Текст книги "Жизнь не здесь"
Автор книги: Милан Кундера
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 21 страниц)
И мамочка в эти минуты действительно была не более чем его вымыслом и его картиной. Она знала это и собиралась с духом, чтобы выдержать и не показать виду, что она не партнерша художника, не его волшебный антипод и не достойное любви создание, а лишь безжизненный отблеск, послушно наставленное зеркальце, пассивная гладь, на которую он проецирует образ своего влечения. Она и вправду выдержала, художник достиг верха наслаждения и, счастливый, соскользнул с ее тела. Но уже дома она почувствовала, что пережила страшное напряжение, и перед тем, как уснуть, плакала.
Когда она снова пришла в его мастерскую, он продолжал рисовать и фотографировать. На этот раз он оголил её грудь и рисовал по её восхитительным сводам. Но когда захотел раздеть ее всю, она впервые воспротивилась любовнику.
Трудно переоценить ловкость, даже хитрость, с которой она до сих пор во всех любовных играх с художником сумела скрыть свой живот! Сколько раз она оставляла на своей наготе подвязочный пояс, намекая, что полуоголенность особенно возбуждающа, сколько раз она отвоевывала для себя сумрак вместо света, сколько раз отводила руки художника, желавшие гладить ее по животу, и клала их на грудь, а исчерпав все уловки, ссылалась на свою робость, которую художник знал и боготворил (ведь он поэтому так часто говорил ей, что она для него воплощение белого цвета и что первую мысль о ней он претворил в картине белыми линиями, прорезанными шпахтелем).
Но сейчас она должна была стоять посреди мастерской обнаженной, точно живая статуя, какой он обладал бы глазами и кистью. Она сопротивлялась, и, когда сказала ему, как и при первом свидании, что его желание безумно, он ответил ей, как и в тот раз, да, любовь безумна,и стал срывать с нее платье.
И вот она стояла посреди мастерской и думала лишь о своем животе, боясь опустить на него глаза, но он был перед глазами таким, каким она знала его по тысячекратным отчаянным взглядам в зеркало; ей казалось, у нее нет ничего, кроме живота, ничего, кроме сморщенной, уродливой кожи, она ощущала себя женщиной на операционном столе, женщиной, которая не смеет ни о чем думать, а должна лишь подчиняться и верить, что все пройдет, что операция и боль кончатся и теперь надо только выдержать.
А художник, берясь за кисть, макал ее в черную краску и прикладывал к ее плечу, пупку, ногам, а потом, отступая на шаг, хватался за фотоаппарат; потом отвел ее в ванную комнату, велел лечь в пустую ванну и положил на нее металлический змеевидный шланг, на конце которого было дырчатое устье душа, и сказал, что эта металлическая змея выплевывает не воду, а смертоносный газ и лежит на ее теле, как тело войны на теле любви; а потом снова поднял ее и поставил на другое место и снова стал фотографировать, а она послушно шла и уже не пыталась прикрыть живот, но все время видела его перед глазами, видела глаза художника и свой живот, свой живот и глаза художника…
Но когда разрисованную мамочку он положил на ковер и стал ее любить рядом с античной головой, прекрасной и холодной, она больше не выдержала и расплакалась в его объятиях, но он, верно, не понял смысла ее плача, ибо был убежден, что его собственная дикая страсть, обращенная в нескончаемое, буйное движение, не может вызывать в ответ ничего, кроме слез наслаждения и счастья.
Мамочка поняла, что художник не угадал причины ее слез, и перестала плакать. Но когда пришла домой, у нее на лестнице закружилась голова; она упала и расшибла колено. Испуганная бабушка отвела дочь в ее комнату, пощупала лоб и поставила под мышку градусник.
У мамочки был сильный жар. Мамочка получила нервное расстройство.
10
Несколькими днями позже чешские парашютисты, засланные из Англии, застрелили немецкого правителя чешских земель; было объявлено осадное положение, и на перекрестках появились плакаты с длинным перечнем казненных. Мамочка лежала в постели, и каждый день приходил врач и делал ей инъекции в зад. Как-то раз к ее постели подошел супруг, взял ее руку и долго смотрел ей в глаза; мамочка знала, что причину ее нервного потрясения он усматривает в ужасах Истории, и со стыдом осознала, что обманывает его, тогда как он добр к ней и в трудную минуту хочет быть ее другом.
К тому же служанка Магда, которая жила на вилле уже несколько лет и о которой бабушка любила говорить в духе прочной демократической традиции, что видит в ней скорее члена семьи, чем наемную силу, однажды пришла вся в слезах, так как ее жениха схватило гестапо. И вправду, вскоре его имя, написанное черными буквами по темно-красному фону объявления, появилось в перечне казненных, и Магда получила несколько дней отпуска, чтобы съездить к его родителям. По возвращении она рассказывала, что родителям жениха не отдали даже урны с прахом сына и что они уже никогда не узнают, где его останки. Она опять расплакалась и плакала чуть ли не каждый день. В основном плакала в своей комнатенке, и ее рыдания были приглушены стеной, но, случалось, она заливалась слезами и за обедом; с тех пор как ее постигло горе, семья сажала ее за общий стол (прежде она ела одна в кухне), и исключительность этой ежедневной полуденной любезности напоминала ей, что она в трауре и вызывает жалость: у нее краснели глаза, из-под век выкатывалась слеза и падала на кнедлики в соусе; Магда старалась скрыть слезы, но тем больше привлекала к себе внимание, и кто-то всякий раз произносил ободряющее слово, на что она отвечала громкими всхлипами.
Все это Яромил наблюдал, словно волнующий спектакль; он даже мечтал увидеть слезу в девичьем глазу и как девичий стыд попытается скрыть печаль, но как печаль в конце концов одолеет стыд и даст слезе выкатиться. Он впивался взглядом (потаенно, ибо чувствовал, что делает что-то недозволенное) в ее лицо, и его заливало какое-то теплое волнение и желание покрыть это лицо нежностью, гладить его и утешать. А оставаясь вечерами один, он, закутавшись в одеяло, рисовал себе ее голову с большими карими глазами и представлял, как ласкает ее и говорит не плачь, не плачь, не плачь,потому что не находил других слов, которые сумел бы ей сказать.
Примерно в то же время мамочка закончила свое неврологическое лечение (прошла домашний недельный курс сном) и снова начала ходить по квартире, делать покупки и заниматься хозяйством, хотя постоянно жаловалась на головную боль и сердцебиение. В один прекрасный день она села за столик и стала писать письмо. Едва написав первую фразу, тотчас поняла, что художник найдет ее сентиментальной и глупой, и испугалась его осуждения; а потом успокоилась. подумав, что это слова, на которые она не требует и не просит ответа, последние слова, обращенные к нему; эта мысль придала ей смелости, и потому она продолжала; с чувством облегчения (и удивительной строптивости) создавала фразы и, создавая их, будто и впрямь становилась самой собой, той, какой была до знакомства с художником. Она писала, что любила его и что никогда не забудет чудесных дней, прожитых с ним, но что настала пора сказать ему правду: она другая, совершенно другая, чем он думает, на самом деле она обыкновенная и старомодная женщина, которая боится, что однажды не сможет смотреть сыну в глаза.
Значит ли это, что она наконец отважилась сказать ему правду? Ах, вовсе нет. Она не написала ему, что любовное счастье, о котором говорила, было для нее лишь мучительным напряжением, она не написала ему, как стыдилась своего обезображенного живота, не написала, как рухнула и расшибла колено и целую неделю лечилась сном. Не написала ему, поскольку такая искренность была ей несвойственна, а она хотела снова стать самой собой, но быть самой собой значило быть неискренней; ведь напиши она ему искренне обо всем, это походило бы на то, как если бы она снова лежала перед ним обнаженная с морщинистым животом. Нет, она уже не хотела выставлять напоказ ни тело свое, ни душу, а хотела обезопасить себя целомудренностью, и потому пришлось быть неискренней и писать лишь о своем ребенке и святых обязанностях матери. В конце письма она уже и сама верила, что не ее живот и не напряженный бег за идеями художника вызвали у нее нервное потрясение, а ее великие материнские чувства взбунтовались против великой, но грешной любви.
И в эти минуты она видела себя не только бесконечно печальной, но и величественной, трагичной и стойкой; печаль, вызывавшая еще недавно лишь одну боль, теперь, описанная высокими словами, доставляла ей утешительное наслаждение; это была прекрасная печаль, и она, осиянная ее меланхолическим светом, казалась себе печально прекрасной.
Какие потрясающие совпадения! Яромил, который тогда же целыми днями наблюдал за плачущим глазом Магды, глубоко постиг красоту печали и весь погрузился в нее. Он снова пролистывал книгу, что дал ему художник, и без конца читал стихи Элюара, околдованный отдельными восхитительными строками: В тишине ее тела таился снежок цвета глаза;или: Вдали море омывающее твой глаз;или: Здравствуй печаль ты вписана в очи любимые мною.Элюар стал поэтом Магдиного тихого тела и ее глаз, омытых морем слез; всю свою жизнь Яромил видел заколдованной в единственной строке: Печаль прекрасный лик.Да, это была Магда: прекрасная ликом печаль.
Однажды вечером все ушли в театр, и он остался с Магдой на вилле один; он наизусть знал весь домашний распорядок и был уверен, что Магда, как обычно, будет купаться. Поскольку родители с бабушкой планировали посещение театра за неделю вперед, у него было время все подготовить; уже за несколько дней в двери ванной он размоченным хлебным мякишем легко закрепил в вертикальном положении клапан замочной скважины, затем вытащил ключ, закрывавший просвет в замке, и спрятал его; отсутствия ключа никто не заметил, ибо члены семьи не имели привычки запираться и пользовалась им одна Магда.
Дом утих и опустел, у Яромила сильно колотилось сердце. Он сидел наверху в своей комнате, положив перед собой книгу на тот случай, если кто-нибудь застигнет его врасплох и спросит, что он делает; но книгу он не читал, а все время прислушивался. Наконец раздались звуки воды, пробивавшейся по трубопроводу, и удары струи о дно ванны Яромил выключил на лестнице свет и, крадучись, стал спускаться: отверстие в замке было открытым, и он, приставив к нему глаз, увидел склоненную над ванной Магду, уже без платья, с обнаженной грудью, в одних трусиках. Страшно билось сердце, ибо он видел то, что никогда не видел, и понимал, что сейчас увидит еще больше, чему уже никто не сможет помешать. Магда выпрямилась, подошла к зеркалу (он видел ее в профиль), с минуту смотрела на себя, потом снова повернулась (он видел ее спереди) и направилась к ванне; остановилась, сняла трусики, отбросила их (он все еще видел ее спереди) и вошла в ванну.
И в ванне Яромил продолжал видеть ее сквозь свой просвет; но поскольку гладь воды достигала ее плеч, он снова видел лишь одно лицо;то самое знакомое, печальное лицо, и глаз, омытый морем слез, но вместе с тем это было и совсем другое лицо; к нему он должен был домыслить (сейчас, на будущее и навсегда) нагую грудь, живот, бедра, зад; это было лицо, осиянное наготой тела, будившее в нем нежность; но и эта нежность была иной: в ней раздавались учащенные удары его сердца.
А потом вдруг он заметил, что Магда смотрит прямо в его глаза. Она смотрела в замочную скважину и мягко (немного смущенно, но ласково) улыбалась. Он мгновенно отступил от двери. Видела она его или нет? Он много раз проверял и убедился, что с другой стороны глаз не должен быть виден. Но как объяснить взгляд и улыбку Магды? Или она смотрела в том направлении просто случайно и улыбалась только предположению,что Яромил может подглядывать? Но как бы то ни было, встреча с Магдиным взглядом так смутила его, что он больше не решался приблизиться к двери.
Когда чуть позже он успокоился, пришла мысль, перечеркнувшая все виденное и пережитое: ванная не заперта, и Магда не сказала ему, что идет купаться. Стало быть, он мог бы изобразить, что ничего не знает, и как ни в чем не бывало войти в ванную. И у него снова забилось сердце; он представил себе, как пораженно остановится в дверях и, быстро проговорив я только возьму свою щетку,пройдет мимо нагой Магды, не сразу сообразившей, что сказать; ее красивое лицо зальется краской, как случалось за обедом, когда на глаза навертывались неожиданные слезы, а он, минуя ванну, устремится прямо к умывальнику, над которым на полочке лежит щетка, возьмет ее, потом подойдет к ванне, наклонится к Магде, к ее нагому телу, что светится под зеленоватым фильтром воды, и, вновь заглянув в ее стыдливое лицо, погладит его… Ах, когда он представил себе все до этой минуты, его окутало облако волнения, сквозь которое он уже ничего не видел и ничего не мог вообразить.
Чтобы его появление выглядело естественно, он снова, крадучись, поднялся к себе, а потом, шумно ступая на каждую ступеньку, сошел вниз; чувствовал, как весь дрожит, и опасался, что не сможет сказать я только возьму свою щетку;однако продолжал идти и почти приблизился к ванной; сердце билось, перехватывало дыхание, но услышав: «Яромил, я купаюсь! Не входи сюда!», свернул из прихожей в сторону кухни, открыл в нее дверь, словно за чем-то пришел туда, и снова поднялся наверх.
И только там его осенило, что Магдины неожиданные слова вовсе не были поводом для того, чтобы так опрометчиво капитулировать; ведь ему стоило только сказать: Магда, я хочу взять свою щёткуи войти, и Магда наверняка не стала бы на него жаловаться, потому что он всегда к ней хорошо относился и она очень любила его. И он снова представил себе, что он в ванной комнате и перед ним лежит в ванне обнаженная Магда и говорит не входи сюда, сейчас же ступай прочь,но она не в силах ничего сделать, не в силах защититься, она так же беспомощна, какой беспомощной была против смерти своего жениха, потому что лежит в плену ванны, а он склоняется к ее голове, к ее большим карим глазам…
Но все это безвозвратно упущено, и сейчас Яромил лишь слышал слабенький звук воды, вытекавшей из ванны в дали каналов; безвозвратность этой прекрасной возможности дразнила его, он знал, что вечер, когда он останется дома наедине с Магдой, так скоро не наступит, а если и наступит, то задолго до этого ключ придется водворить на место, и Магда определенно запрется. Вытянувшись, он лежал на тахте в отчаянии. Но больше, чем утраченная возможность, его мучило безнадежное ощущение собственной робости, собственной слабости, собственного нелепого сердцебиения, мучило то, что лишило его самообладания и все погубило. Его охватила непреодолимая неприязнь к самому себе.
Однако что делать с такой неприязнью? Это нечто иное, чем печаль; пожалуй, даже прямая противоположность печали; когда кто-то плохо относился к Яромилу, он часто запирался в своей комнате и плакал; но это были счастливые, даже блаженные слезы, чуть ли не слезы любви,когда Яромил жалел и утешал Яромила, заглядывая ему в душу; но эта внезапная неприязнь, открывшая Яромилу неловкость Яромила, отталкивала и отвращала его от собственной души! Неприязнь была однозначна и лаконична, как оскорбление; как пощечина; от нее можно было спастись только бегством.
Но если мы вдруг обнаруживаем собственное ничтожество, куда бежать от него? От униженияможно бежать только вверх.И вот он сел за свою парту, открыл книжку (ту редкую книжку, какую дал ему художник, сказав при этом, что никому не дал бы ее, кроме него) и силился сосредоточиться на стихах, которые любил больше других. И снова там было вдали море омывающее твой глаз,и снова он видел перед собою Магду, там был и снежок в тишине ее тела, и плещущий звук воды доносился до этого стихотворения, как звук реки сквозь закрытое окно. Яромила залила тоска, и он закрыл книжку. Потом, взяв бумагу и карандаш, стал писать сам. Писал на манер Элюара, Незвала, Библа [1]1
Витезслав Незвал (1900−1958), Константин Библ (1898−1951) крупные чешские поэты-сюрреалисты. – Здесь и далее прим. переводчика.
[Закрыть], Десноса, одну короткую строку под другой, без ритма и рифмы. Это была вариация того, что он читал, но и того, что пережил сам; там была печаль,которая тает водой обращаясь,там была зеленая вода,чья гладь поднимаясь все выше и выше подступает к моим глазам,и было там тело, печальное тело,тело в воде, к которому я иду и иду неоглядной водой.
Он много раз читал свое стихотворение вслух певучим, патетическим голосом и восхищался. Прообразом стихотворения были Магда в ванне и он с лицом, прижатым к дверям; значит, он не оказался за граньюсвоего переживания; но поднялся высоко надним; неприязнь к самому себе осталась внизу;там, внизу, у него потели от волнения руки и учащалось дыхание; здесь, наверху,в стихотворении, он был высоко надсвоим убожеством; история с замочной скважиной и собственной трусостью превратилась в простой трамплин, над которым он теперь летал; он уже не был подчинен пережитому, а пережитое было подчинено тому, что он написал.
На другой день он попросил у дедушки одолжить ему пишущую машинку; переписал стихотворение на специальную бумагу, и оно стало еще прекраснее, чем когда он читал его вслух, ибо было уже не простой чередой слов, а вещью;его самостоятельность казалась еще бесспорнее; обыкновенные слова живут на свете для того, чтобы погибнуть, как только произнесут их, ибо служат разве что мигу общения; они подчинены вещам и лишь обозначают их; но теперь слова сами стали вещью, ничему не подчиняясь; теперь они предназначены не для мгновенного общения и быстрой гибели, а для долгой жизни.
Вчерашние треволнения Яромила пусть и содержались в стихотворении, но одновременно они в нем медленно умирали, как умирает семя внутри плода. Я под водой и сердца моего удары торят круги на глади;запечатленный в строке мальчик, дрожащий перед дверью ванной, одновременно в той же строке медленно погибал; строка перерастала и продолжала его. Ах, любовь моя водяная,говорила другая строка, и Яромил знал, что любовь водяная – это Магда, но знал и то, что в этих словах никто иной не нашел бы ее, что в них она затеряна, невидима, погребена; написанное им стихотворение было абсолютно самостоятельным, независимым и закрытым, как самостоятельна, независима и закрыта сама реальность, которая, ни с кем не договариваясь, просто есть;независимость стихотворения одарила Яромила превосходным укрытием, вожделенной возможностью инойжизни; это так увлекало его, что на следующий день он попытался написать новые строки и постепенно с головой окунулся в это занятие.
11
Хотя она, выздоравливая, уже поднялась с постели и ходит по дому, ей не весело. Она отвергла любовь художника, но взамен не обрела любви супруга. Папочка Яромила так редко бывает дома! Все уже привыкли к тому, что возвращается он поздно ночью, привыкли и к тому, что часто предупреждает о своей многодневной отлучке по делам службы, но на этот раз он, так и не предупредив, вечером домой не вернулся, и у мамочки о нем нет вестей.
Яромил так редко видит папочку, что даже не замечает его отсутствия, и лишь думает о стихах в своей комнатушке; чтобы стихи стали настоящими стихами, они должны быть прочитаны кем-то другим; только тогда они докажут, что являются не просто зашифрованным дневником, а могут жить самостоятельной, независимой от автора жизнью. Поначалу он решил показать свои стихи художнику, но они так много значили для него, что он не отважился идти на риск и дать их читать столь строгому судье. Он мечтал о таком, кто восторгался бы ими так же, как он сам, и в скором времени понял, кому предназначено быть первым читателем его поэзии; он видел его бродившим по дому с печальными глазами и больным голосом и, казалось, искавшим встречи с его стихами; в сильном волнении Яромил дал мамочке несколько аккуратно отпечатанных стихов и убежал к себе в комнату, чтобы дождаться там, пока она не прочтет их и не позовет его.
Она читала и плакала. Возможно, она даже не понимала, почему она плачет, но это нетрудно угадать; она плакала, пожалуй, четырьмя видами слез:
прежде всего, она была поражена сходством строк Яромила со стихами, которые давал ей читать художник, и из глаз выкатились слезы сожаления, зароненного в ней потерянной любовью;
затем она почувствовала какую-то смутную печаль, навеянную стихами сына; вспомнила, что муж уже второй день, не предупредив ее, не возвращается домой, и из глаз хлынули слезы унизительной обиды;
но следом потекли слезы утешения, ибо сын так конфузливо и преданно прибежал к ней, что своими чувствами пролил бальзам на все ее раны;
а когда она прочла стихи несколько раз подряд, выступили наконец и слезы умилительного восторга; пусть стихи и показались ей непонятными, но в них она усмотрела больше содержания, чем могла осмыслить, стало быть, она и вправду мать необыкновенного ребенка.
Она позвала его; но когда он предстал перед ней, она почувствовала себя так же неуверенно, как перед художником, расспрашивавшим ее о книгах, которые дал ей почитать; она видела перед собой склоненную голову сына, жадно ожидавшего ответа, и, не найдя, что сказать, лишь прижала и поцеловала его. Яромил волновался и рад был, что может уткнуться головой в мамочкино плечо, а мамочка, почувствовав в объятиях хрупкость его детской фигурки, отогнала от себя давящий призрак художника и, набравшись смелости, заговорила. Но голос ее дрожал по-прежнему, а глаза увлажнялись слезами, и для Яромила это было важнее, чем произнесенные ею слова; дрожь в голосе и слезы на глазах явились для него святой порукой, что в его стихах – сила; настоящая, действенная сила.
Темнело, папочка не приходил, и мамочка подумала, что Яромил наделен такой нежной красотой, что с ним не могут сравниться ни муж, ни художник; эта нелепая мысль неотступно преследовала ее; и она начала Яромилу рассказывать, как в пору беременности с мольбой смотрела на статуэтку Аполлона. «Видишь, ты и в самом деле красив как Аполлон, ты похож на него. Это не просто поверье, что в ребенке остается что-то, о чем думает будущая мать. И лиру тоже ты получил от него».
А потом поведала ему, что литература всегда была самой сильной ее любовью и что в университет она пошла изучать именно литературу, да только супружество (она не сказала беременность) помешало ей целиком отдаться своему призванию; и если она видит сейчас в Яромиле поэта (да, она была первая, кто присвоил ему это великое звание), для нее это нежданный, но и долгожданный сюрприз.
В этот вечер они долго беседовали, и наконец оба, мать и сын, двое незадачливых любовников, обрели друг в друге утешение.








![Книга Обмен мнениями [=Симпозиум] автора Милан Кундера](http://itexts.net/files/books/110/no-cover.jpg)