Текст книги "Река на север"
Автор книги: Михаил Белозёров
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 26 страниц)
– Да нужен ты нам! – кажется, за обеих ответила Лера. Не разберешь. У одной из них дискант выше на пол-октавы.
В голосе он уловил нотки раздражения. Прошлым летом кто-то из них заскочил позвонить, когда Саскии не было дома. Он так и не разобрался кто именно. Судя по сегодняшней реакции – Лера. Но с таким же успехом это могла быть и Лена. И между ними произошла сцена, которую она больше не пыталась повторить и которую ему всегда было стыдно вспоминать. Когда она, глядя ему в глаза, как мужчина-гинеколог, молча дала волю рукам где-то ниже его пояса, он, действуя чисто инстинктивно в стиле телодвижений отступающего матадора и оплошав от растерянности на долю секунды, глупо напомнил ей о муже, точнее, для обобщения, – о мужьях: "Вася... Рома...", которых хорошо знал, и на всякий случай сообщил, что не спит с приятельницами своей жены.
Крикливая и невыразительно коротконогая, соответствующе сложенная – как матрешка, пахнущая какой-то приторной химией, пропитавшей всю ее одежду, обсчитывающая клиентов, о чем сама же хвасталась, и не лишенаЪ чувства справедливости при расчете за любовь с мужем, то есть всех тех свойств, которыми были наделены сполна женщины из окружения Саскии, – теперь она тайно мстила за поражение. Однажды один из мужей, придя со службы, из лени стянул галифе вместе с сапогами и водрузил на вешалку. Кто-то из сестер, войдя, узнала за занавеской своего мужа, и с криком: "Рома повесился!" упала в обморок. Василий же отличался непомерной скупостью: записывал все домашние расходы, подсчитывал троллейбусные билеты и кричал дочери, когда она ела салат: "Галя, оближи ложку!" – "Ну папа..." – "Я кому говорю, оближи ложку!" Жена ублажала его только за деньги и ухитрялась на этом экономить, нормируя позы, впрочем, она так же экономила на еде, хвастаясь сестре, что вместо двух килограммов сахара купила один.
Несколько раз, оказавшись с ними в одной компании, он замечал, как одна из сестер дулась. "Господи, – думал он, удивляясь, – да она мне, кажется, устраивает сцены..." Мало ли у него было таких приключений, в которых он не проявил активности. "На маленьких курочек и петух не клюнет, – думал он. – Но Саскии лучше об этом не знать".
Некоторые всю жизнь находятся в состоянии наивного девического фантазирования и не замечают этого. Жизнь в полной красе открывается после сорока, и тогда они начинают таскаться по курортам и ложиться в постель с кем угодно, но от этого не становятся умнее или красивее – только циничнее и откровеннее. И однажды это признается жизненным опытом – закостенелое руководство к действию.
Дверь захлопнулась. Саския не могла удержаться, чтобы не произнести какую-нибудь гадость вслед подругам:
– У Леры одна грудь нулевого, а вторая третьего размера, – сообщила она, просовывая голову в комнату. – Ты никогда не замечал? – Обычно она таким тоном искала пути к примирению.
– Нет, – ответил он. – Было бы удивительно... – закончил он постным тоном.
– Ну конечно... – произнесла она укоризненно, – куда нам... – И ушла; под ее ногами тягостно запели половицы.
"Два развода с одной и той же подобно капитуляции крепости, в которой не осталось потаенных лабиринтов. Нельзя загонять себя в угол – ни работой, ни женщинами, – думал он, – слишком трудно возвращаться. Здоровый эгоизм – нормальная реакция одиночества. Альтруизм слишком часто используется окружающими в своих целях". Пережил черную меланхолию. Вполне хватило. На душе стало больше одной мозолью равнодушия – то ли от пишущегося романа, то ли действительно от Саскии. Нашел совершенно дикую формулировку: "Форма Бога конечна. Интерпретация бесконечна". Предел познания – это предел самораcчленения. Дробление – всего-навсего путь, в котором ты ищешь себя, расписываясь кровью. Последние двадцать лет он все больше склонялся к философии. Душа и материя находятся в явной дисгармонии, но уживаются вот уже миллиарды лет. Предел гор – песок. Трехмерие подразумевает лишь догадку о Великих Отблесках – хотелось бы надеяться. Могила Хеопса имеет такую же прямоугольность, как и любая комната в любой квартире. Гоголь, обложенный пиявками, безусловно, прав, угадав границы мира. Принял все за чистую монету. Несомненно, провалился глубже, чем следовало. (Религия – одна из форм мироощущения, а Библия – отражение борьбы с оппонентами.) Не хватило трезвого взгляда и времени на возвращение. (Методологическая ошибка. Взял на себя. Застрял. Не перешагнул ступеньку.) Пожалел того, второго, зовущего. Смерть – обращение внутрь самого себя. Самый лучший уход – тихий. Большинство людей страдают комплексом доминирующей силы. Поймал себя на мысли, что действует подобно авторам Библии – нечто вроде духовного причастия от мысли о едином. Приемы, в конечном счете, одни и те же, потому что другого не бывает. Не это ли ощущение божественности, выхолощенное мыслью об острие, обращенном против человечества, – удав, заглатывающий свой хвост. Думал о времени больше, чем стоило. Пришел к выводу: "знание в виде незнания..." и "интуиция всего лишь одна из форм действия..."; сделал набросок об аномалиях: "сон – форма интуитивно-образного чувствования (со среды на пятницу?)" и "мораль носит форму угрызения совести". Записал несколько идей в фельетон "Похвала глупости", не забыв упомянуть господина Ли Цоя и даже пробуя обобщить некоторые политические закономерности, в которых не очень-то разбирался, полагаясь больше на здравый смысл, памятуя, однако, что многие депутаты – из тряпочного или калачного ряда, а сам губернатор – из мясного. Главный редактор оппозиционной газеты на прошлой неделе справлялся о сроках. Не зарабатывал язву, ну и слава богу, – не имел склонности. Года два мучился фобией: видел ее в любом зеркале или витрине. Как она сохраняла себя, ложась с первым же встречным? Два года, пока она была фрау Штейн. С тех пор, как снова появились все эти приставки. Сантехник Петров оказался паном Петрования. Двое знакомых добавили к фамилии частицу фон. Фон-Штенге и Фон-Ваузер. Васильев снова стал Дейчем – человек, который на берегу Средиземного моря теперь изъясняется исключительно на мертвом языке, сделался ортодоксом, – Каббала, – бог в помощь. Мода на яркие перышки и лишнего мужа. Саския ван Эйленбюрх. Действовала по совету новомодных журналов: "Если у вас спросят о числе половых партнеров, отвечайте: "Трое"". Идиотизм западной психологии, доведенной до цивилизованного размаха. То ли пуритане, то ли садисты. "Нескромно!" – написал один скромный критик о первом его романе – шараханье от каждого куста. Второй, по фамилии Курочкин, – по поводу "Катарсиса": "Не понял!" Фразы, ставшие афоризмами. Убивающее равнодушие собратьев по перу: "Автор скрывает что-то такое, чего нельзя вытащить на свет!" Почти по Ван Гогу. Мысли от действия отличаются отсутствием телесной искушенности. Есть авторы, которые специально "раздевают" текст и удивляют не меньше, чем кто-то усложнением. Ловко, как бы ненароком, подсовывала фотографии мужчин, которые не могли иметь к ней никакого отношения, – ложный след. Вечно делала из него дурака, или, точнее, – пыталась. Приобрести постельный опыт и потерять наивность хотя бы в отношении собственной наивности. Дошел до того, что проверял, в каких трусиках она уходила и в каких возвращалась. Копался в сумках и записных книжках. Раз двадцать воображал, что не переживет. Мысли тоже бывают фетишами, потому что запоминаются. И однажды охладел не из-за жалости, а из-за брезгливости. С тех пор ни о чем не спрашивал, хотя в порыве откровения и пыталась поделиться отнюдь не от раскаяния: "Ну, не могу я без этого, не мо-гу... Ты меня не понимаешь!" Оказывается, если не думать, то можно и не знать! "Бесенок... бесенок... господи, – думал он, – смешивая в голове все чувства, – где мне найти..." Сам не знал, чего просить. "Не такую... толстокожую, что ли. Большего не хочу!" Словно втайне подразумевал нежную и милую, ласковую и добродушную. Все эти бесплодные устремления. Бог тоже склонен экстазировать! Кое о чем догадывался, что питало фантазию, когда у них случались слишком долгие перерывы в "любви". Все, что она называла маленькими разочарованиями в жизни. Переоценка ценностей. Приспосабливался – больше к литературе – как к временному замещению. Не мог же он по малейшему поводу бежать переулком "В три болота" до кабачка "Пох-Мелье", чтобы найти усладу с одной из крутозадых колюче-беструсых девочек. Жениться на здоровой женщине, чтобы сделаться больным? Довольствоваться поллюциями? Фразы из жены: "Ах, ты достанешься кому-то другому!" Словно вещь. Не ревновала – рвала рукописи, если находила что-то касательно себя. В этом отношении он всегда был безжалостен к своему окружению; ни друзей, ни приятелей последние пятнадцать лет. Когда-то получал до десятка писем в неделю и только на половину из них отвечал, в основном на ругательные – вежливо и садистски доходчиво. Привычная колея рассуждений и догадок. Вспомнил и записал: "Взаимоисключение – основополагающий принцип неопределенности". И дальше: "Аномалии проявляются двумя качествами: принципом неопределенности и принципом непоследовательности. Первый – предсказания носят вероятностный характер, и в этом запечатлеваются более общие закономерности "Копилки"; второй – обладая каким-либо свойством, человек не способен дойти до логического объяснения ввиду разрыва причинно-следственных связей "перегиба", что не лежит в привычной плоскости восприятия, а есть следствие природы явлений абстрактности "Копилки", за что человек платит, как за избыточность, за "крайние" способности. Если бы не принцип неопределенности, то любой бы заказывал музыку". Ошибка рассказывающего заключается в том, что он всегда говорит банальности. А ошибка слушающего в том, что он внимает вполуха. Вывод: не заводи кумиров и учителей. Через три месяца работы – кропотливой, словно первые ухаживания, понял, чем занимается. Интонационный роман, в котором со временем притупляется осторожность канатоходца. В темпе тоже есть логика. Конечно, не последнее изобретение, но требующее абсолютного слуха. Вполне в его манере и по силам. Если только не повторять судьбу "Бувара и Пекюше"[17]17
Неоконченный роман Г. Флобера.
[Закрыть] или «второго бала» Булгакова. Всегда экспериментировал. Что-то вроде абстракции в прозе. Правда, иногда, в угоду стилю, получалась абракадабра. Решил, что описательность – слабость стиля, кроме «вывернутого» языка, конечно. Интуиция – особая форма доверия себе. Не воспринимал магический реализм Синявского по причине страха литературно постареть – то, что на Западе откровение, здесь звучит архаично. Свободный монтаж годился, может быть, – только не в чистом виде. Любой бы на его месте расслабился, но только не он – ухватился, не как утопающий или восторженный, а с ясной, холодной головой. Привычный срок, отданный на откуп мучениям неопределенности, имеющей свойство резины. Приспособиться к собственным чувствам и накопленному материалу. Выхватывать из воздуха. Делать дело несмотря на окружение и обстоятельства (жену, господина Ли Цоя и др.). Хандра настигнет где-то зимой, когда за окном завоют любимые вьюги и будет пора доставать лыжи. Он знал свои периоды в настроении, как женщина – сроки месячных. Паузы всплывали островками для приятного сравнения, на которых можно было получить максимум удовольствия. Вспышки прозрения были ни в новинку, ни привычкой. «Московская школа», «ленинградская школа», к которым никогда не принадлежал, – усредненный стиль – отправная точка к обратному. Невский комар отличается от московского собрата. Только чем? Не очень разбираясь, валил всех в кучу – всегда удобно на расстоянии. Двенадцать лет сплошного нигилизма и самобичевания. Кризис прозы. Гениальный Веничка для него всего лишь рефлексивный алкоголик. А вот Довлатов выплеснул то, что давно витало в воздухе и проскальзывало у других авторов. Перефразируя Веллера и Лурье, можно сказать: «Мы все знаем, как это сделано, но не перестаем удивляться». Жаль, что он не писал романов. Писатели, связанные прошлым, не способны на фантазии. Впрочем, у всех, без исключения, в жизни слишком мало времени.
Часа через два очнулся от усталости. Написал девять страниц убористого текста, почти не правя. Завтра утром останется пройти еще раз. В два его оторвал звонок. Женский голос скороговоркой сообщил, что звонят из канцелярии фирмы "Гувно" и предлагают завтра в двенадцать явиться подписать договор. На радостях он тут же забыл назначенное время – пришлось перезванивать, а потом хлопнул двадцать граммов коньяка из генеральских запасов жены и к вечеру дописал "Похвалу глупости". Записывал: "То, что Гайдеггер назвал "захватом", мне представляется срывом. Срыв сознания происходит эмоциональным, религиозным, интеллектуальным и паранормальным способами. Человеку все равно, во что верить. Знать бы, где это все прячется и как действует?" Подумал, что все равно доберется. Между десятью и одиннадцатью успел еще поужинать и посмотреть телевизор. Газет не читал. Пресса безнадежно поглупела. Взрыв на стадионе. Гибель экс-отца города при таинственных обстоятельствах, вместе со всеми телохранителями. Мина, которую предусмотрительно замуровали в стену ложи года два назад. Снова вводилось квиритстское право и подушный налог на списки: хочешь голосовать – плати. Закрывалась граница с северным соседом. Намекалось на заслонки и нефть – что сильнее. "Мягкий национализм" – пропал красный цвет, стал считаться предосудительным, а вовсе не аполитичным, почти провокационным. Боятся, как вороны пугала. Даже арбузы стали "жовто-блакытными". Мстят за свое холопство. В этот раз Мэр-Президент позволил себе высказаться по поводу женских подтяжек и был красноречивее обычного. Некоторые чиновники Ордена Святого Станислава, оказывается, уже знали, что в гольфе восемнадцать лунок. Голубые и желтые тона поощрялись десятипроцентной скидкой. Белый и андреевский флаги причислялись к вольности общественного инакомыслия и объявлялись под запретом – крымский синдром. "1-я война с коммунизмом... 2-я война с коммунизмом..." – из клериканского учебника новейшей истории канадского производства. Что там еще завтра придумают? Ложь, даже во имя минутного блага или выгоды, никогда не оправдывается. Узаконивался клериканский язык в качестве государственного. Страна, в которой с некоторых пор ты принадлежишь к национальному меньшинству (по конституции), страна, в которой ты чувствуешь себя изгоем. В противовес северу коленки следовало прикрывать десятисантиметровой кружевной оборкой, лояльно, как к идолу, относиться к национализму западных провинций. Где-то в личных беседах многозначительно намекалось на азиатскую чадру и гаремный кодекс – лишь бы только ни на кого не походить. По вахтовому методу набирались евнухи и необученные кастраты природного происхождения ввиду "...особо гуманного подхода для решения проблемы Бахчисарая...". Непонятно – для чего? Чтобы только не развалился пустующий сарай или для освоения экзотическим бизнесом новых территорий? Пиджаки свободных линий рекомендовалось приталивать, а брюки расширять от талии – намек на колокол. Всенародно обсуждался проект господина К. из страны СШN, который всерьез обещался за ночь построить восьмизвездочную гостиницу в центре города на сто тридцать четыре номера. Семь башен на Л.У. – семь грехов. На лес и реку всем было наплевать. Тоскливо быть проигравшей стороной. Как работнику умственного труда (декрет о занятости) теплой одежды ему теперь не полагалось. "Вопросы ножа и вилки" более не стояли за неразработанностью правил юридического наследования. Полевым рабочим вменялось вставать до зари, а женщинам – иметь на три зуба меньше. Закон о резиденции волновал по-прежнему. За неуважение – шесть месяцев содержания под стражей или лишение делинквента[18]18
От лат. delinquens – правонарушитель.
[Закрыть] гражданского сословия после третьего предупреждения. На выбор. Высылка за счет администрации. "Надо попробовать, – думал Иванов. – Что там в этом мире изменилось? Не обрушился ли свод гостиницы?[19]19
Помещение, где вручается Букеровскуя премия.
[Закрыть] Не уподобляться же Дагоберту, чтобы выжить"[20]20
Дагоберт – человек, долгое время держащий в страхе города Германии, взрывая самодельные бомбы в торговых центрах. Признан невменяемым.
[Закрыть]. «Отцы ели кислый виноград, а у детей на зубах оскомина»[21]21
Иеремия 31:29.
[Закрыть]. В школах вводилась клятва на верность правительству и ежеутренний подъем национального флага, а Хрищатик перегородили лагерной проволокой, чтобы толпа насладилась свободой. Потом диктор сообщил, что в городе создана еще одна партия «Независимого движения» – словно они живут в вакууме. Независимым от чего? От самого себя? От избирателей? Где-то под конец промелькнуло перекошенное лицо Губаря с нервной щекой. Пятнадцать минут «жареной» информации о «бензиновом деле». Его любимая фраза: «Слепая толпа!» или «Нас предали!» Вопрос: «Что вам противно?» Ответ: «Машины и правительство». Не слишком ли много? Премьер-министр, сбежавший за границу. Экран, обрызганный слюной. «Как он не боится?» – подумал Иванов, выключил телевизор и ушел спать.
В дверь позвонили. Поднялся, натягивая на ходу штаны. Часы мирно показывали двенадцать.
На пороге, покачиваясь и всхлипывая, стоял господин-без цилиндра.
– Что вам угодно? – спросил Иванов.
– Я хотел узнать, в чем разница между иммагинацией, теорией активного эротизма и цисфинитом Хармса?.. Что скажете? – Сквозь набегающие слезы проскользнула неопределенная ухмылка – можно подумать, таким его нельзя было узнать. Может быть, так маскировался?
– Вы пьяны. Идите домой проспитесь, а утром поговорим, – ответил Иванов.
Господин-без цилиндра всхлипнул и выдал себя с головой – он был плохим актером:
– Дело в том... – И наивно расстраивался, когда ему отказывали.
– Ну? – наклонился Иванов, чтобы лучше слышать.
Ему стало жаль этого нелепого человека, у которого три пуговицы из пяти держались на честном слове.
– Дело в том, что трезвым это меня не интересует... – Он едва сохранял равновесие, ворочаясь в суставах, как большая тряпичная кукла.
– Спокойной ночи, – сказал Иванов и захлопнул дверь.
Перед самым погружением в сон, после пары страниц снотворного "Уллиса" зазвонил телефон. Каждая книга занимает в тебе свое место. Хорошо различимая по звуку и мелодии. Вскочил с бухающим сердцем и ощущением мореного дуба от-Джойса. Куда мчаться: в морг, в полицию или языческий Саранск?
Сын. О существовании которого не вспоминал месяцами. Так приятно чувствовать себя одиноким, для которого в жизни нет ни нового, ни старого, ни плохого, ни хорошего. Сын, с которым они все дальше расходятся друг от друга. И не по вине кого-то из них, а просто так, от запутанности жизни, от чувства вины в каждом из них, от того, что они любят одну и ту же женщину – пусть даже и мертвую.
– Отец... папа... – произнес сын.
"Господи!" – воскликнул он про себя.
Из кухни раздавался гнусавый голос Парамонова – Саския слушала передачу "Русские вопросы". Пошловато-плоские рассуждения о русской душе. Обрадовались, что страна разрушилась, теперь кирпичики растаскивают. Нарочитые завывания напоминали гребешки закрученных волн и казались сентенциями времен недавнего прошлого. Похоже было, что этот человек застрял где-то в семидесятых, чтобы создать себе репутацию неподдающегося, обнаруживал неполадки в носовых пазухах. На этот раз вспоминал Сергея Довлатова, не касаясь халтуры на радио и личностей. Беседа с Джоном Гленом. Голос по радио, так не соответствующий взгляду с фотографии: "Ты меня боишься?" Провокационный вопрос пятилетнему сыну приятеля. Иногда лишь проскальзывали нотки большого медведя – еще живой монумент; так для него и не совпало. За два месяца до смерти: "Почему ты не возвращаешься?" "Боюсь спиться..." Нарбикова, в отличие от него, сплошная неудовлетворенность в тексте, и в себе тоже. Нравственность в литературе приветствуется так же, как и в жизни – двояка на выбор, что в данный момент подходит лучше и выглядит скромнее в глазах потенциально читающей публики.
– ...уже спал... – ответил вяло в трубку, – напугал...
Сдержал раздражение. Ни клятый ни мятый – его половина, бородатая и неухоженная. Где-то там в этих галерках (запах масла, воска и кофе) на Андреевском спуске, под крышами среди холстов и красок, рядом с домом Некрасова. Французский вариант неуемности, так же как и у Галича – создание политического имиджа, – подгонка под ситуацию, которая сейчас уже никого не волнует. Какой там балкон, третий или четвертый, где он почивал в люльке – не поймешь. Жизнь человека не принадлежит политике, ни как ее представляют трафаретно, ни сама по себе от природы. Втискивают себя в рамки властителей или святош. Кому как повезет. Древние гробницы под стеклом и строгие надписи о былом, которое не учит и не должно учить. Даже мощи отделываются молчанием. Неоднозначность этого мира всегда приводит к недоумению и потворствует человеческим слабостям. Крохотный мирок шумной доморощенной богемы с неразборчивыми длинноногими девицами, беременеющими по очереди неизвестно от кого. Споры о космогонических теориях в подпитии, нетрезвые косматые личности, называющие себя актерами или поэтами. Заикающийся уфолог, тоннами поглощающий орехи. Периодически забредающие божки (один с уголовным прошлым – семь лет за организацию уличных беспорядков) – вещающие или молчащие, назойливо-эйфоричные или надменно-недоступные. Любая позиция человека дискретна – то, что отличает мертвого от живого. Что еще можно добавить к десяти заповедям? Заповедям, которые не обсуждаются. Разве что модную косичку, баки или пустые амбиции после стольких лет привычно заткнутых ртов, словно все человечество до них кажется страшно наивным, если не глупым, и выставлено с тряпкой на глазах, словно живущие имеют какое-то преимущество перед ушедшими.
– ...ты мне приснился...
В трубке женский голос томно и хрипло спросил: "Ты скоро, дорогой?.."
Обезоруживающая прямота.
В девяносто третьем они оба жили в лагерях: он в чине майора. Слава богу, никакого отношения к последующим волнениям не имели. Пушки были забиты солидолом. В каждом пятом танке неработоспособный фрикцион, автоматы без патронов, и только у одних дежурных – штык на поясе. Спали по двадцать пять часов в сутки.
– Я хотел тебя спросить...
Опять он об этом. Вранье со временем превращается в правду, даже если у тебя от прошлого не осталось горечи. В свои годы он не избежал кариеса и разочарований, стал похож на кусок льда под солнцем.
– Давай завтра, – попросил Иванов, – я плохо соображаю.
Давно ли качал маленькое тельце? Руки до сих пор помнят комковатость одеяла и беззащитность неумело завернутого ребенка. Запах кухонь дядюшек и тетушек, где воспитывался сын.
Все по Фрейду. Дурацкая наукообразность мышления, навязанная толпе. Неужели никто не ошибается? Набоков тоже об этом задумывался – игры, кто абстрактнее кувыркнется. Наш – еще не разбавленный антагонизм. Дом малютки, детский сад, убогие школы в военных городках. Одно лето сын прожил у матери. Забрал, потому что обнаружил на затылке две шишки. Оказывается, она воспитывала внука поленом. И в этом тоже крылось отчуждение, отчуждение психопатки. До двух лет сын не говорил. Потом, когда ему было уже шесть лет, он спросил у него об этом. "Не знал, зачем были нужны слова", – признался сын, картавя. На Рыбачьем перестал есть яйца – оказывается, до этого он не знал, откуда появляются цыплята. Жалостливые жены офицеров, помогающие наладить быт, от которых ему тоже перепадало, – был осторожен до отвращения, улучал моменты. Пустынные сопки, где росли грибы и посвистывал холодный ветер. Свалки битых бутылок, незаходящее летнее солнце и тучи комаров. Из-за этого всего не выпускали десять лет, словно устав или формула мышьяка составляли военную тайну.
– Помнишь, – спросил сын, – помнишь, как мне твоя форма велика была?
Лучше не реагировать на мысли. Мундир, пропахший казармой и потом – много ли остается в памяти, – случайные детали. Потерянный перочинный нож и первая морская рыбалка на торпедном катере, дорога вдоль берега, рядом с котором застыли вмерзшие в лед подлодки. (Однажды ты сам отделяешься от всего этого, чтобы не зачахнуть от тоски. Есть такой поворот, к которому лучше не поворачиваться ни лицом, ни спиной.) Нет, наверное, все-таки – одиночество – ведь он никогда не был хорошим отцом, хотя с самого начала решил воспитывать сына самостоятельно. Безлюдье на сотни верст. Привозная вода в бочках по причине лямблий в колодцах. Нарочитая свобода, подаренная судьбою, – есть за что благодарить. Многим городским мальчишкам даже не снящаяся.
Опять кто-то напомнил с капризом: "Я жду..." Очнувшись, понял, что все еще держит трубку, прижав ее к уху так, что заболели хрящи. Отголоски женской привязанности (вполне безразличен, кому-то же должно повезти), протянутые через букву "ж", – так и звучали в голове с назойливостью жаркого тела.
Спас чистый случай: забыли. Два месяца без весточки из внешнего мира. Соль кончилась на вторую неделю. На третью – стреляли баранов в горах. Командир полка ударился в бега до ближайшего областного центра.
– Береги себя... – сказал сын, словно намекая на сезонный радикулит и зимний грипп. Какой там прогнозируется штамм на эту осень – "В", что ли? Стоит ли пренебрегать интерфероном?
– Это ведь я тебя не отпускал, – вдруг признался Иванов – потянуло на воспоминания вслух: дагестанские горы, бродячие стаи огромных лохматых псов. Прежде чем пойти на прогулку к ручью, по привычке долго и тщательно готовились, обсуждали экипировку и смазывали жидким парафином сапоги. Без женщин обходиться было особенно трудно. Чувствовал, что не хватает мягкости в воспитании.
Гарнизонная жизнь дала свои плоды – сын даже не научился курить. Скромный беловолосый мальчик, несколько склонный к упрямству и уединенности. Пожалуй, теперешняя городская жизнь тяготила его точно так же, как и отца. Что-то в них общее от недавнего прошлого.
– Я знал... – ответил сын, явно прикрывая трубку ладонью. – Наверное, все было сделано правильно... к чему теперь...
"Май дарлинг..." – напутствовал женский голос в далекий путь, как платок на прощание – жест, который оборачивается долгими снами и мыслями. Лишь бы ты не накручивал слишком многое. Излишнее воображение вредит.
– К чему теперь...
Вежливый укор человека, который думает наоборот. Что они, мальчишки, могли?
Сложить головы или просыпаться от кошмаров, как летчики американских "Ганшипов" – слишком уязвимые в своих летающих гробах. Давить толпу тоже надо уметь. Время старосветских помещиков минуло. Стало быть, все его комплексы неполноценности от того, что не научился убивать?
"Что бы там ни было, я поступил правильно, даже если это стоило неначавшейся карьеры", – подумал Иванов.
Смешно было представить себя генералом.
– Наверное, и мама так бы поступила, – согласился сын на его молчание.
"Не вышло с очередной Марией", – сразу решил Иванов.
"Потуши свет... – капризничали в трубке. – Нашел, когда звонить..." Женщина, у которой голос так же волнующе будет звучать и в шестьдесят лет.
Сын не будет грубить. От безделья и хамства они всегда защищены миром военных традиций.
– Мы не были полицейскими войсками, – напомнил внутренне чуть-чуть поспешно, как всегда делал, когда разговор заходил о Гане.
– Конечно, – глухо согласился сын, – если бы... если бы... не тот случай...
– Несчастный случай!.. – вырвалось у Иванова.
Едва не бросил трубку. Однажды начинаешь думать о себе, как о постороннем. Версия для сына, версия для знакомых. Раза два в году путаешься. Мучительное состояние в течение пяти-восьми лет, кому что говорить. С тех пор как он научился узнавать редакторов и переводчиков по книгам и журналам – наивное достижение. С тех пор, как научился отличать любителей от эпигонов. С тех пор, как его все это перестало волновать. Выискивать удобоваримые формулировки, не подтверждающие семена неизбежных сплетен. Чужая жизнь – словно заглядывание под рубашку. Следы былых трагедий не отражаются только на лицах, а делают вас черствым и равнодушным. Через десять и двадцать лет вообще наплевать на прошлое, кроме редких моментов полночной тоски, куда лучше не забредать по доброй воле. Алкоголь только растравляет раны. Спасение в забвении, словно ты отправляешься охотиться на плоского зверя. Равнозначный подход откровений с пятой и десятой юбкой (похожими как две капли воды), будь она в данный момент хоть в штанах или без них, но с лукавством в глазах. Постель – больше чем обман, одна из форм на время забыться. По большому счету, вся жизнь – забытье. Даже одиночество не панацея – когда изменяют нервы, а только неизбежность. Любить надо уметь. В любви надо уметь жить, принимая ее такой, какой она есть.
Сын замолчал – слишком привычно, чтобы удивляться. Потом однажды ты узнаешь, что он гений, но не смеешься и не плачешь, потому что привык, как привыкаешь по утрам чистить зубы. Гений, которого выставляют чуть ли не в картинной галерее Клода Бернара.
– Ну, чего ты молчишь? – спросил Иванов.
Позиция отца – ожидание, позиция ребенка – уязвление. Когда ты хочешь вырастить хорошего сына, чаще всего это удается, даже если ты самонадеянно думаешь, что являешься причиной всего происшедшего. А потом однажды вдруг понимаешь, что от тебя практически ничего не зависит, словно пелена спадает с глаз.
– Я хотел тебя спросить... – начал сын на другом конце провода.
Похолодел – рефлекс, выработанный с детских пеленок. Вначале они спрашивают о пустяках, потом – о таком, о чем ты и сам имеешь довольно смутное представление, но вечно лезешь из кожи, чтобы не ударить в грязь лицом. Но они все равно спрашивают.
– Я хотел спросить... – сын подбирал слова.
Однажды ты не можешь ответить даже на собственные вопросы и чувствуешь, что тускнеешь в глазах детей, потому что тебе не хватает смелости признаться в беспомощности, в своей конечности, и ты хитришь и делаешь умный вид, проклиная в душе человеческую однобокость. Вся метафизика слетает шелухой.
– Мама?..
Иванов хмыкнул в трубку. (Женщина в постели сына перешла на сонное мурлыканье.)
Их тайная игра: сын спрашивал, а он отвечал, словно каждый имел право не договаривать. Но оба одинаково испытывали смущение, постепенно превратившееся в обоюдный договор, не подписанный никем и никогда. Порой они не вспоминали о ней годами – сомнительное достоинство для любящего сына и мужа. И сейчас вопрос звучал почти дико. Впрочем, он сына хорошо понимал: от детской ностальгии нет лекарства, кроме душевной огрубелости.
– Ты ее помнишь?
Пауза, подаренная ветру.
– Сто лет... – вырвалось у него слишком поспешно, чтобы казаться естественным даже для телефонной трубки, где вмешивался этот голос: "...ж-ж-ж..." и далекие шуршания вселенной, – сто лет прошло...