355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Белозёров » Река на север » Текст книги (страница 20)
Река на север
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 05:49

Текст книги "Река на север"


Автор книги: Михаил Белозёров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 26 страниц)

XII.

Бросила.

Оставила пук рыжих волос на столике, салфетку со следами помады и записку трагического содержания: "Не ищи... Буду только безум... (зачеркнуто до переливистой синевы) рада... Ма-а-ма всегда... (слово, поспешно продранное нетерпением) права..." Подписи не было, словно это не имело значения. Пыль на мебели лежала недельным слоем. В блюдце обнаружил гору раздавленных окурков, за спинкой кресла – пустую бутылку и его записную книжку с вырванными страницами и следами ногтей на коленкоровой обложке. На ковре – смятую упаковку. Долго вертел, пока не сообразил – обертка от презерватива.

Праведность – одно из заблуждений. Ты же не можешь быть все время правым. Ты только так думаешь, или тебе хочется быть таковым. Но однажды ты убеждаешься, что мир не меняется от твоих мыслей, и говоришь себе: "Черт возьми, о чем ты думал и на что ты потратил собственную жизнь?"

Вначале он даже гордился тем уютом, который она умела создавать, что было не так уж удивительно после стольких лет почти казарменной жизни. Некоторое время он даже получал эстетическое удовольствие от сверкающей чистоты. Правда, несколько умозрительно, ибо ее уют был подобен лубочной живописи, а все его поползновения сделать здесь так, а здесь этак пресекались Саскией в корне. В общем, женившись на ней, он очень скоро стал ходить по одной половице и приобщился к категоричному суждению о вещах. И все же некоторые ее привычки смущали его. Почти каждое воскресенье Саския открывала шифоньер, с минуту, уперев в бока руки, рассматривала его содержимое (точно так же она смотрела на Иванова в порыве гнева), прикидывая направление атаки, затем запускала обе руки в его чрево и выбрасывала содержимое на пол. Может быть, таким образом она сублимировала на Иванова, на его желудок. Они не обсуждали с ней этот вопрос, предпочитая строить догадки в одиночестве. Через минуту он заставал ее мирно складывающей белье в стопки. Лицо ее было спокойным и сосредоточенным, словно она только в этом видела скрытый смысл жизни. Несколько дней после этого она бывала легка и доступна. Но его уже нельзя было обмануть – слишком нелогично она себя вела. Иногда он закрывал глаза и уходил из дома, иногда запирался в своей комнате, но работал в такие дни с удвоенной энергией, ибо просто был зол.

Трагедия. Катастрофа. Невозможно было представить ее грязнулей. Избавилась от мужа и обязательств мыть пол и ежедневно готовить обед. Его стародавний подарок – обожаемые тапочки – валялся вместе с бигуди в паутине под зеркалом. Печать поспешного бегства лежала на всем: из любимого шифоньера выпала летняя шляпка сиреневого цвета, перчатки – поверх зимней одежды, задрав вверх пустые пальцы, как знак – "прощай", содранное с постели белье напоминало сброшенные крылья, даже газеты с разгаданными крестословицами, казалось, еще хранили следы ее душевных терзаний.

Бумаги и окурки выбросил в мусорное ведро. Из-за плиты выгреб скомканную гору молочных пакетов и дохлых тараканов. Темные углы оказались кладбищами пауков. Сбегая вниз по лестнице, столкнулся с Диной Сергеевной, которая сообщила, что ее оправдали.

– Вначале мне инкриминировали подстрекательство к убийству, – торжественно сообщила она, – но судья... – она так и произнесла с придыханием: "Но судья...", и у Иванова не осталось сомнения: после этого у нее появился новый предмет обожания, – но судья все-все понял, он такой лапушка, так обходителен... – она манерно поиграла губами и, закатив глаза, повела тощей шеей в отвороте бархатного халата. Иванову на мгновение показалось, что он услышит скрип позвонков. – Конечно, у полиции ничего не вышло...

Конец фразы прозвучал почти театрально. Брови по давней привычке взлетели вверх. Красивые женщины пользуются своим лицом как инструментом для достижения вполне очевидных целей. Но к старости цель становится настолько неопределенной, что они забывают, какое выражение должно быть на лице, и тогда оно выглядит растерянным и жалким.

– Я рад за вас, – поспешно ответил он.

Его первым движением было продолжить путь в квартиру, но он услышал:

– Я готова совершить еще одно преступление. Честно сказать, я чувствую себя преступницей, но он... он уделил мне целых полчаса. Милый, милый... – вдохновенно заявила Дина Сергеевна. – А ваша Саския!.. – Она выдержала паузу, чтобы произвести впечатление. – Уехала с каким-то молодым человеком...

– В Нижний, к матери, – быстро ответил Иванов. – В Нижний. – Впервые он занервничал. – Племянник забрал...

Одна Гд. умела скрадывать недомолвки. Но он никогда, даже в мыслях, не путал ее с женой, ибо Гд. вообще не была создана для семейной жизни.

– Ага... – кивнула Дина Сергеевна, внимательно разглядывая его лицо, – я так и поняла, я так и поняла... Значит, это не то, что я думала?

– Конечно, не то, – согласился Иванов, – совершенно не то.

– Я так всем нашим и сказала: "Это совсем не то..." Подумать только!

– У вас хорошее чутье, – заверил ее он.

– Вы не первый это заметили, – обрадовалась Дина Сергеевна, – судья, он мне так и сказал: "Вы, сударыня, бесценны, у вас талант криминалиста..." Я пойду к нему еще раз...

– Желаю успехов, только на этот раз совершите что-нибудь серьезное, – посоветовал Иванов и убежал к себе.

Всю жизнь он представлял женщин божьими агнцами, потом понял, что они так же порочны, как и мужчины, только милее в силу своих физиологических особенностей. Одна из многочисленных приятельниц Саскии специализировалась на кокетстве особого рода: "Вы не посмотрите, где-то на спине мне мешает волос..." и кокетливо изгибалась, как гусеница. Потом подружки долго обсуждали щекотливую ситуацию. Некоторые из мужчин таки ловились и даже назначали свидание, некоторые влюблялись до такой степени, что готовы были жениться, но никто из них не избежал осоловелого выражения в глазах, когда искал злополучный волос на прекрасной спине подружки Саскии.

В холодильнике отыскал банку соленых груздей и кусок зеленеющей колбасы. С минуту сидел, прислонившись к стене и тупо уставившись в пол. "Может быть, так проходит жизнь", – думал он.

Липкой ночью проснулся то ли от жары, то ли от пустоты. Пустоты в нем и снаружи. Впервые усомнился в собственной здравости. Ложе, не занятое никем, – тоже привычка, и от нее надо было избавиться, ведь ночью ты наиболее беззащитен, тебе кажется, что ночь придумана для таких, как ты. Даже одинокие машины, проносящиеся, шурша шинами, у тебя под окном, только усиливают страх одиночества, и ты включаешь свет, идешь на кухню или шаришь рукой в поисках книги, выпиваешь стакан воды или пытаешься вникнуть в суть повествования, но все это время, которое тянется, как бесконечный состав перед твоим внутренним взором, ты ждешь – что-то должно произойти, но в этот раз ничего не происходит, и ты выключаешь свет, поворачиваешься на бок, облегченно вздыхаешь и погружаешься в сон до следующей ночи, надеясь на избавление от мыслей хотя бы таким путем. Но наступает следующая ночь, и все повторяется, и в конце концов тебе становится страшно или ты привыкаешь, свыкаешься, посчитав все это неотъемлемым свойством мира.

Выбрался из постели, обливаясь потом, побрел в ванную, налил холодной воды и бодрствовал в ней до самого утра.


* * *

Утром он сказал сыну. Они ждали автобуса на Южном вокзале в тени церкви и, прищурившись от солнца и белесого, выгоревшего неба, посматривали в сторону здания, где за блестящими стеклами бара мелькала Изюминка-Ю.

Он сказал:

– ...женщины – не главное дело в жизни...

Он и сам не знал, зачем произнес эту фразу, только не затем, чтобы учить. Равнодушно подумал, что все равно не может все объяснить – объяснить свое и чужое одиночество. Впрочем, он знал, что это неважно. Всегда что-то остается, всегда что-то не договариваешь. Просто так ты думаешь в перерывах между событиями в жизни, а потом судьба меняет тебя, и ты наивно думаешь по-другому, но с учетом опыта, который не дает тебе беспечно смотреть на окружающий мир, ведь теперь ты знаешь больше, ты опытнее, отныне тебя так просто не купишь, на мякине не проведешь. Только ты не подозреваешь, что самое страшное – это привычка полагаться только на самого себя, в которой ты в конце концов запутываешься, ибо порождаешь вокруг себя эгоизм, а внутри себя – пустоту.

– ...но если она у тебя есть, не стоит от нее отказываться...

На мгновение ему показалось, что он уговаривает сына. Насколько он помнил, он всю жизнь занимался этим, но так и не достиг совершенства. И только сегодня ему показалось, что есть какие-то искры надежды. В этом отношении Изюминка-Ю оказалась цельнее и естественнее. Пожалуй, даже естественнее его самого. "Просто тот, кто знает тебя ежедневно, не видит таким, какой ты есть на самом деле", – подумал Иванов. Он наблюдал, как она разговаривала с барменом, у которого движения вдруг сделались суетливыми. Перекидывалась пустой шуткой. Потом обернулась и посмотрела на них. Он поспешил отвернуться.

Сын только хмыкнул:

– Если бы я тебе еще поверил... – И покосился туда, где толпились люди и где минуту назад скрылась Изюминка-Ю. "Как ее правильно зовут?" – с тяжелым чувством одиночества подумал Иванов. Он уже успел привыкнуть к ее второму имени и по-другому не называл, признавая ее право на молодость и индивидуальность.

Публика набилась в единственный бар. Кто-то грел руки на монополии торговать в запретной зоне. С тех пор как границу перегородили проволокой и поставили шлагбаум, заведение, судя по всему, процветало.

– Если бы их было больше, я бы не отказался, – цинично произнес сын. – Я не умею жить один...

"А как же Изюминка-Ю?" – едва не спросил Иванов и мельком взглянул на выгоревшую степь и жалкие, пыльные кусты вдоль полосатой будки и шлагбаума. За ним начиналась другая страна, и на горизонте темнел сосновый лес, откуда тянуло северным отрезвляющим ветерком.

Ему была знакома сыновья бравада по любому поводу. Таким он помнил его и в пять, и в десять лет, словно за все эти годы сын ничуть не изменился. Может быть, он вырос в другое время и не хотел понимать отца. Потом это теряется где-то после тридцати, и тогда ты начинаешь принимать своих родителей такими, какими они есть.

– Пойми, мне не нужна опека, – признался сын.

Не надо возлагать на детей больших надежд. Но он давно усвоил, что выбритая шея производит благоприятное впечатление на окружающих. Когда-то они вместе пользовались одной бритвой (он учил сына – слишком коротко подстриженная борода портит линию подбородка), и это было приятное время – время скупого мужского существования, время без женщин и особых сложностей, время, когда они могли позволить себе общее молчание. Но оказалось, что за этим молчанием ничего не стояло. Оказывается, он ошибался.

– Ты укоряешь меня за то, что я вытащил тебя из тюрьмы? – удивился Иванов.

Сын на мгновение оттопырил губу:

– А зачем? Ты это называешь свободой?

Он брезгливо развел руки, воздев их в колеблющееся, как занавес, небо, словно пытаясь объяснить необъяснимое. Когда он сбежал в свою академию, для Иванова это было ударом по самолюбию. Тогда он впервые понял, что с сыном будет трудно всю жизнь.

– Через пять минут ты обретешь ее, – почти в сердцах бросил он ему.

В какой-то момент ему показалась, что Изюминка-Ю, прижав лицо к стеклу, что-то хочет крикнуть ему из бара. У нее было такое отчаянное лицо, словно она звала его. Он боялся в это поверить.

– Не вижу нужды, – произнес сын.

Так было всегда. Маленький человек протягивал ему дневник, но в его взоре читалось нечто такое, что не давало Иванову оснований считать его сыном, словно продолжение его детской немоты, – внутренняя отрешенность, что ли. Он редко был сентиментален, – если не помнить о надгробии со своим именем и непроставленной датой. Может быть, Иванов невольно сам воспитал его таким. Ранним утром, когда он, господин-без цилиндра и еще двое из ведомства господина полицмейстера, заехали за сыном, он вышел из дома вместе с Изюминкой-Ю, даже не взглянув по сторонам. Странно, что она не взяла с собой никаких вещей. "Не успела..." – со странным чувством надежды подумал Иванов. Он всегда был честен перед собой и наивно думал, что так же поступают все окружающие. С сыном он тоже поступал честно, за исключением Изюминки-Ю, но думать об этом не хотел. Он не знал, кого любит больше, того ли белобрысого мальчика, который однажды, когда он приехал за ним в пионерский лагерь, от радости побежал навстречу по длинной-длинной лестницы на откосе озера и где-то в середине ее упал так, что разбил себе губы, или этого молодого белобрысого мужчину с черной бородой и рысьими зелеными глазами, которые смотрели на него с непонятной требовательностью, почти насмешливо. И вот когда ты вдруг понимаешь это, ты оглядываешься назад с любовью, которую твой сын еще не понял, той любовью, которая не дает тебе забыть, кто ты, не дает забыть, кто твой сын, и что вы оба здесь делаете, на этой разделительной полосе.

– Если бы ты знал, как я от тебя завишу!

– В чем? – удивился Иванов. – В чем?! Скажи мне!

Он не знал, правильно ли поступает и что думает о нем Изюминка-Ю. Уж слишком растерянной она казалась за стеклом бара. Он надеялся, что это не имеет к нему никакого отношения, потому что это привносило в его жизнь одни сложности, а их и так хватало. На мгновение он подумал, что не должен никого обманывать, и себя тоже.

– Ты ничего не понимаешь, потому что я сам ничего не понимаю, потому что есть разница между тем, как себя представляешь, и реальностью, и я еще не разобрался, а ты уже разобрался и поэтому можешь судить мир. А я хочу сам пройти этот путь!

– Надеюсь, ты окажешься умнее всех, – заметил Иванов.

Он вдруг понял, что сын давно готовился дать ему бой, и, конечно, у него ничего не вышло от волнения и юношеской наивности.

– Но я так хочу! – воскликнул сын.

– Ну и слава богу... – примирительно ответил Иванов.

– Мне трудно тебя упрекнуть!

– Я давно тебе не мешаю... – ответил он сыну.

Их голоса потонули в гуле толпы, вырвавшейся наружу к поданным автобусам, и оба они невольно повернулись, чтобы увидеть, как между киосками мелькнула Изюминка-Ю и махнула им оттуда рукой, словно минут за десять до этого не бросила на ходу: "Ах, мальчики... – и побежала от грубости сына и от его угрюмого молчания, отводя назад плечи и устремив вперед упрямую головку, – куплю на прощание нашу помаду..." Белые с голубой шнуровкой тапочки мелькали по мозаичным плитам. Она оказалась живой, слишком живой для них обоих, даже в день отъезда, – словно укор его жертвоприношению. "Да не смейся ты так!" – хотелось крикнуть ему. Он пытался заглушить в себе ревность, затолкать ее поглубже. Он почти научился этому. Давно научился, или думал, что научился. Научился еще при жизни с Саскией. Выйдя из дома вместе с сыном, она даже не взглянула на него. Села рядом с одним из сопроводителей. "Помирились..." – почти с мертвенным облегчением решил он и мысленно поставил на ней крест.

– Брось, – сказал сын, – как будто ты не понимаешь!

– Не понимаю, – признался он, чувствуя, как отчаяние, с которым он свыкся давным-давно, поднимается в нем холодной волной.

Изюминка-Ю приближалась к ним быстрой, легкой походкой. Он уже знал, чем она отличается от всех других. Он почти был уверен, что она подойдет, чтобы посмотреть ему прямо в глаза. Он знал, что еще раз не сможет этого перенести и выдаст себя.

Женщина, торгующая мороженым и напитками, слишком внимательно взглянула на них. "И здесь люди Дурново", – понял Иванов. Господин-без цилиндра и те двое терпеливо наблюдали за ними из автомобиля.

– Ты знаешь, ведь знаешь, что я хотел сказать... – Сын даже отвернулся. При всей его квадратной фигуре он был еще гибок, словно в нем наметилась другая, незнакомая порода, и это было странно для Иванова, и занимало его тоже, но, пожалуй, меньше, чем Изюминка-Ю.

Русые волосы – непослушные и жесткие – такая редкость у мужчин, свешиваясь над глазами, придавали им ту глубину, которую он помнил у Ганы и которую стал забывать. (Люди не созданы для долгой памяти, это их спасает от терзаний.) Пухлые губы, спрятанные в бороде. Но он помнил, какими они были, когда он нашел его в Ленинграде – в каком-то общежитии, оборванного и жалкого, – такими же жалкими, как и вчера в ведомстве господина Дурново. Не кинулся на шею – устыдился его армейской формы и хромоты после злополучного самолета. На всё про всё у Иванова было отпущено три дня: устроил как мог и заплатил за год вперед – все сбережения, которые у него накопились в армии. Корыстная любовь – самая крепкая любовь, не стоит ее стыдиться.

Он поднял на него глаза. Дети неблагодарны. Что он ему может подарить? Любовь или ненависть? Терпение. Его больше ничем не удивишь. Прочь. Прочь отсюда.

– Ну что же ты молчишь? – спросил он на прощание.

Казалось, из всех шагов на огромной площади он выделял только ее. Казалось, легкая, беззаботная фигура мелькнула совсем близко. Он даже на мгновение отвлекся от реальности и вспомнил ее глаза в тени спадающих волос. Сын набрался сил исповедаться:

– Я понял, ад – это катастрофа веры для неверующих...

От удивления он потерял из вида Изюминку-Ю. Впервые сын смотрел на него серьезно, даже с тайной надеждой получить от отца совет. Горько, что даже в этом ты никого не убедил в своей простоте. Через десяток лет он поймет, вынырнет из мрака, чтобы понять, чтобы в свою очередь вспоминать о чем-то сокровенном, но не сбывшемся. Но разве тебе от этого легче? Разве тебе этого хочется? Лишь малости – чтобы тебя тоже поняли. "Выбрал же ты время", – в сердцах подумал он.

– Уедешь в свой Париж. Там тебе повезет, – быстро ответил, боясь взглянуть в сторону Изюминки-Ю.

– Ты меня никогда не принимал таким, какой я есть, – с горечью произнес сын.

"Я и себя не принимал", – едва не признался он.

– Позаботься о ней.

– Что? Что ты сказал? – удивился сын.

Глаза изумленно блестели.

Он не позволил себе улыбнуться. Их взгляды встретились. Он давно подозревал, что сын стал взрослым, но только сейчас понял это.

– Если бы у меня была возможность, я бы выбрал другую женщину, – признался сын. – Зачем ты это сделал?

Иванов растерялся.

Она уже подходила к ним – легкая, стремительная. Он знал, что запомнит ее такой. Он знал, что она бежит к нему на помощь. Он был почти уверен в этом.

– Ты должен увезти ее, – сказал Иванов быстро. – Должен. – И, повернувшись, пошел мимо тех троих, что пасли их. Господин-без цилиндра радостно потер руки, предвкушая разговор на литературную тему. Те двое с каменными лицами выскочили из машины и повернулись, как истуканы, и сделали шаг вослед.

До автобусной остановки он ни разу не обернулся.


* * *

Для человека существует только логический мир. Но и этого вполне достаточно, чтобы прекрасно с ним ужиться. И горечь, которую он испытывал последние дни, заставляла его быть расчетливым и осторожным.

Вначале пропала папка с его черновиками, и он решил, что, как всегда, засунул ее в один из шкафов, хотя, актуализируя по поводу фразы, которая, возможно, будучи найденной, вполне могла решить некие неотложные вопросы, а могла оказаться и пустой и потерять то зудящее нетерпение, которое он вдруг придал ей; потом зонт, который обычно висел под куртками далеко в кладовой и еще только ждал своего времени осенних непогод, вдруг оказался посреди коридора, открытый и изодранный в клочья. Потом на полу появились теплые пятна, мигрирующие вслед за его ногами, – когда садился работать, обнаруживал рядом с креслом, под собой. Потом по ночам углы квартиры стали отливать жутковато мерцающим светом и неясные звуки раздавались то там, то здесь, напоминая царапанье граммофонной иглы по старой пластинке, и Иванов даже пригласил Савванаролу, и тот долго что-то шептал, тряс и тыкал метелкой из тлеющего камыша по углам. Это стоило одной ночи томительной беседы и не освежившего сна на голодный желудок, потому что Савванарола, как всегда, ничего не ел и, не отличаясь чувством меры и времени, убрался лишь под утро. Борода у него выглядела как большой пук проволоки, посаженный на выпирающий кадык. Руки сиротливо торчали из коротких рукавов операционной рубахи. Воспрянул духом только во время священнодействия. Потом – он даже не надеялся на благополучный исход – наступила развязка. Звучали странные звонки, и жестяные голоса выпытывали его отношение к Дильтеевской интерпретации герменевтики и что он лично находит в "Троецарствии" Ло Гуань-Чжун в последнем переводе Сян Циан и Вен Дзерцо[53]53
  Имеется в виду перевод на китайский язык романа Дж. Джойса «Уллис».


[Закрыть]
. По вечерам ни с того ни сего мигал свет. На кухне обнаруживались разбитые яйца без скорлупы, но в куриных перьях. Потолок истекал винными пятнами, в воздухе носились неясные ароматы, а шкаф на кухне открывался и закрывался сам собой. В подъезде кто-то прятался, и, выходя, Иванов чувствовал в напряженной темноте широко открытые глаза и резкий запах духов. Кризис разразился, и он понял, что его выживают самым скотским образом.

Однажды он дошел в исследованиях психики до того, что стал реализовывать свои страхи. Ему явились картины запутанной дикости. Он блуждал в них, как в незнакомом лесу, пытаясь отыскать дорогу. Время играло здесь главную роль и было единственной путеводной звездой. Но настал миг, когда он стал путаться и в нем. И это было самое сложное и самое страшное, ибо дни и ночи потеряли всякий смысл и слились в бесконечное мельтешение. Его спасло то, что это протекало достаточно вяло и очень долго (видно, его дело вел какой-то зануда) и не подвигло его к сумасшествию – он успел приспособиться и стать философом. Во время медитации он даже получил странное имя – А-Сан-Ри, но так и не научился им пользоваться, потому что это была другая дорога, и он не пошел по ней. Он понял, что изучение всех этих явлений может занять у него всю жизнь. Ему хватило здравого смысла написать об этом роман, и он назвал его "Катарсисом", но с тех пор потерял способность бояться темноты. С этого момента он умер как мистик. Зато большинство мистических явлений, происходивших в квартире, постепенно исчезли. Но теперь оказалось, что этого мало. События проистекали из какого-то неясного источника, и можно было лишь догадываться о его происхождении.

На это раз он рискнул проделать эксперимент с терпением. Было интересно, чем это все кончится. Но однажды, после того как на его глазах вспыхнули все конфорки на плите, а из кранов потекла вода, понял, что дело зашло слишком далеко. Нужно было выполнять обещание. Если господин Дурново обладал подобными возможностями, следовало уважать его еще больше. Пару дней отделывался с помощью мысленных уговоров оставить его в покое. Тогда же записал: "Физический мир любит конкретность мысли. (Однако форма довлеет над ним. Некоторые мыслители путаются между формой и смыслом.) Иными словами – ясной постановки задачи, в этом случае механизм метафизической стороны его срабатывает по принципу абсурда, от обратного, поворачиваясь к нам своей изнанкой, приводя в действие то, что пугает и находится за порогом опыта, но опыта своеобразного, из которого можно извлечь только то, что можно извлечь, ибо за тысячелетия ничего не изменилось в этом механизме. Причем, куда ни обрати взор, везде одно и то же: больше эмоций, чем реалий, больше предположений, чем ясных аргументов, которыми можно оперировать как положениями – но только из опыта, и чаще всего личного. Любое описание передает только фактическую сторону явления, опуская то, о чем всегда спорят, ибо противоречия непреодолимы. Мало того, из них рождаются самые фантастические предположения, например о существовании Бога. Без всяких потерь можно оговорить ряд ограничений, которые никогда не изменят фактического положения миросуществования, признавая тот факт, что все эти рамки существуют как психологический избыток природы человека и окружающего мира. Вычленение одного из этих факторов делает разговор беспредметным, переводя его в плоскость жонглирования словами, то есть как раз в избыток. Балансировка требует меморандума о праве шага вправо или влево, делая сам разговор столь узким, что приводит, при непонимании задачи, к выхолащиванию идеи, незаметной подмены ее эквилибристикой ума".


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю