Текст книги "Река на север"
Автор книги: Михаил Белозёров
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 26 страниц)
– Бу-бу-бу... – пробурчал Губарь.
– Что ты сказал? – обернулся Иванов.
Ему пришлось подождать, пока в бокале не останется содержимого. Потом Сашка вместе с облегченным вздохом произнес:
– От гордости одни неприятности... Сегодня я Брюс Уиллис! Я восстанавливаю дух.
– Поздравляю, – насмешливо заметил Иванов.
– Ты находишь это глупым? – тут же спросил Губарь. Он уже влил в себя порцию и требовал следующую.
– Нет, отчего же... Меня самого ежедневно тычут мордой в грязь. Это называется воспитанием.
Он уже пережил тот период в жизни, когда по непонятной причине сменил почти всех своих друзей. Но Губарь остался, и это, пожалуй, было настоящим.
– Ты не можешь нас сравнивать. Это нечестно. – Он явно был настроен продолжать вчерашний разговор.
– Еще бы, – ответил Иванов, – кто тебе по утрам приносит пиво?..
– Бу-бу-бу... – произнес Губарь и допил вторую бутылку.
Это могло повторяться бесконечно долго – печень у него была еще вполне здоровая, а сердце – как у быка, но однажды это должно было прекратиться, ибо друзья детства рано или поздно должны забыться, перейти в разряд людей, на которых не стоит делать ставку или просто сосредоточивать внимание. Они, как бегуны на длинные дистанции, – рано или поздно выдыхаются. Единственно важно, чтобы ты сам не упал прежде времени.
V.
Назло затеяла стирку. Страдала молча, со вкусом, яростно швыряя ведра и гремя крышками, и почти не мешала писать. Ядовитая вагина. Иногда призывался в качестве рабочей силы – перенести бак с вываренным бельем.
Стыки фантасмагоричного и реального приводят к срыву сознания. Если бы в основе человеческого опыта, кроме причинно-следственных связей, лежал еще опыт аномалий, то это имело бы место в анналах. Такого не наблюдается, – писал он. – Значит, аномальный опыт имеет индивидуальный характер и отражает общую закономерность "равнодушия" пространства, т. е. можно сказать, что причинно-следственные связи вне времени (возможно ли такое?) не поддаются анализу – местонаходятся как бы за перегибом, за пределом возможностей трансформации в ощущения, а ощущения – в логическую цепочку". Здесь он подумал, что аномалии возникли вместе с живой материей и эволюционировали с интеллектом материи. "В итоге создался "избыток", скорлупа в скорлупе. Интерпретация области, в которую ты попадаешь и которая совершенно индивидуальна и зависит от личности – таинственность пространства. Копилка, которая может сыграть с человеком злую шутку, подсунуть то, о чем ты мечтаешь. Невозможно отличить то, что отличить невозможно. Надо лишь помнить, что мир основан на механичности, в которой до конца не материализуется ни одна даже из самых великих догадок". Через все этапы – логики и нелогики, через весь опыт, страх и боль, через ошибки, кровь, стенания, набирая в том и этом, – все равно механичность имеет некий предел, перешагнуть который невозможно, а лишь заглядывая мельком через плечо, трезво, как палач, в коем уже не стынет кровь, изгой из касты неприкасаемых, – через годы, отрицания, волнение плоти, глупости, через отступничество, мельтешение, самоанализ и алогичность, независимо в каком состоянии – всегда к одному знаменателю, что, парадоксально, все равно дает мнимую надежду на исключительность, что, впрочем, не столь уж плохо и что готово начаться заново в каждом, и крутится, как колесо под белкой. Надеяться на вечность, когда уже не на что надеяться.
* * *
А в воскресенье ему снова позвонили, и все планы, которые он так лелеял в этот день, разлетелись в одно мгновение.
Абзац романа, в котором он наконец дошел до такого состояния, когда любое прикосновение к тексту рождает цепочку эмоций, в безупречной концовке должен был иметь тональное понижение, окрашенное в желтоватый цвет в соответствии с тем, что было перед этим, где пестрая неопределенность совпадала с фоном грядущей осени и долгожданной свободы. В дело вступил спасительный прием – пересчет пальцами на счет восемь, и когда безымянный в десятый раз добежал до "восьмерки" и задача должна была вот-вот решиться, зазвонил телефон. Иванов потянулся за трубкой и, не отрываясь от листа, произнес:
– Восемь! ах-х-х... простите...
Он сразу представил, какое глупое впечатление это произвело – изумленная пауза и далекое дыхание, словно застывшее на минуту смущение в бесчисленных разбегающихся проводах. Казалось, все замерло. Ему осталось (человеку все равно, на что тратить свои мгновения, – идея отрицания Бога): одно ускользающее ощущение банкрота – фраза тотчас же упорхнула, осталось неудовольствие собой и чуть-чуть собеседником в трубке, и он мысленно снова уплыл в текст, ловя хвостик ассоциаций, и даже чуть отстранился, как вдруг:
– Я насчет Димы... – конфузливо признался голос. Был он глухой и чуть-чуть шершавый – просто от трубки, без волнующих ноток, как будто с Луны, не вульгарный, не требовательный – просто молодой.
– Это мы сейчас обсудим, – весело сказал он. – А в чем, собственно, дело?
– Дело в том. – Голос задел его сочной дробностью, словно перекатились гладкие камушки вперемешку с жалящими пчелами, так складываются в тебе пирамидки, которые ты тут же готов разрушить отрицанием, и с удивлением внимать далекому эху, – что он пропал... – ответили так же бесстрастно и точно, – и... и мне жутко... – И вслед этому сразу переменился – побурел, свернулся, как лист, как будто искал, куда упасть или, самое меньшее, – прикорнуть на чьем-то плече.
Это было уже на что-то похоже – на несыгранную сцену, на старинный запах, исходящий от бабушкиного сундука под скрипучей крышкой. Привычка раскладывать по кирпичикам – он не торопился, он знал: стоит ему получить представление о человеке, как он потеряет к нему всякий интерес. Так было всегда, и он не представлял себя другим.
– Всегда рад помочь, – еще раз весело отозвался он, пытаясь приободрить невидимую собеседницу.
– Нет, именно пропал, – пожаловалась женщина на той стороне провода, и ему показалось, что она даже всхлипнула, – и я не знаю, что делать...
– Вы заявляли в полицию? – спросил он теперь чуть встревоженно и вспомнил предупреждение Королевы недельной давности.
– Вначале надо попасть в его мастерскую... – почему-то сообщила она ему.
"Тогда это серьезно", – подумал он и не спросил, почему прежде надо попасть именно туда, поняв лишь, что, по меньшей мере, это не телефонный разговор, раз его предупреждают так таинственно.
– Меня зовут Изюминка-Ю, – представилась она. – Я буду ждать...
– Хорошо, – согласился он сразу же, потому что услышал осторожные шаги Саскии. – Завтра там же в десять. – И положил трубку.
– Опять поклонницы? – спросила Саския, и голос ее был отзвуком альта спросонья.
Голос, который и сейчас иногда волновал его воображение и служил ему пособием в его экспериментах. Даже в постели она опускалась до фальшивых ноток – совсем некстати, словно спохватываясь о покинутой любви. Потом это долго сидит в тебе от каждой из женщин, и ты каждый раз невольно ждешь, боясь принять ложь в себе за всеобщую истину неудачников. Страшнее всего, что жизнь тебя пытается примирить с этим, и ты ищешь утешения в других и даже, может быть, находишь, но это вопрос времени, и ты знаешь об этом и становишься циником.
Прошлый раз звонила Радмила-художница, которая нашла его через радио, где он как-то выступал. Явно знакомилась:
– Я поздно начала – мне двадцать восемь!..
Он не стал разубеждать – женщины, которые пытаются услышать от тебя вещее, – потом они готовы бросить в лицо суровые обвинения, впрочем, и обычные женщины тоже. Но история так ничем и кончилась. Вернее, он сходил на выставку в Дом дружбы народов, где знакомый журналист вслух прошелся по поводу вековой вражды между клериканами и санкюлотами, упомянув при этом злополучное сало, а телевизионный оператор демонстративно пожал ему руку: "Мы с поэтом Галкиным вам еще покажем!" Возможно, в этом и заключалась напряженность между Восточными и Западными провинциями и было поводом ко Второму Армейскому Бунту. "Клерикане не сдаются!"
– На этот раз Губарь, – ответил Иванов, делая вид, что приноравливается к машинке.
Строчки прыгали перед глазами. Абзац еще жил отзвуком чувств, и у него был шанс возродить его.
Она молча и сосредоточенно изучала его из дверей, и он, подняв глаза, выдал себя.
– У тебя кризис среднего возраста, – произнесла она, покачав головой.
Она всегда оставляла под мышками едва заметную поросль, чтобы казаться сексуальней, и он ничего не мог с ней поделать. Как оказалось, в этом отношении у них были разные взгляды на жизнь.
– Не знаю, что это такое, – ответил он и подумал, что попался глупо и не по своей вине.
– Я тебя брошу, – поклялась она спокойно, как на Библии.
Пару раз он находил в почтовом ящике не очень грамотные письма, начинающиеся многозначительно: "Дорогая Саския!.." и в которых чаще обнаруживалось незнание того, что союз "как" в сравнительных оборотах не всегда выделяется запятыми. Все ее увлечения, развивающиеся по заранее известному сценарию – от восторга по ниспадающей к ипохондрии, все ее поклонники, у которых оказывалась слишком бедная фантазия и слишком мало настойчивости, чтобы переломить в ней природную склонность к унынию, и перелиться в нечто большее; что вообще можно дать женщине, если только у нее есть на тебя какие-либо долговременные планы; большая любовь встречается так же редко, как и гром среди ясного неба.
– Ты это делала уже два раза, – напомнил он, ерзая в кресле.
"Берегись, – предупреждали его друзья, – твоя Саския распространяет слухи, что ты слишком часто пьешь..."
"Слишком часто – не слишком много", – думал он.
"Берегись, она напрямую говорит о твоих неудачах".
"А у кого их нет", – думал он.
"Берегись, ее на днях видели с тем-то..."
"У нас договор", – отвечал весело всем им.
Одна из его знакомых, не санкюлотка и не клериканка, исповедовала психологию приживалки. Пока он ее не раскусил, она ему даже нравилась. Ее второй муж днями валялся на диване и читал программы телевидения. Деньги представлялись ему чем-то вздорным, не требующим усилия больше того, чтобы впустую мечтать – два сапога пара. Вначале, приходя в гости, они с Саскией спрашивали, как его дела, потом и спрашивать было стыдно. Саския любила завалиться к ним в гости, выкурить пару сигарет – одно время он даже осуждал ее, пока на него не снизошла умозрительность: "Плодитесь, размножайтесь". Домой она возвращалась, как из казармы, – прокуренная, но вдохновенная, а главное – спокойная, и он невольно стал пользоваться этим. Обычно ее хватало на пару дней. Своеобразная терапия. Пару дней затишья среди бушующего моря. Меланхолично отрывала наклеенные ногти цвета воспаленной плоти (или воображения), и Иванов потом находил их и в комнатах, и в ванной, и на туалетном столике, и даже в сахарнице. Психологически она закостенела еще в юности, когда увлекалась инохийскими экспериментами. Как он не разглядел ее раньше?
– Бог любит Троицу, – произнесла она, словно желая всколыхнуть в нем прежнее чувство ненависти. "Зачем?" – удивился он.
Как он раньше не замечал, что глаза у нее похожи на совиные – готовые испепелить все вокруг. Когда-то он имел над ними полную власть, – когда она была тоненькой и стройной, без этой набухшей сердцевины зрелой женщины, и одевалась "из-под пятницы – суббота", когда из-под куртки торчала пола мятой рубахи. Но уже тогда в ней были заложены такие дни ненависти и уныния – плохое настроение, часто принимаемое за предощущение. Ступала всегда твердо и прочно в непоколебимой уверенности своей правоты, не ведая компромиссов. Он же сопротивлялся как мог – дело в том, что за этой непоколебимостью ничего не стояло, – блажь, привычка верить снам, приметам, жить настроениями и хиромантией, помнится, он и сам одно время экспериментировал по части истин, медитируя на звезды. Может быть, ошибка вкралась в многочисленность объектов. У него не было времени проверять эту идею.
– Я еще не нарушил конвенцию, – напомнил он, чувствуя, что сегодня больше не в силах работать.
– Завтра... – сказала она, многозначительно притопнув тапочкой.
Спросонья она иногда говорила басом и одно время утверждала, что таракан без головы живет девять дней и умирает от голода. Может быть, она была по-детски непосредственна, а он не понимал ее?
– Что завтра? – удивился он.
Когда она поворачивалась и бежала торопливо, как на телефонный звонок, он не мог спокойно смотреть на ее бритые ноги с растопыренными пальцами, без единого волоска и в мелких жестких бугорках, и поэтому она носила длинные, широкие халаты.
– Завтра нарушишь... – назидательно ответила она, и глаза ее с саркастической ухмылкой совершили то, что давно уже не задевало: привычно оценили от черепа до уровня пупка с некой задержкой в последнем пункте, веки подергались, вернулись на место, и на лице снова застыла совиная маска.
Он вдруг понял, что для успешной работы ему ежедневно требуется адреналин в крови.
– Бабка надвое сказала, – проворчал он, отворачиваясь.
Кому нравится, когда тебя беспричинно учат? Одно время, чтобы удержать его, она уступала при первом нажиме. Ничего путного у них все равно не выходило – больше суеты или вялости даже при наличие соперников, валяющихся на диванах.
– С тобой трудно разговаривать, – упрекнула она.
Чего она от него хотела? Они давно пережили все стадии недомолвок и иллюзии тоже. Требовать что-то друг от друга? Жизнь и так вошла в привычку. Нервозность стала нормой. Она любила его только тогда, когда у него появлялись деньги.
– Я тебя прошу... – устало произнес он.
– Это наш последний разговор, – предупредила она.
Он запрокинул руки на шею, вздохнул и внимательно посмотрел на нее.
Если бы он любил ее, как прежде. При всех их неудачах последние годы они когда-то были счастливы тем, что спали порознь. И все-таки, несмотря ни на что, она еще снилась ему по ночам.
Вспыхнула от негодования:
– Я не знаю, не знаю, что с тобой сделаю! – выкрикнула почти на одном дыхании и ушла, в который раз потеряв тапочку в проеме двери.
Когда-то он ее любил настолько, что женился без оглядки. Она сама красиво теряла голову, во всю силу женского кокетства – вначале это даже нравится, если это происходит только с тобой. Еще бы! Потом, к сожалению, однажды от этого отказываешься – от подобного взгляда собственника на вещи. По сути, он так и остался романтиком. Женщины любят беспричинность, а он умел быть великодушным, но только не сейчас, сейчас он слишком несправедлив и причиняет ей страдания, но ничего не мог с собой поделать, будто все вертелось независимо от них самих. Одно он понял: фразу он забыл начисто, и это было важнее всего.
* * *
На следующий день он представил: наверняка смазливая мартышка, азиатские черты на лице с кулачок, неизбежно – бесстрастные карие глаза в черной опушке, смуглая кожа – что еще можно увидеть на Гончарной – и капризом поджатый ротик, жаждущий развлечений, словом – маленькую кривляку, а увидел совсем другое.
– ... жаркий день... – посетовала Изюминка-Ю и, пошевелившись, провела легкой рукою по высокому лбу.
"У сына губа не дура", – решил Иванов, косясь на ее загорелое лицо и буратинно-детский рот с чуть вывернутыми губами, которые она не умела подчинить себе – женщина, повзрослевшая в университетских общежитиях? Чуть-чуть не так, чуть-чуть не этак – дурноватый ли вкус в отношении туфель и губной помады? Свежий запах мыла? Он сразу не понял. Потом он ее научит (прикинулся мечтателем): никогда не выбирать сандалии в детских отделах, даже если у тебя маленькая, аккуратная ножка и тебе это по вкусу, не носить ситцевых платьев пестрого покроя, от которых рябит в глазах, и главное, не делать вид, что тебе нравится, когда на тебя смотрят. Самые приятные женщины те, которые существуют для единиц, которые не всем говорят "да" и взгляд их не дерзок, а тверд. Однажды ты сам удивляешься тому, что научился спокойно смотреть на них. Хороший, крепкий костяк. Художника всегда больше, чем всего остального. В конце концов все твои неизбежные мысли – о других, к этому надо привыкнуть.
Она выглядела почти хрупкой, если бы не явно спортивные плечи. И кожа... не надо было быть даже знатоком – просто ценителем или созерцателем. Он с одного взгляда понял, какая она свежая и упругая. Он невольно представил, как под платьем мышцы перекатываются атласными буграми, и подумал, что на его вкус грудь немного маловата, но это ровным счетом ничего не значило. Волосы, выгоревшие на солнце и от этого хранящие свой естественный цвет красной бронзы лишь у корней, от природы вились и сейчас были распушены, как цыганская юбка вокруг талии, закрывая хорошо вырисованные глубокие скулы. Прямой взгляд голубых глаз – вначале даже не поймешь, из каких глубин, – погружены в себя на фоне шевелящегося огня рыжеватых искр. И все равно – слишком часто он встречал таких красавиц, чтобы доверять собственным чувствам.
– Да, – согласился Иванов и посмотрел вниз.
Там, среди перекрещивающихся балок, забитых окон и свисающих дранок старого дома, – руки в брюки – стоял человек – явно третьего сословия с лицензией на убийство. (По аналогии вспомнил господина-без цилиндра.)
Она снова пролепетала, жарко касаясь его щеки:
– Я же говорила, они всюду ходят... с тех пор, как Дима...
"Зачем она это делает?" – мельком удивился он. У нее был запоминающийся низкий голос, в котором перекатывались горловые звуки, и, как все невысокие женщины, она имела привычку немного пристально смотреть на собеседника. Так смотрел отец, когда, прижимая локти к бокам, судорожно кашлял. Взгляд умирающего. В шестьдесят пятом он дымил через дырку в легких, чем производил на непосвященных жуткое впечатление.
– Ну что же...
Он ждал возражений. Ее реакция – она не заставила себя ждать – это движение лица и выражение глаз: "Я еще ничего не знаю..." Что за этим? Как всегда, ему было чуть смешно – она вложила в каждое слова столько подтекста.
– Тише, с-с-с... – Единственное, чего он боялся, что она испугается, и тогда действительно что-то надо будет предпринимать более радикальное, чем просто наблюдать, как человек внизу изучает номера квартир, поднося зажигалку к каждой двери. Когда он повернулся в их сторону, она, отшатнувшись, схватила Иванова за руку, и он удивленно взглянул на нее. Девушка явно была напугана.
– Ну-ну... – произнес он, и они стали осторожно подниматься на следующий этаж.
Дом был старой постройки; и среди бурых ван-дейковских тонов запустения им пришлось одолеть два пролета. В лучах света мирно плавали пылинки.
Идя следом, он переводил взгляд с деревянных перил на ее ноги.
Сложена она была прекрасно, с той единственной пропорцией, которая в идеале выпадает как подарок на миллион женщин, и он подумал, что у нее, должно быть, много поклонников и что на таких женщин всегда обращают внимание, даже если они только и воображают о себе черт знает что. Легкомысленное платье из черного ситца с завышенной талией делали ее похожей на инфантильную беременную школьницу, не осознающую своего положения. Он почему-то вспомнил, как на одном официальном вечере похожая девица, правда, чуть выше ростом, шокировала Саскию тем, что покусилась на его зад мужским пихающим движением, когда он неосторожно оказался перед ней. Слишком много в них стало откровенного секса и привычки бравировать – отголоски западного непонятного феминизма. Последний раз сын был с другой, вспомнил Иванов. Кажется, с крашеной блондинкой. "Потом спрошу", – решил он.
Там, где лестница переходила в следующую площадку, доски под ними заскрипели, и Иванов даже перестал дышать. Все-таки для таких дел он был несколько тяжеловат.
– Вот здесь, – прошептала Изюминка-Ю и, отпустив наконец его руку, стала открывать дверь большим знакомым ключом.
Иванов прислушался. Человек затаился или двигался очень осторожно. В общем, положение у них было не такое безнадежное – выше начинались чердак, где была оборудована мастерская, и крыша, и в крайнем случае можно было спуститься по пожарной лестнице, которую Иванов приметил, когда они входили в дом, в котором он давно не был и который напомнил ему того капитана-пензяка, которого он не спас. Сделал все, чтобы не мучился. До сих пор помнил задыхающийся голос и звуки пузырящейся крови из пробитой груди. Три недели в холодном подвале и неразбериха первых дней сделали свое дело. Главное было не отчаяться и не пасть духом от собственного бессилия, от душевной опустошенности. Вначале спасал спирт, просто спирт, но и потом – тоже спирт. Некоторым это помогало достаточно долго, чтобы выжить.
– Идем же!.. – произнесла она по-прежнему шепотом, смешно выговаривая букву "ж", и потянула дверь.
Из квартиры вылетел большой серый толстомордый кот, шерсть дыбом, и скрылся в провале лестничной клетки.
– Брюс! – ахнула она.
Иванов быстро вошел и захлопнул дверь. В темном узком коридоре присутствие девушки стало еще явственней, словно она обрела плоть и заполнила все пространство. Единственное, что шептал капитан, приходя в себя: "Глупо, глупо..." Когда занят своим делом, редко думаешь о чем-то путном, словно глохнешь ко всему иному.
Свой первый случай со смертельным исходом он помнил так же хорошо, как и ночной путь в собственной квартире. Когда же это было? Где-то в восемьдесят втором, когда он служил в богом забытом гарнизоне на берегу океана. Часовой. Пустынные сопки навевали не только приятные мысли об одиночестве. Зимние бураны – вершины отчаяния. Кто не пережил, вряд ли поймет. Не оттуда ли у него печальное ощущение мироздания. Вплетаясь в сознание, всегда остается то, что трогает больше всего: низкие берега озер в пушице или ревущий накат волн на скалах, подушки мха, в который выше лодыжки проваливает нога, и пустынность редких каменистых дорог. С непривычки мало кто выдерживал год-два. Рядовых не допекали шагистикой, а санчасть – проверками. Ганы не было с ним уже седьмой год, и Дима пошел в школу, хотя ему не хватало двух месяцев. Он был разбужен вестовым под утро, а через часа два, получив наставления командира части, прибыл на точку, где его ждали и где он составил акт о смерти.
– Слюнтяйство! – ругался командир. – Посылают маменькиных сынков. А ты знаешь, почему?
Он ходил по гнущимся деревянным половицам из угла в угол, разворачивался там на каблуках, так что за ним приходилось поворачиваться, и не походил на того пьющего, безынициативно-равнодушного человека, каким Иванов его знал. Спокойной жизни в течение месяца эта смерть не сулила.
– Нет, – ответил Иванов.
В невидимые щели замерзшего окна просачивался ледяной ветер.
– Правильно, всегда лучше... подальше... потише... черт возьми!
– Что? – спросил Иванов.
– Курсант, мать его... – гремел командир, – бывший... Нахамил какому-то генералу, и тот пообещал упечь его в такое место, где небо с овчинку.
– Понятно, – сказал Иванов.
Что он мог еще добавить? Со временем ты приучаешься быть равнодушным.
– И упек! А нам расхлебывать!
Иванов поднялся.
– Значит, так, – командир застыл в углу, приняв решение, – никакого правдолюбства. Несчастный случай с оружием. Как угодно. Дуракам закон не писан. Вывезти в бригаду, пусть там с родственниками сами разбираются.
– Понятно, – повторил Иванов и вышел.
Он не считал, что тогда сплоховал. Просто у него не было выбора.
Часовой застрелился на рассвете и стрелял в голову, так что черепная крышка у него была разворочена и имела вид чаши с неровными краями, полной бесформенных осколков и мозга. Шапку перед выстрелом он почему-то снял.
Командир так и не узнал, что рассказ об этом случае через года полтора был опубликовал в "Харберсе", что для самого автора было большой неожиданностью.
Рассказ назывался "Случай в Земляном", и в нем часовой выстрелил себе в грудь из автомата, а не из пистолета, как было на самом деле. Тогда автору эта деталь показалась весьма существенной по композиционному построению. Он даже не знал, а только мог строить догадки, каким образом рассказ попал за океан. Пожалуй, это был его последний из реалистических рассказов, больше он их не писал, потому что, как только начинал что-то подобное, его охватывало чувство отчаяния, ибо реальность с некоторого момента оказалась ему не по плечу не в смысле "не дотянуться", а в смысле "не упасть". С тех пор у него всегда присутствовала маленькая чертовщина или просто игра, с которой было труднее, но которая спасала от реальности и делала его неуязвимым; и это состояние можно было культивировать как угодно долго без всяких претензий к миру, потому что это было его внутреннее, и он не был склонен навязывать свою точку зрения, может быть, только за исключением читателей, но ведь у каждого всегда было свое право выбора, и он это право уважал, как уважал свое – не читать плохих вещей.
Он услышал, как она настороженно дышит, и понял, что дело нешуточное. Он мог поклясться, что она позвонила не для того, чтобы прогуляться с ним в эти трущобы.
Тогда у капитана он отсосал четыре литра жидкости, но это ни к чему не привело. Пневмоторакс. Сердце ни к черту. Он терял его несколько часов – при скудности медбатальона, и ничего не смог сделать – то, чего себе никогда не простил.
Пахло заброшенным домом и одиноким котом. Сквозь узкое кухонное окно виднелся золоченый купол церкви. На стене карандашом было начертано нецензурное изречение, заканчивающееся: "... я дух святой, я здрав душой...".
"Почему ему нравится жить в такой дыре? – думал Иванов. – Есть люди, которые просто созданы для грязи".
Последний раз сын затащил его к себе на встречу с очередным проповедником – последователем джайнизма – объяснять неясное еще более неясным. Новоявленный имел лунообразное лицо, усы, модную косичку и пил только дождевую воду. Наставительные речи были слишком наставительны даже для бородатых и не очень умытых Саш и Аликов, обычно дающих сто очков вперед по части велеречивости. Единственное, чего не хватало, – терпимости к чужим мнениям, словно все заранее должны ходить по одной половице. Вечный умственный климакс. Пережевывание чужих идей, выдаваемых за свои с особым красноречием. Немужская плаксивость по раздавленному таракану. Восторженность падшего ангела в виде демонстрируемой непререкаемости или шор на глазах. Преклонение перед всеми ушедшими и новоявленными. Отсутствие представления о том, что "это" сидит и сидело в каждом бог весть с каких времен и что "это" вообще свойство человечества – копаться в заумности и называть собственную чувствительность метафизикой. Парадокс только тогда парадокс, когда вызывает мурашки по спине. Но к парадоксам чаще привыкают, чем удивляются. Человек, в общем-то, обретается только внутри возможностей человека.
– Вы тоже художница? – спросил Иванов, раздваиваясь между звуками за дверью и своими мыслями.
Дадаизм – два раза "да" равнозначно одному "нет". Где-то и когда-то он проходил это.
– Я работаю с батиком, – неожиданно пояснила Изюминка-Ю, – это очень интересно. Я сейчас покажу... – И метнулась куда-то по коридору.
Стройная женщина (потом он узнал, что она профессионально занималась гимнастикой) с уверенными четкими движениями, которая то ли кокетничает по привычке, то ли хочет понравиться. Хочет или не хочет? Такое ощущение, что в этом платье она кем-то обижена. При каждом движении рук выделялись острые лопатки. Иванов вспомнил, что даже не знает, как ее по-настоящему зовут. Наверное, насмотрелась фильмов с участием Эмиля Пуатье – "Изюминка на солнце", или это для нее просто случайность. Он давно не замечал, как рядом выросло столько разномастного народа, который тоже куда-то и для чего-то стремится и имеет собственное мнение. Мягкое "ж-ж-ж..." так и звучало в ушах. Все эти клички или вторые имена, которые его всегда смешили: "Пастор" и "Солярис", "Боб" и "Джек". Как игры в солдатики и куклы. Канули "мои старики" или "предки". Появилось что-то новенькое, чего он уже не знал или не запоминал, словно время повернулось ребром монеты.
– Вначале берут парафин... – услышал он, заглядывая в большую светлую комнату справа, где когда-то у сына располагалась мастерская, а теперь было пусто и на полу валялись матрасы и какие-то бумаги. Обрывки афиш вперемешку со следами одинокой жизни кота и тонким запахом скипидара. Стена напротив в мозаике трепещущейся тени деревьев, создающих эффект присутствия еще кого-то. Божков усаживали на подушках, облачая в длинные свободные одежды. Дымились ароматные палочки, и звучала соответствующая музыка. Попахивало сектантством и идолопоклонничеством. Кое у кого от усердия даже возникли "благостные шишки". И год, и пять лет назад – одно и то же. "Любой пророк должен знать свое место", – подумал Иванов.
Простенок между окнами был разрисован глазами.
– Потом утюгом... – услышал он. – Ну где же вы? – Девушка имела привычку спрашивать интонационно, подставляя плоскую волнующую щеку словно для поцелуя; и он поймал себя на том, что не прочь воспользоваться этим.
– Я здесь, – извинился он.
Она говорила четко и естественно, как актриса, выучившая роль. И улыбка, дополняя маленькие колкие ноздри и блестящие глаза, сразу делала ее лицо искренним и свежим, словно она о чем-то догадалась и спешила поделиться, как ребенок, новостью. Наивность, которая трансформируется в привычку держать голову склоненной набок и глядеть с затаенным укором, словно вопрошая о нечто, скрытом от тебя; и стоило так подумать, как она выберет что-то новое, в случайном, в калейдоскопическом порядке, и будет улыбаться вот так же, обнажая белые ровные зубы, ничуть не жалея потраченных усилий во имя женского наивного тщеславия, во имя солидарности с твоими домыслами. Странно, что ты все это знаешь наперед, а ей еще предстоит догадаться.
– Смотрите, какие насыщенные цвета, – сказала она, встряхивая ткань, и посмотрела прямо ему в глаза.
– Моя первая жена была художницей, – напомнил он сам себе, – если бы... – И после невольной паузы, вспомнив о ней как о мертвой, добавил: – Может быть, она тоже занялась бы этим батиком.
Глупое замечание, вырвавшееся непонятно почему, – довесок былому, надгробию, где рядом с именем и портретом Ганы красовалось и его имя – без даты, без смысла. Запутался. Едва не поверил сам себе – слишком близко стояла девушка. Надежда остаться таким, как есть, рухнула. Теперь он просто сдался, словно перешагнул невидимую ступень, и вдруг понял, что последние пять минут разговаривает с нею, как с Ганой. Та же порывистость, то же движение отбрасывать волосы, и нарочитая угловатость тех лет... И запах... То, что он забыл и о чем боялся вспомнить... То, от чего его по ночам бросало в дрожь. Если бы только у Ганы были голубые глаза. Двадцать лет ничего не стерли...