-за тебя, Яромил!»), и еще о том, главном: в этом роковом одиночестве единственный человек, который есть у нее на свете, пренебрегает ею.

«Но это ведь неправда, я не пренебрегаю тобой!»

Она не могла смириться со столь дешевым уверением и горько рассмеялась; как это так, что он не пренебрегает ею, если приходит домой поздно, если бывают дни, когда они не перекинутся ни единым словом, а если и разговаривают, она прекрасно видит, что он не слушает ее и думает о чем-то другом. Да, он отдаляется от нее.

«Да нет же, мамочка, я не отдаляюсь».

Она снова горько рассмеялась. Разве не отдаляется? Она должна доказать ему это? Она должна ему объяснить, что ее ранило? Мамочка всегда уважала его личную жизнь; еще когда он был маленький, она спорила со всеми, считая, что у него должна быть собственная детская комната; а теперь, какое оскорбление! Яромил даже не может представить, что с нею было, когда она обнаружила (по чистой случайности, вытирая однажды пыль в его комнате), что он запирает ящики письменного стола! От кого он запирает их? Он и вправду думает, что она может, словно какая-нибудь любопытная кумушка, совать нос в его дела?

«Ну что ты, мамочка, это недоразумение! Этими ящиками я вообще не пользуюсь! Если они заперты, то совершенно случайно!»

Мамочка знала, что сын лжет, но это было не столь важно; гораздо важнее лживых слов была покорность голоса, предлагавшего примирение. «Хочу тебе верить, Яромил», – и она пожала ему руку.

Потом под его взглядом она ощутила следы слез на своем лице и пошла в ванную, где, взглянув на себя в зеркало, ужаснулась: ее заплаканное лицо казалось уродливым; она корила себя и за серое платье, в котором вернулась из канцелярии. Быстро ополоснувшись холодной водой и надев розовый халат, она сходила в кухоньку и вернулась с бутылкой вина. И заговорила о том, что они двое должны были бы снова довериться друг другу, ибо в этом печальном мире у них нет никого, кроме их самих. Она долго говорила на эту тему, и ей казалось, что устремленные на нее глаза Яромила дружеские и примиренные. Поэтому она позволила себе сказать, что у Яромила, теперь уже студента, есть, конечно, свои личные тайны, которые она уважает; но ей бы не хотелось, чтобы женщина, с которой Яромил, наверное, встречается, испортила существующие между ними отношения.

Яромил слушал терпеливо и с пониманием. Если он в последний год и избегал мамочку, то лишь потому, что его печаль нуждалась в уединении и темноте. Но с той поры, как он пристал к солнечному берегу тела рыжули, он возмечтал о свете и мире; разлад с матерью ему мешал. К эмоциональным причинам примешивалось и соображение довольно практичное: у рыжули была своя отдельная комната, тогда как он, мужчина, живет у мамочки и может вести самостоятельную жизнь лишь благодаря самостоятельности девушки. Это неравенство сильно огорчало его, и сейчас он был рад, что мамочка сидит с ним в розовом халате с бокалом вина и выглядит вполне приятной молодой женщиной, с которой он может по-дружески обсудить свои права.

Он сказал, что ему нечего от нее утаивать (у мамочки сдавило горло тревожным ожиданием), и заговорил о рыжей девушке. Конечно, он скрыл, что мамочка знает ее в лицо, ибо за покупками ходит в тот магазин, где рыжуля работает, но тем не менее сказал ей, что барышне восемнадцать лет и никакая она не студентка, а совершенно простая девушка, зарабатывающая себе на жизнь (заметил он почти воинственно) собственными руками.

Мамочка наливала себе вина, и ей казалось, что все оборачивается к лучшему. Образ девушки, который рисовал ей разговорившийся сын, отгонял ее тревогу: девушка была молоденькой (ужасный призрак взрослой грешной женщины благополучно рассеивался), не слишком образованной (выходит, мамочка не должна опасаться силы ее влияния), и, наконец, Яромил, даже несколько подозрительно, подчеркивал достоинства ее простоты и симпатичности, из чего она заключила, что девушка далеко не из красавиц (а посему с тайным удовлетворением могла предположить, что сыновнее увлечение слишком долго не продлится).

Яромил почувствовал, что мамочка относится к образу рыжей девушки без неприязни, и был счастлив; он представил себе, как будет сидеть здесь за общим столом с мамочкой и рыжулей, с ангелом своего детства и ангелом своей возмужалости; это казалось ему прекрасным, как мир; мир между родным очагом и всем белым светом; мир под крылами двух ангелов.

После долгого времени мать и сын снова были благостно откровенны друг с другом. Они наперебой говорили о многом, но Яромил при этом не упускал из виду своей маленькой практической цели: права на свою комнату, куда он мог бы привести девушку и быть с нею там столько времени и так, как ему хотелось бы; ибо он понял, что по-настоящему взрослый лишь тот, кто свободно распоряжается каким-нибудь замкнутым пространством, где может делать все, что хочет, не будучи под чьим-то приглядом и чьим-то контролем. Так (окольным путем и осторожно) он и сказал мамочке: он, дескать, будет тем охотнее находиться дома, чем увереннее сможет считать себя здесь полновластным хозяином.

Но даже под вуалью вина мамочка оставалась бдительной тигрицей; она сразу смекнула, куда клонит сын: «Выходит, Яромил, ты не чувствуешь себя здесь хозяином?»

Яромил сказал, что дома ему очень хорошо, но он хотел бы иметь право позвать сюда кого хочет и жить дома так же самостоятельно, как живет рыжуля у своего квартирного хозяина.

Мамочка сообразила, что сейчас Яромил открывает перед ней большие возможности; ведь и у нее есть всякие почитатели, которых она отвергает, ибо боится осуждения сына. Не могла бы теперь и она, проявив малую толику ловкости, за Яромилову свободу купить крупицу свободы и для себя?

Но когда она представила Яромила с чужой женщиной в его детской комнате, в ней поднялось непреодолимое отвращение.

«Ты должен сознавать, что между матерью и квартирным хозяином есть некоторое различие», – сказала она обиженно и в ту же минуту поняла, что таким образом она и сама добровольно запрещает себе снова зажить жизнью женщины. Поняла, что ее омерзение к плотской жизни сына сильнее желания ее тела жить собственной жизнью, и это открытие ужаснуло ее.

Яромил, увлеченно преследовавший свою цель, не ощущал материнского настроя и, пользуясь тщетными доводами, продолжал уже проигранную борьбу. Только чуть позже он заметил, что по мамочкиному лицу текут слезы. Испугавшись, что обидел ангела своего детства, умолк. В зеркале мамочкиных слез его притязание на самостоятельность вдруг предстало перед ним как бесцеремонность, дерзость, даже бессовестное нахальство.

И мамочка была в отчаянии: она видела, как между нею и сыном опять разверзается пропасть. Она ничего не обретает, лишь опять все утрачивает! Она быстро обдумала, что предпринять, чтобы совсем не порвать эту драгоценную нить понимания с сыном; она взяла его за руку и, заливаясь слезами, сказала:

«Ах, Яромил, не сердись; мне больно оттого, что ты так ужасно изменился в последнее время».

«Почему изменился? Я ничуть не изменился, мамочка».

«Изменился. И скажу тебе, что меня особенно тревожит в этой перемене. Что ты уже не пишешь стихов. Ты писал такие прекрасные стихи, а теперь не пишешь, и это тревожит меня».

Яромил хотел что-то сказать, но мамочка не дала ему говорить: «Верь своей матери: я немного разбираюсь в этом; ты редкостно талантлив; вот твое призвание; ты не должен предавать его; ты поэт, Яромил, ты поэт, и мне больно, что ты забываешь про это».

Яромил слушал слова мамочки чуть ли не с восхищением. В самом деле, кто на свете понимает его так, как ангел детства? Разве он также не мучился, что больше не пишет стихов?

«Мамочка, я уже снова пишу стихи, я пишу их! Я покажу их тебе!»

«Нет, не пишешь, Яромил, – огорченно качала головой мамочка, – и не пытайся меня обмануть, я знаю, что ты их не пишешь».

«Пишу! Пишу!» – кричал Яромил и, побежав в свою комнату, открыл ящик и принес стихи.

И мамочка смотрела на те же стихи, которые читала незадолго до этого, стоя на коленях у письменного стола Яромила:

«Ах, Яромил, они чудесны! Ты ужасно вырос, ужасно вырос! Ты поэт, и я так счастлива…»

2

Все, пожалуй, говорит о том, что огромная Яромилова жажда нового (эта религия Нового) была не чем иным, как абстрактно отраженным стремлением девственника к несбыточности до сих пор не познанного соития; когда он впервые возлежал на берегу тела рыжули, у него мелькнула странная мысль: да, он уже знает, что такое быть абсолютно современным; быть абсолютно современным значит лежать на берегу рыжулиного тела.

Он тогда был так счастлив и так восхищен, что ему хотелось читать девушке стихи; в голове пронеслись все, какие он знал наизусть (прежде всего чужие), но он вдруг понял (даже с некоторым изумлением), что рыжуле ни одно из них не понравилось бы, и его осенило, что абсолютно современны лишь те стихи, которые способна принять и понять рыженькая девушка из толпы.

Это было подобно внезапному озарению; почему, собственно, он хотел наступить на горло собственной песне? Почему он хотел отказаться от поэзии во имя революции? Ведь сейчас, когда он причалил к берегу настоящей жизни (под словом «настоящая» он понимал насыщенность жизни в результате слияния толп, плотской любви и революционных лозунгов), достаточно лишь целиком отдаться этой жизни и стать ее скрипкой.

Чувствуя, что переполнен поэзией, он попробовал написать стихотворение, которое бы понравилось рыжей девушке. Это было не так просто; он до сих пор писая стихи без рифмы и сейчас наталкивался на технические трудности правильного стиха, ибо не сомневался в том, что рыжуля считает стихотворением лишь то, которое рифмуется. Впрочем, и победоносная революция держалась тех же взглядов; давайте вспомним, что в те годы стихи без рифмы вообще не печатали; вся современная поэзия была объявлена продуктом разлагающейся буржуазии, и свободный стих был самым убедительным доказательством поэтического загнивания.

Должны ли мы видеть в любви к рифмам, исповедуемой победоносной революцией, лишь случайное увлечение? Едва ли. В рифме и ритме есть чарующая сила: бесформенный мир, собранный в правильное стихотворение, сразу становится прозрачным, точным, ясным и красивым. Если слово смертьпоявляется в стихотворении, когда предыдущая строка кончается словами жизни круговерть,тогда и смерть становится благозвучным элементом порядка. И даже если стихотворение протестовало бы против смерти, она автоматически была бы оправданна по крайней мере как основание для прекрасного протеста. Кости, розы, гробы, раны, все в стихотворении превращается в балет, и поэт с читателем становятся в этом балете танцорами. Те, кто танцует, не могут, конечно, не принимать танца. Стихотворением человек претворяет в жизнь свое согласие с бытием, а рифма и ритм являются самыми брутальными средствами этого согласия. А разве победившая революция не нуждается в брутальном подтверждении нового порядка и, стало быть, в лирике, наполненной рифмами?

«Давайте бредить вместе!» – призывает Витезслав Незвал своего читателя, а Бодлер пишет: «Надо быть всегда пьяным… вином, поэзией, добродетелью, по желанию…» Лирика – это опьянение, и человек пьет, чтобы легче было сливаться с миром. Революция не мечтает быть изученной и прослеженной, она мечтает о том, чтобы люди слились с ней; в этом смысле она лирична, и лиризм необходим ей.

Революция, конечно, предполагает иную поэзию, чем ту, которую прежде писал Яромил; тогда он упоенно следил за тихими приключениями и прекрасными чудачествами своего нутра; но сегодня он опустошил свою душу, как ангар, чтобы в нее вступили звучные оркестры мира; красоту чудачеств, понятных лишь ему одному, он заменил красотой банальностей, понятных каждому.

Он страстно мечтал воскресить старые красоты, от которых современное искусство (в предательской гордости) воротило нос: закат солнца, розы, роса на траве, звезды, сумерки, долетавшее издали пение, мамочка и тоска по родному очагу; ах, какой это был прекрасный, близкий и понятный мир! Яромил возвращался в него с изумлением и умилением, подобно блудному сыну, что спустя долгие годы возвращается в свой дом, ставший ему чужим.

Ах, быть простым, совсем простым, простым, как народная песня, как детская считалка, как ручеек, как рыжая девушка!

Быть у источника вечных красот, любить слова даль, серебро, радуга,любить даже столь осмеянное словечко ах!

И некоторые глаголы очаровывали Яромила: особенно те, которые зримо изображали простое движение вперед: бежать, идтии еще больше плытьи лететь.В стихотворении, которое Яромил написал к годовщине дня рождения Ленина, он бросил в волны веточку яблони (этот жест очаровал его связью со старинными обычаями народа, пускавшего по воде веночки цветов), чтобы плыла она в страну Ленина; и хотя из Чехии в Россию не текут никакие воды, стихотворение – волшебная территория, где реки меняют свое течение. В другом стихотворении он написал, что однажды мир будет свободен, как аромат хвои, который перешагивает горы.А еще в одном вернулся к аромату жасмина, столь мощному, что даже превращается в невидимый парусник, плывущий по воздуху; он представлял себе, что всходит на палубу аромата и плывет далеко-далеко, до самого Марселя, где именно в то время (как писали в газете «Руде право») бастовали рабочие, чьим товарищем и братом он мечтал быть.

Поэтому в его стихах несчетное число раз появляется самый поэтичный инструмент движения, крылья:ночь, о которой повествует стихотворение, была полна тихого взмаха крыльев;крыльями были наделены желание, тоска, даже ненависть, и, естественно, на крыльях несется время.

Во всех этих словах была сокрыта жажда безмерного объятия,в котором словно оживала знаменитая строфа Шиллера: Seid umschlungen, Millionen, diesen kuss der ganzen Welt! [5]5
  Из поэмы «Ода к радости» (дословно):Вам, миллионы, объятие! Этот поцелуй – всему миру! (нем.)


[Закрыть]
Безмерное объятие заключало в себе не только пространство, но и время; целью плаванья был не только бастующий Марсель, но и будущее,этот волшебный остров в дали.

Будущее было когда-то для Яромила прежде всего тайной; в нем таилось все неведомое; оно влекло его и ужасало; оно было антиподом определенного, антиподом домашнего очага (поэтому в минуты тревоги он мечтал о любви стариков, счастливых тем, что лишены будущего). Революция, однако, придала будущему обратный смысл: оно уже не было тайной, революционер знал его назубок; знал его по брошюрам, книгам, лекциям, агитационным речам; оно не ужасало, напротив, вселяло уверенность посреди неуверенного настоящего, и революционер убегал к нему, точно ребенок к матери.

Яромил написал стихотворение о коммунистическом активисте, уснувшем на кушетке в секретариате поздней ночью, когда вдумчивое заседание утренней росой прикрылось(образ коммуниста борющегося никак нельзя было представить иначе, чем образом коммуниста заседающего); во сне позвякивание трамваев под окнами превращается у него в звон колоколов, всех колоколов мира, которые возвещают, что с войной навсегда покончено и шар земной принадлежит трудовому народу. Он понимает, что волшебным прыжком очутился в далеком будущем; он стоит где-то посреди полей, и к нему на тракторе приезжает женщина (на всех плакатах женщина будущего изображалась трактористкой) и с изумлением узнает в нем того, кого никогда не видела, некоего изнуренного работой мужчину из прошлого, того, кто пожертвовал собой, лишь бы теперь она могла радостно (и напевая) пахать поле. Она сходит со своей машины, чтобы встретить его; говорит ему: «Ты здесь дома, здесь твой мир…» – и хочет вознаградить его (господи, как эта молодая женщина может вознаградить старого, изнуренного поденщиной активиста?); тут трамваи на улице мощно зазвякали, и активист, спавший на узкой кушетке в углу секретариата, проснулся…

Яромил написал уйму новых стихов, однако не был доволен; пока знали их только он и мамочка. Он всякий раз посылал их в редакцию «Руде право» и каждое утро покупал газету; наконец на третьей странице вверху справа он нашел пять четверостиший со своим именем, напечатанным под названием жирным шрифтом. В тот же день он дал «Руде право» рыжуле и сказал, чтобы она хорошо просмотрела газету; девчушка долго не могла найти ничего достойного внимания (она не привыкла обращать внимание на стихи и потому имени, напечатанного рядом с ними, не заметила), и в конце концов Яромилу пришлось ткнуть в стихотворение пальцем.

«Я и не знала, что ты поэт», – сказала она, восторженно глядя ему в глаза.

Яромил поведал ей, что стихи он пишет уже очень давно, и вытащил из кармана еще несколько стихов в рукописном виде.

Рыжуля читала их, а Яромил сказал ей, что некоторое время назад перестал писать стихи и только теперь, когда встретил ее, снова вернулся к ним. Он встретил рыжулю, словно встретил Поэзию.

«В самом деле?» – спросила девчушка и, когда Яромил утвердительно кивнул, обняла его и поцеловала.

«Удивительно, – продолжал Яромил, – ты не только королева моих нынешних стихов, но и тех, которые я писал, еще не зная тебя. Когда я впервые увидел тебя, мне показалось, что мои старые стихи ожили и превратились в женщину».

Он с удовольствием смотрел в ее любопытное и недоумевающее лицо, а потом стал рассказывать, как несколько лет назад писал длинную поэтическую прозу, некое фантастическое повествование о юноше по имени Ксавер. Писал? Собственно, не писал, а скорее создавал в воображении его приключения и мечтал однажды их описать.

Ксавер жил совершенно иначе, чем другие люди; его жизнью был сон; Ксавер спал и видел сны; в одном сне он засыпал и ему снился другой сон, и в этом сне он снова засыпал и снова видел в нём сон; и, едва пробуждаясь от этого сна оказывался в предыдущем сне; и так он переносился из одного сна в другой и проживал, собственно, целую череду жизней; он пребывал в нескольких жизнях, переходя из одной в другую. Не прекрасно ли жить так, как жил Ксавер? Не быть пленником лишь одной жизни? Даже будучи смертным, все-таки проживать много жизней?

«Да, это было бы здорово», – заметила рыжуля.

И Яромил продолжал рассказывать о том, что, увидев ее однажды, он изумился, ибо самую большую любовь Ксавера он представлял себе именно такой: хрупкой, рыжей, слегка веснушчатой.

«Я страхолюдина!» – сказала рыжуля.

«Нет! Я люблю твои веснушки и твои рыжие волосы! Люблю тебя, потому что ты мой дом, моя родина, мой давний сон!»

Рыжуля поцеловала Яромила, и он продолжал: «Представь, весь рассказ начинался так: Ксавер любил бродить по задымленным окраинным улицам Праги; всегда проходил мимо одного полуподвального окна, останавливался рядом и грезил о том, что за этим окном, возможно, живет красивая женщина. Однажды окно было освещено, и он увидел внутри нежную, хрупкую рыжую девушку. Он не выдержал, распахнул настежь створки приоткрытого окна и впрыгнул внутрь».

«Но ты же убежал от окна!» – засмеялась рыжуля.

«Да, убежал, – сказал Яромил, – я испугался, что ко мне вернется мой сон; знаешь, как страшно, когда вдруг попадаешь в обстановку, какую до сих пор видел только во сне? В этом есть нечто ужасное, от чего тебе хочется убежать!»

«Да», – согласилась осчастливленная рыжуля.

«Итак, он впрыгнул внутрь, чтобы быть с ней, но потом пришел ее муж, и Ксавер запер его в тяжелом дубовом шкафу. И муж до сих пор там, уже превращенный в скелет. А Ксавер эту женщину отвел далеко-далеко, как отведу тебя я».

«Ты мой Ксавер», – признательно прошептала рыжуля Яромилу на ухо и начала изменять это имя на все лады: Ксавушка, Ксавик, Ксавчик, и всеми этими словечками называла его и долго, долго целовала.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю