355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Белозёров » Река на север » Текст книги (страница 8)
Река на север
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 05:49

Текст книги "Река на север"


Автор книги: Михаил Белозёров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 26 страниц)

– Гм-м-м... – Он слегка испугался. Суеверие Саскии жило и в нем.

Прошлое – это то, что ты помнишь, или пытаешься, или боишься вспомнить. Для тебя Янковский все еще идет, спотыкаясь, по лужам со своей свечой в бассейне святой Екатерины, а пейзажи Тарковского полны скрытого смысла. Только ты не знаешь, какого смысла, и лучше бы его не знать, ибо знание здесь разрушает, делает скудным, заставляя стремиться к обратному. Как у него актер в "Сталкере" завязывает узлы на гайке? Попробуйте, ничего не получится. Парадокс Тарковского – оборванные нити, оборванные диалоги. Тарковский, который понял, что надеяться в этой жизни не на кого, кроме как на самого себя. "Когда судьба по следу шла за нами, как сумасшедший с бритвою в руке". Удивляют только формы, ведь к мысли привыкаешь быстро, – пусть маленький, пусть слабенький, но это твой огонек, и ты донесешь его.

Она смущенно улыбалась, блестя белками и отступив в полутьму коридора, рассматривая его искоса, как пробудившегося мамонта.

"Когда женщина ведет себя провокационно, она или выходит замуж, или становится любовницей", – почему-то подумал он.

Ему было приятно смотреть на нее.

– Ваша жена? – переспросила она полуудивленно, полувопросительно, словно он не имел права иметь не только жену, но и спички в кармане.

"Моя жена?" – переспросил он сам себя и малодушно промолчал.

Никогда не считал себя сентиментальным. Ценил только промежуток между состояниями. Не застрять в одном и не упасть в другое. Балансирование "между". Нахождение "над". Стократно пройденный путь выявленных закономерностей, протоптанный скопом и разбегающийся веером одиночества. Для него Леонид Филатов и Олег Янковский по силе давно сливаются в один образ. Немногое, что помнил: фигуру, закутанную в узкое расклешенное пальто с капюшоном, в котором она приходила на свидание. (Последний раз он видел. Он хорошо помнил склоненную голову в вагонном окне. Они расставались: он оставался, а она уезжала. Она испугалась. Испугалась моря, пустынности сопок, свинцового неба.) И еще, пожалуй, глаза – похожие на две маслины под пышными волосами. В те времена... Он всегда любил пушистые густые волосы. Юность казалась ему связанной только с ней. Ни ревности, ни боли. Одна глухая тоска. В те времена, цвета голубого неба – то, что всегда сотворяет с тобой странную штуку под названием надежда, он, наверное, был по-настоящему счастлив, – если сравнивать с настоящим, если дано сравнивать... Весь диапазон чувств, подвластный тебе. Как вода сквозь пальцы... Если бы он об этом знал. Даже Саския теперь лишь догадывалась и однажды в отместку сожгла все его старые фотографии. Как он мог сочетать в себе двух женщин? Иногда он делал усилие, чтобы разделить их во времени (ведь внутри тебя его нет), чтобы ненароком не назвать Гану Саскией, а Саскию – Ганой. Женщины, которые никогда не ужились бы рядом из-за схожести характеров, но которые все же не походили друг на друга. Мягкость и покорность одной и неистовство и строптивость другой. Но с обеими ему было одинаково трудно. Впрочем, ему ни с кем из них не повезло. Теперь в этом стоит сознаться.

– Мне многое о вас известно...

Чуть-чуть хищно вырезанные ноздри не портили ее лица. Может быть, потом, через много лет, они придадут ему монументальную устремленность и сделают изощренно хищным, так что детали не будут играть роли. Выхолащивание чувств. Волнующие щеки, к которым все привыкнут, и сама она тоже. Он совсем не желал этого: свежее всего только на первый взгляд. С возрастом человек предает легче, потому что глубже заглядывает в себя и не находит опоры. "Но сейчас они еще живут отдельно от общего выражения, – подумал он, – и это мне нравится больше, чем зрелость, потому что зрелость попахивает тленом".

Она чувствовала, что он ее разглядывает. Брови вопрошали: "Почему?", побежали вместе со зрачками в сторону – стоит ли дразнить без повода, а губы чуть-чуть, на долю секунды, переигрывали, и он: "Прости, что делал редко...", не потому, что чувствовал себя пресытившимся, а потому, что она все же ему нравилась. Удивился, что кого-то еще может интересовать. Он даже не удосужился найти причину ее многозначительности. Спрятался, как улитка в раковину. Он мог посмотреть, что будет потом. Сейчас это не играло никакой роли. Он не хотел, чтобы она надоела ему раньше времени. Просто он подумал, что рано или поздно он сам от этого никуда не денется. Он хорошо себя знал. Слишком хорошо, и не очень-то старался. Обретая опыт и внешнюю невозмутимость, ты теряешь естественность и живость, ты словно замыкаешься в себе, и поэтому тебе нравятся джаз-банды и популярные актеры – собственное одиночество при внешней мишуре, которую так любят плотоядные бабочки.

– Например, о ваших собаках...

Платье колоколом развевалось вокруг ног. Он промолчал. В ней было что-то от набоковской нимфетки – переросток с детскими чертами. Не хватало белых аккуратных носочков и туфелек с тонким ремешком поперек и блестящей пряжкой. Гумберт из него никакой, и нос повернут не по ветру. Изощренность достижений в другом, как черепаший груз. Романы, в которых он двигался скачками, в которых порой от отчаяния (ожидание избитого вдохновения) пользовался запрещенными приемами – заглядывал к другим авторам – единственное, в чем он разбирался. Не будем называть. Кто осудит? Собратья? Узнаешь на собственных похоронах. Быть может, сейчас в этой девушке его смущают черты Ганы? Ему показалось, что она все-таки старше, чем кажется.

– Ведь он похож на вас... – сказала она, кокетливо прижимая платье в талии и пытливо заглядывая в глаза так, что у него вдруг сладко екнуло сердце (удивился – оказывается, еще на что-то способен), и он разглядел темные крапины в толще голубовато-замершего водопада, обдавшего жаркой летней волной.

"... или на неудачника", – в такт подумал Иванов, но ничего не сказал.

Вряд ли сын рассказывал ей что-то о матери. Иванов не одобрял ни его манеры жизни, ни связей. Всегда противился хаосу. В принципе, из ничего не должно получиться ничего путного. Слишком легкое счастье развращает точно так же, как и быстрый успех. Может быть, это было реакцией на долгодумие и предположительное долголетие. Никому не давай на себя гадать, кроме... впрочем, – и этим тоже. Всем тем, для кого слово "любовь" ассоциировалось с "любовницей". Лично он предпочитал – "подруга". Не так сально. В любом деле надо уметь за что-то цепляться. В том, чем занимался сын, не было равновесия. Или оно было такого рода, что он не понимал. Пожалуй, Саския и сын были чем-то близки больше, чем по крови. "Дима-а-а... спроси у бляди-и-и... она вареники будет? – помнил он точно так же, как и ее бесконечное ворчание: "Опять мне убирать за этими паршивцами?! Почему обувь не вымыли?" Внутренний хаос при внешнем лоске мотылька. То, чего Гана никогда не позволяла себе; или теперь ему так хочется? Их квартира, превращенная в музей чистоплотности. Опыт тела комплексует так же, как и якорь судна, словно именно Саския оказалась ему матерью, а он приемным отцом. Он вспомнил свое возвращение в часть, поезд тащился двое суток, когда она мерещилась ему даже на противоположной полке. Пожалуй, он всегда это помнил. Память вырывала странные куски, порой не очень приятные, но одинаково волнующие, например его ревность ко всем ее друзьям, даже к Королеве. Девичьи секреты – легкие секреты, потом, преобразуясь в стиль – жалкий стиль, если с ними нечего делать; часть их в жизни падает отблеском и на тебя. Сейчас и это не казалось смешным, словно он переживал все заново.

Он показал на стену.

– А... это Феликс. – У Изюминки-Ю было такое радостное лицо, что ему стало стыдно, и он отдернул руку. – Рисовал только глаза. Узкая специализация. Вот эти мои. Похожи? – Она показала на голубоватые валёры[27]27
  Теневые эффекты в живописи.


[Закрыть]
с крыльями бабочек вместо ресниц и снова посмотрела на него с тем странным выражением, которого он минут десять явно пытался избегать.

Мог ли он думать, что может нравиться таким женщинам. Вряд ли у нее на этот счет было другое мнение. Может быть, она хотела казаться доступнее, чем он полагал. Кому-то не терпится заниматься только самим собой. Нарциссизм. Культ отца – дорожка к Богу. Только какому? Кажется, страшнее отказаться, чем научиться обману, – ведь взамен ничего – ничего, кроме безусловной самостоятельности, но это не панацея от бед. Женщины любят, когда на них обращают внимание. Если ты хочешь сделать карьеру, надо переспать с каждой, у кого позволительно задирать юбку. Их мужья будут носить тебя на руках. Из всех его знакомых одна Гд. имела повышенную рецептивность, которую она не потеряла, даже выйдя замуж, – при самом невинном выражении лица. Что она искала в мужчинах, оставалось загадкой даже для него, уж он-то, казалось, понимал ее. Тайная эротоманка? Возможно. Возможно, она искала то, чего и найти нельзя. Возможно, она просто не могла жить без сексуального подстегивания. Впрочем, ее можно было понять: она была обладательницей сразу двух половых отверстий. И оправдание избытка стало смыслом ее жизни. В медицинской литературе она проходила под именем "феномен номер тридцать". Трехракурсная демонстрация разведенных ног с выведенными на поля стрелочками объяснений. Яйцеполая несовместимость. Разумеется, о чувственной сексуальности ни слова. Зато в бульварной прессе: "Женщина с двумя...", "Неутомимая персиянка", "Красавица из нового эдема". В иной стране она бы сделала карьеру. Голливуд рыдал о ней. В былые времена тайные агенты подъезжали к ней бог весть каким образом (ему часто приходилось отвечать на звонки из далекой Италии), делали предложения фривольного характера. Первый раз, когда они легли в постель, ему показалось, что он галлюцинирует. Пришлось удостовериться (Гд. торжествовала), при включенном свете, разумеется. Не отличалась стыдливостью – экспериментировала даже в парках на лавочках с закрытыми глазами (лично его от мужской неуверенности спасали только сумерки и бутылка коньяка). Он был удивлен не меньше, чем "израильтянин, в котором нет лукавства"[28]28
  Апостол Павел.


[Закрыть]
. Ее физиология была равна сумме слагаемых и создавала для него некоторые трудности, особенно после целого дня работы. Но в самом начале их романа она разыграла оскорбленную натуру из-за того, что он начхал на ее мужа, сидящего за стенкой, – на его поцелуй: «Что это значит?» На следующий день при встрече он едва не покаялся: «Извините, что потревожил вас...» – вот бы она посмеялась, – как сам едва не оказался в ее объятиях. Позднее она призналась, что хотела проверить, нравится ли кому-нибудь еще. Первые их поцелуи украдкой были так крепки – до обдирания губ, словно они не могли насытиться друг другом – тела, делающие шаг навстречу друг другу. У них даже появилось свое место на кухне, пока компания в комнате решала мировые проблемы. Жаль, что она оказалась более простодушной, чем он ожидал. Простодушной до наивности, чего он никогда не поймет, – инфантильной. Просто она не знала, с кем имеет дело. Он просчитывал ее на ход вперед, пока ему не надоедало или он не запутывался в самом себе. Зато одно время она играла роль добродетельной матери – ей нравилось покровительствовать, нравилась его незащищенность. Здесь она уж поупражнялась – месяц выдерживала марку: «Мне нужно все или ничего!», а потом низвела его до уровня любовника, и ошиблась – не стоило ей играть с ним таким образом хотя бы из тех соображений, что он с тех пор не имел перед ней никаких обязательств. Конечно, он не сразу угадывал ее поклонников, но это всегда было делом статистики. Кое-чему он сам ее научил – подтягивал под свой уровень. Обратила его же оружие против него же самого. Тогда-то он и стал равнодушен, но любил ее странной любовью, в которой не мог разобраться, – ему нравилось тело – узкое и верткое, словно переплетение корней. Что ей стало со временем чуждо – так это чувство вины. Иногда она его бросала, чтобы появиться неожиданно, без всяких объяснений, с одной и той же сакраментальной фразой: «Не бойся... я проверилась...» Она начинала хозяйничать в его судьбе, как Саския на своей кухне. А он принимал ее прямодушие абсолютно безразлично, словно домой вернулась погулявшая кошка, отчасти потому, что его голова чаще была забита совершенно другим, и отчасти потому, что в жизни он всегда был несколько ленив – настолько, что позволил ей домогаться себя два года – упорство, достойное лучшего применения. В ее коллекции не хватало модного, нудного писателя. Муж, который делал вид, что ничего не происходит и который удивлял его больше всего. Дети, которые ее никогда не ждали. Ханжество и циничность врача-костоправа делали ее особенно привлекательной во время утреннего кофе, когда она еще не успевала переключиться на дневные заботы. Одно время, стоило только подумать, и она вызывала у него преждевременную эрекцию. Контраст черных глаз и бледной кожи лица, – что делалось у нее под черепной коробкой – отдельная картинка, – и бесконечные разговоры на врачебную тему, перемежающиеся сексуальными штучками и вульгарной интонацией в моменты, когда надо было помолчать, натолкнули его в конце концов на мысль, что она несколько глуповата – как раз в той мере, когда ничего определенного нельзя сказать – никогда не говорила о любви и чувствах, предпочитая язык тела и рук, чем вначале немного шокировала его, привыкшего работать рассудочно. «Бессмысленно все раскладывать по полочкам!» – обычно искренно провозглашала она. Несомненным достоинством ее было неумение устраивать сцены. Легкость характера. Иногда он накидывался на нее прямо в кухне. Ставил эксперименты, искал что-то от души в ужимках страсти. Тело у нее было, как гладкий, длинный узел мокрого белья. Ни для чего другого не приспособленное, словно статуэтка – повертеть в руках, или фантом, чуждый земному естеству. Везло на блудливых женщин. Через некоторое время он бросил писать и почувствовал себя высохшим, как забытый в холодильнике лимон.

– Похожи, – ответил Иванов. – Что мы ищем? – бодро спросил он у девушки.

Ему не хотелось быть предметом чьих-то экспериментов, и женские наивности его волновали постольку поскольку. "Дай-то бог каждой такие глаза, – подумал он, – потому что они еще чего-то ждут черт знает по какому закону, а это всегда возбуждает любопытство и дарит тебе надежду, что, возможно, ты в чем-то ошибаешься".

– Я подумала, вам интересно... – разочарованно протянула она.

"Если она начнет о сыне, – подумал Иванов, – меня вырвет".

Он вспомнил: Гана с ее широко расставленными глазами тоже была слишком молода и слишком легкомысленна для первой жены. Но разве они оба могли знать, какими должны быть первые жены и первые мужья. Хорошо хоть, что они мало ругались, или до этого просто не дошло?

– У нас мало времени, – напомнил он.

Она относилась к той категории женщин, которые в обществе любого мужчины чувствуют себя безопасно, и ему не хотелось обижать ее. "В конце концов, – подумал он, – это не причина, чтобы быть идиотом. Вначале воспринимаешь их как знакомых, потом начинаешь думать как о женщинах, не дай бог еще на сон грядущий. Когда пишешь, всегда имеешь в виду какую-то конечную цель – по-другому не бывает, – пусть даже призрачную вначале, которую доискиваешься с десятой попытки. А когда знакомишься с женщиной, не имеешь никакой цели, и в этом отношении литература только выигрывает". Плоть имеет свойство возбуждать интерес. (Гд. это отлично помнила и принимала.) Отец бы о такой заметил: "Пигалица! Маленькая собачка – до старости щенок..." Человек, у которого до самой смерти сквозь пиджак шел дым. Годами его лицо становилось неизменным, как старое яблоко. Каждый год Цех швейников выделял отцу курортную путевку в Ялту. Трудно вспоминать.

Там, у хлебосольного Ген.А. Шалюгина, в домике на краю скал, однажды в апреле он беседовал с абсолютно трезвым и грустным Ол. Ефремовым, за два года до его смерти.

Он селился в корпусе недалеко от Дома писателей. Иногда он вместе с отцом обедал в портовых кафе (спускались по крутым дорожкам через старые парки санаториев) и покупали у мальчишек свежую кефаль, чтобы испечь ее в фольге у знакомого повара-грека. Небольшие деньги создавали иллюзию свободы. Уже тогда ему везло, – завистники и враги, разве их не было? Авторы, в которых сидит дидактик. Неопытность пишущего проявляется в том, что в одиночестве он не может работать и не может долго держать себя в одном и том же состоянии – пускай приятном и даже несколько приподнятом вначале, а потом – изнурительном и утомляющем, но так необходимом – темп, что создает тональность. Важно было находиться в нем как можно дольше. Когда ты не способен весь роман, абсолютно весь, эмоционально держать в голове, тогда понимаешь, что он получается – пускай хоть и ежедневно по крохам, но всегда получается, потому что в один прекрасный день ты сам начинаешь удивляться написанному. Мудрости бы или многогранности, несвойственной тебе, потому что ты живешь во времени, а роман – сам по себе, и все остальное лишь накопительство. Или квадратно-гнездовой способ абстракции, чтобы обострить внимание читателя. В некоторых своих романах Грэм Грин занимался такими штучками. Кто поспорит? Надо только понять, что для этого требуется время, что романы пишутся со скоростью жизни, и научиться ждать, не пришпоривая, – тоже искусство, потому что все равно быстрее, чем есть, ничего не получится; и фальшивить не стоит, потому что это всегда заметно. Хороший роман должен иметь хорошо слышимый звук, струну. Когда он так писал? Рассказы больше не удовлетворяли. Об отце он так ничего и не создал. Он всегда много читал, последние годы весьма выборочно, и больше справочную литературу. Иногда стоило читать и плохую литературу, чтобы знать, как не надо писать. Отсутствие хорошей памяти спасало от копирования прочитанного. Оставалось и жило лишь чувство произведения – "запах и вкус", как он себе говорил, и сколько ни старался, ни одной строчки, почти ни одной, – конечно, особенно яркие все же застревали – припомнить не мог, только чувство большого и сильного, если романы были хороши, и он читал их, как гурман, смакуя абзацы и строчки. К тому же он научился видеть, как они делаются: вот здесь и здесь вставлялось или убиралось, добавлялась интонационная ступенька или специально обрывалась, не потому, что у автора что-то не выходило, а потому, что по-иному просто не получалось бы; уж он-то знал. Литература занимала его как способ исследования жизни – метафизический наскок, никак ни меньше. Но потом он и от этого отказался.

Ранней весной стволы деревьев были покрыты нежно-зелеными лишайниками. Кипарисы, чем-то напоминая Гд., неподвижно застывали на фоне моря и светло-голубого неба. Дожди налетали из-за перевала вместе с редким, прозрачным туманом. Отец запомнился именно таким. Незаживающие раны войны. "Орден Красного Знамени, – говорил он, – я заработал неправедно, чужой волей". Любимая невестка. Может быть, поэтому его сын и стал врачом. Но того капитана-танкиста из Пензы не спас. Никудышным врачом. Для такой специальности нужны несколько другие мозги. Каждая смерть делает из тебя калеку. И в двадцать, и в тридцать чувствуешь себя изгоем, к сорока приспосабливаешься к собственной ущемленности (костыли для души – подпорки телу), но всегда делаешь дело с некоторой оглядкой на более одаренных и удачливых. Среди врачебной братии основная часть – работяги, тянут свою лямку до смерти.

– Этот человек, наверное, ищет то, что лежит в диване. – Девушка бросила тряпки на пол и, обиженно сверкнув своими ясными глазами, пошла по коридору в глубь квартиры, демонстрируя спортивную фигуру и легкую походку.

И опять он сравнил ее с Ганой, не особенно раздумывая, в чью пользу. Ему даже стало занятно, как она трогательно раздувает свои маленькие ноздри. Тронулся следом, почти забыв о том человеке, который ходил и изучал номера квартир с помощью зажигалки и имел уши цвета отбивных над засаленным воротником мешковатого пиджака, где под левой подмышкой наверняка присосался большой, тяжелый пистолет, а в кармане – разрешение на отстрел десятка клиентов, – кто будет разбираться?

Отец был закройщиком мужской одежды, и у него "обшивалось" полгорода. С десяток безуспешных операций превратили его в комок нервов. Всю жизнь предпочитал сухие вина и собак породы спаниель.

"Господи, – думал он, идя следом за Изюминкой-Ю и испытывая тихое раскаяние, – как я устал от самого себя и бесплодного ожидания. Почему я способен любить только на расстоянии и только тех, кого уже нет?"

– Вот! – поджала губы, как и уязвленное самолюбие до самой комнаты, что заставило его писать вкривь и вкось половинками слов – лишь бы успеть: "...наличествуют области, в которых аномалии проявляются в большей степени, то есть существует закон распределения как в неживой, так и в живой ма... специфичный по проявлениям... для того и другого... безразлично для последнего с точки зрения морали, ибо мораль – дело человечества и не имеет решительного значения ни для кого и ни для чего иного". И обрывая сразу все посылы, написал один вывод: "Разделение проходит между осознанием частного и общего, или земного и космического, ибо земное отличается от космического всего лишь степенью качества, не принципом – что важно для обобщения". Решил на этот раз, что занимается "механической" философией, в которой нет места чувствам.

Мурлыка в комнату не забрался, и можно было не остерегаться наступить на высохшие комочки кала. Оставил лишь гирлянду механических мышей, подвешенных за хвостики к раме станка. Тот же допотопный промятый диван с потертыми валикам и высокой деревянной спинкой, куча бумажного хлама, рассыпавшиеся подрамники у стены под желтым иранским ковром и пустые бутылки на полу – все это в буром свете старых деревьев разросшегося сада, веранда с приоткрытой дверью, в которую заглядывала ветка березы и откуда тянуло холодным запахом яблок.

Он словно заглянул в свой давний сон, здесь после ряда комнат по обе стороны знакомо-темного коридора – то, что они таскали из части в часть: стол с фанерной крышкой и армейская кровать, на которой был зачат Димка. "С миром вещей всегда уходит часть тебя, – думал он, – как стирается наша память о близких, но вещи не виноваты, никто не виноват". С затаенным дыханием потянул ящик, чтобы заглянуть и увидеть свои старые бумаги и давние газеты. У него было такое ощущение, словно он наступил на собственную ногу. Ничего не произошло. Он видел, как и через шестьдесят лет люди возвращались на свое пепелище, и от этого они не выглядели ходящими на голове. Ничего не менялось для стороннего наблюдателя. Похоже, что только человек придумал время.

– Помогите мне, – попросила, не глядя, Изюминка-Ю, и он, очнувшись, сделал шаг, наклонился, чтобы сдвинуть раму дивана, и вдруг совершенно рядом, с непривычного ракурса, обнаружил две косички, от висков под волосы, заколотые булавкой с сахарным янтарем. Кожа была гладкой, с крохотной дорожкой едва наметившихся бачков – мужское начало, – теряющихся в густоте прически. Он мог поклясться, что уже когда-то видел такое, но в этот раз картина была иная, словно безраздельно владела его воображением.

"Такое лицо должно смотреть на тебя с подушек, – думал он, – каждое утро. Пусть это будет мимолетно, пока ты осторожно встаешь, чтобы не разбудить свое сокровище, и переводишь дыхание, только когда за тобой захлопнется дверь, но потом вспоминаешь его целый день. Таким лицо встречает тебя вечером, когда почти иссякнет воображение и истощится терпение, и ему нет нужды утверждаться в тебе и нет дела до сложностей и противоречий мира, вот это и будет счастье... но это слишком невероятно, чтобы в него можно было поверить".

– О чем вы думаете? – спросила она. – У вас такой вид...

– О стакане холодной воды, – буркнул он.

Все его приятельницы надоедали ему не из-за того, что они были плохи или, наоборот, – хороши, а потому что выделяли ему роль, которая его увлекала до поры до времени, но наступал момент, когда он чувствовал, что и на этот раз хватит, и тогда уходил, забывая кого-то из них.

В углу под газетами лежали два пакета с мелкой зеленовато-бурой травой, а из промасленной тряпки он вытряхнул армейский мелкокалиберный пистолет и две коробки с патронами.

"Этого еще не хватало, – подумал Иванов и покосился на нее, – из этого даже убить нельзя". Лицо у нее стало непроницаемым, и он заколебался.

– Не будьте наивным, – она поймала его взгляд. – Я сама узнала только недавно...

Запели трубы – в доме жил еще кто-то.

– Ну да... – кивнул он, пряча свою иронию.

Ее категоричность ему не понравилась. Он давно уже понял, что смысл происходящего – в отсутствии всякого смысла, и сны его были сложны, запутанны, как и его жизнь.

Присев, она с любопытством разглядывала содержимое дивана, так что два колена, прижатые друг к другу плотно и крепко, торчали перед ним, и он старательно обходил их взглядом.

– Следовало давно понять... – согласился он и почувствовал, как его губы иронично поползли кверху.

Она презрительно хмыкнула, словно заранее ожидала его реакцию, и, поднимаясь и не очень заботясь о том, что мелькало перед его носом, – словно читала мысли, произнесла:

– Можете не верить, но здесь никто не курил. – В знак раздражения она продемонстрировала ему свой чеканный профиль: безупречную линию лба, строгий носик и поджатые губки.

"Надо было давно догадаться, – подумал Иванов, – все эти ночные бдения и тайные сборища..."

– А я и не верю, – ответил он, ловя себя на том, что глупо выглядит и что Изюминка-Ю посмеивается над ним.

Она отвернулась и даже притопнула ногой:

– Ужасно!

– Опасно, – поправил он.

– ... всегда считал, что делает все сам!

– Нашли чему удивляться...

– Мне бы вашу уверенность...

– Мужчина есть мужчина... – Его сетование не требовало комментария.

– Откуда вам известно?

– Известно... – подтвердил он, невольно сжимая губы.

– Откуда? – еще больше удивилась она.

– Стоит ли мне верить? – спросил он, иронично изогнув губы.

Не следовало ей ничего объяснять. Он сам постоянно ошибался. У него чуть не вырвалось: "Не надо было быть дурой!", и лицо, наверное, стало соответствующим, потому что она, моментально уступив, ответила:

– Попробуйте на моем месте!

– Вот уж чего не могу, то не могу, – возразил Иванов.

Она возмущенно фыркнула, надеясь непонятно на что:

– Вы!.. Вы!..

Он удивленно замолчал, укоряя себя за несдержанность.

– Вы просто зануда!

Скрещенные руки на груди придавали ей вид Немезиды. Осиная талия и развевающиеся волосы фурии, которая способна влепить пощечину разгоряченной ладонью. Все равно он останется всегда один, словно наблюдая ее на расстоянии, даже если она сменит гнев на милость.

– Такое ощущение, что вы всему знаете цену!

Если бы она подумала, то поняла, что это противоречит природе вещей – строить умозаключения и руководствоваться ими – нет прямее пути в тупик, труднее выбираться. Однажды ты научишься пересматривать свои поступки быстрее, чем начинаешь мучиться ими.

– Разве я виноват? – Он вздохнул и пристально посмотрел на нее сверху вниз.

Кожа на плечах была слишком бела для этого времени года и, наверное, гладкая как бархат. Потом, через много лет, на ней появятся отметины солнца, ветра и всех тех мужчин, которых она встретит на своем веку.

– Словно... словно... словно я с вами в одном противогазе!

У нее не было сложностей с мимикой, и сейчас она не берегла ее для кого-то другого.

– Не надо преувеличивать. Моя персона в ваших делах не столь значительна. – Он попытался сделать серьезное лицо и решил, что ему удалось. Шутки с губами он уже не мог себе позволить.

– Ну да! – возразила она, наклонив голову (волосы упали на глаза, смахнула их рукой) и заставив его покраснеть. – Но вы его отец!

Он пожал неопределенно плечами. Не мог же он объявить, что сын имеет перед отцом преимущество – хотя бы в виде молодости, времени и таких женщин. Пусть это останется тайной. Опыт и молодость – две несовместимые вещи. Иногда лучше промолчать, чем изрекать истины.

– Скажите что-нибудь! Ну же! Что вы о нем думаете? – Она хотела, чтобы он ей в чем-то помог. Не дождавшись, покачала головой, раздувая свои прекрасные ноздри, придающие вкупе с чистыми линиями лба и волосами, забранными за ухо, устремленность в бесконечность. – Только и слышала!.. Мой папа! Папа! – Возмущению ее не было предела. – Одних рассказов о Севере! А Дагестан, или как его там? Собака у него была по кличке Рекс...

– Была, – терпеливо и удивленно, потому что кто-то прикоснулся к его тайне, согласился он. – Ничего не поделаешь...

От неожиданности он чуть не предался воспоминаниям. Те картины, которые промелькнули перед ним за эти мгновения. Пса они выбирали в январе, на сеновале, вдвоем, подсвечивая себе фонариком. Снег был вездесущим и сухим, как прокаленный песок. Сено пахло далеким лугом, а щенки – молоком. Они подзывали их, имитируя поскуливание. Может быть, сын действительно был с кем-то сентиментален, – только не с ним. Какой она ему показалась? За любую откровенность надо расплачиваться. Видно, она была хорошей слушательницей. О чем еще можно разговаривать с женщиной в постели после любви, если ты еще молод и настолько наивен, что становишься неосторожным. Он не даст ей такого шанса, не подарит оружие, пусть она его выбьет боем, ему больше нечего ждать от таких женщин. Что его волновало? Предначертанность? Судьба? Просто ему нравилось быть таким. "Метафизика – ограничение человечества, – писал он когда-то, – надо исходить из того, что она неизменна и постоянна, как звук флейты".

– А-а-а... – досадливо протянула она.

Вырез платья съехал в сторону, и обнажилась голубая бретелька. Он не думал, что там можно скрывать что-то незнакомое. Интересно, как она поведет себя, если он станет настойчив. Саския, не отличающаяся целомудрием, всегда вызывала в нем глухое раздражение, потому что имела привычку уступать после минутной борьбы.

– В конце концов, это вы меня сюда затащили, – возразил он. – Правильно?!

– Можно подумать, вы не имеете к этому отношения, – упрекнула она.

"Точно, не имею, – с горечью подумал он, – потому что я давно обо всем забыл и меня это не трогает".

– Туалет работает? – спросил он, не жалея ни ее, ни себя и не видя толка продолжать разговор.

Сколько он себя помнил, все кончалось одним: разбродом чувств во всех его поклонниц, и отца, и сына тоже. У одного капитана было мужества умереть честно, хотя это сейчас не имеет никакого значения. Фамилию не запомнил. Только полк – номер 82. На войне с тебя за несколько дней сходит масло – весь жир. Человек ожесточается быстро – словно скидывает рубашку, гораздо быстрее, чем принято считать. Сам он быстро приноровился обрабатывать конечности и орудовать пилой.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю