Текст книги " Боевой 19-й"
Автор книги: Михаил Булавин
Жанры:
Военная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 21 страниц)
– Вольно, товарищи! – крикнул Паршин.
Его сейчас же обступили красноармейцы.
– Товарищ командир, правда говорят, будто бы демобилизация будет?
– Верно, товарищи. Завтра утром вам зачитают, приказ,
На поверке очень бойко прошла перекличка, и бойцы с особенным подъемом пели «Интернационал».
Многие в эту ночь не спали. Волновали думы о доме, о женах и ребятишках, о разлуке с боевыми товарищами и о/скором свидании с родными.
Утром после поверки только и было разговора, что о бессрочном отпуске старших возрастов. Ожидавшие увольнения собирались группами, толковали о пути, подбирали "спутников. Радовались и те, кто еще оставался в армии.
– Ну вслед за вами и мы. Теперь недолго и нам, – говорили они.
Красноармейцы понимали, что дела в стране обстоят хорошо, если многих увольняют в бессрочный отпуск.
– Сколь не был дома? – спрашивали у Решетова.
– Восемь годков.
– Ох, мать честная! – удивлялись товарищи и смотрели на него с уважением.
– Немалый срок. Дома, поди, и не узнают.
– Эх, братцы, сердце щемит, – отвечал Реше-тов. – Ведь восемь лет. Это только легко сказать. Чего дома-то найду. У меня двухлеток парнишка оставался, а теперь ему, должно, десять. Ни он меня, ни я его не признаю. А как же до работы руки истосковались. Кажись, зацепил бы борону да скрозь всю пашню грудью проволок. Вот уж сейчас сердце неспокойное, а как буду подходить ко двору... эх, и встрепыхнется. А я вот чего сделаю. Приду вечером, в темноте, да погляжу в окошко. Осмотрюсь, значит, как чего, а потом в хату... А может, и не так, а по-иному как.
Устин и Зииовей тоже готовились в путь. Паршин подсел к Зиновею на койку.
– Как-то тяжко сердцу, – заговорил Зиновей. – Рвется оно на два куска. Один требует ко двору, другой держит тут. Ведь вот какое дело-то, Петр Егорович.
– Тяжело расстаться?
– А как бы ты думал, Петр Егорович? Тут самая главная жизнь была. Тут она решалась. Языком-то всего не расскажешь. Вот оно, – постучал он по груди своей широкой пятерней.
– Громадное дело дружба, – подтвердил Устин.– Дома мы с Зиновеем, поди, так бы не сдружились. Там ведь бабы, ребятишки, двор и каждому свое. Располземся по деревне кто куда, а тут всю жизнь на двоих делим, друг друга бережем, рядом спим, из одного котелка щи хлебаем. Эх, Петр Егорович, вот ты наш командир, – Устин встал и подсел к Паршину. – Давеча мы с Зиновеем толковали о тебе. Жалко нам с тобой расставаться. Родной ты нам стал.
– Иди сюда поближе, – попросил Паршин. Теперь он сидел посредине, обняв друзей за плечи. – Сила наша – в дружбе нашей. Почему победила Красная Армия? А вот этой силой сплоченности, когда чувствуешь плечо друга, товарища. Мы жили одними интересами и во имя этих больших, общих для всей страны интересов бились не на жизнь, а на смерть. Слов нет, и я буду по вас тосковать. Но это пройдет. Много горя позади, много радости впереди. Я хочу узнать, как вас встретят дома. Я надеюсь, что вы не забудете нашу дружбу и будете писать мне. И, может быть, когда-нибудь я и заеду к вам.
– Пётр Егорович, как брата, как отца будем ждать всей семьей, всем селом. Ну, да что говорить, – проговорил Зииовей.
– Ну, а пйсьма из дому получаете? Что пишут?
– Живы, здоровы, а чего же более, – ответил Зи-новей. ,,
– А ты, Устин? Помнишь, сидели мы в Воронеже в саду и ты. говорил о ней...
Устин вздохнул и покачал головой.
– Писала моя Настюха, – ответил за него Зино-вей, – ну, -знаешь, как все бабы – вроде как бы все ясно, а непонятно. Стряслось что-то с Натахой. Казаки ее в оборот брали, таскали, мучили.
Устин молчал, склонив голову. Паршин тотчас же вспомнил о Наде.
– Но она жива, здорова, – продолжал Зиновей. – И ты знаешь, секретарь в сельском совете, а председателем. .. Помнишь Семена, что в Тамбове дрался и три раза раненый был? Без руки домой пришел, и вот ноне председателем.
– Вот что дельно, то дельно, – обрадовался Устин.
И все трое пошли в город.
Воскресенье. Ярко светило весеннее солнце. Журчали сверкающие ручьи, воздух наполнился многоголосым звучанием людской речи, грохотом телег по каменной мостовой, шумом падающей воды, резвым чириканьем воробьев.
В этот день было особенно весело и празднично. На вокзале гремел, духовой оркестр. На первом пути, украшенный хвоей и красными полотнищами с лозунгами, стоял эшелон.
С прощальными и напутственными речами выступили командир и комиссар. Демобилизованные, провожающие красноармейцы и рабочие кричали «ура».
Особенно торжественной была минута отправления поезда. От оркестра отделился трубач. Он вышел к середине эшелона и проиграл сбор. Знакомый клич военной трубы звучал необыкновенно взволнованно. Он как бы напоминал воинам об их пройденном пути.
Тронулся поезд, грохнул оркестр, и опять оглушительные крики «ура» взмыли над необозримой, волнующейся массой людей. Все быстрее и быстрее бежал эшелон.
Демобилизованные бойцы махали из вагонов фуражками. Приложив к козырьку руку, Паршин стоял так до тех пор, пока не скрылся последний вагон. Стух колес замер вдали. Что-то оторвалось от сердца Паршина, и он опустил руку. А люди стояли и продолжали махать руками: «Прощайте, прощайте, дорогие товарищи!»
VII
Нет, не так возвращался Устин в роДное село, как тогда, после мировой войны. Не заснеженные поля в глухую зимнюю ночь встречали его и не со стонущим сердцем возвращался он. Нет. Теперь было другое время. Иные мысли теснились в его голове.
Перед ним широкая, свободная земля. Сколько крови пролито за ее освобождение – не измеришь. Но как построить на ней новую жизнь? С чего и как начинать?
Там, далеко, за синеющей далью, за горизонтом, где-то в степи, крепко вцепилось в землю его село. Туда он возвращался не батраком, а хозяином.
Не раз в пути, вспоминая свой разговор с Паршиным о новой жизни, он почти дословно передавал его Зиновею. Тот внимательно слушал, потирая пальцами наморщенный лоб, соглашался.
– Нутром и я чувствую и вроде вижу эту самую новую жизнь, – говорил Зиновей. – Но как тут рассудить? Вот доберемся мы до двора, встретимся с мужиками, с бабами, и все это понятно. Потом поедем в поле. Большое оно, широкое, все наше. А чего делать с ним? Тут ведь сила надобна. Большая сила. Ты грамотнее меня, может, тебе и виднее. Тут, вишь, надо... – Зиновей штопором пускал палец вверх, – голову. Голова, Устин, надобна.
В полуденный час, когда солнце нагрело разомлевшую степную землю, эшелон остановился на полустанке, чтобы сошли на нем два солдата. Провожали их прощальными криками и лихими переборами гармоники.
Друзья шли не торопясь. Идут, идут да остановятся. Оглядятся, как бы измеряя глазом – сколько еа земли-то, и снова идут.
В каком-то чудесном приливе чувств взмахнул Зиновей мешком и крикнул что есть мочи в степь:
– Э-э-эй! Открывай ворота!
Глядя на Зиновея, смеялся Устин и тоже кричал:
– Ого-го-го! Встречайте гостей!
И того и другого подмывало кувыркнуться через голову, побежать взапуски, и чем ближе село, тем сильнее стучало сердце.
– Что это мы с тобой расшалились, ровно маленькие? – нахмурился Зиновей и умолк. Строгая озабоченность легла на его лицо.
– Что там делает моя Настюха с ребятишками, а?
Оставил я их в большой нужде... мыкают, поди, горе...
– Да не думай ты об том! – с досадой махнул рукой Устин. – Придем – увидим.
Почерневшие поля, ракиты вдоль дороги, шумящий вешними водами овраг, машущая крыльями на косогоре мельница – знакомый и милый мир распахнулся, окружил и полонил их.
Устин вдруг замедлил шаг, остановился и сокрушенно покрутил толовой.
– Ты идешь домой, Зиновей. А куда вот я иду? К кому? Кто меня встретит, кто поджидает?
Зиновей вместо ответа так же, как до этого Устин, махнул рукой. Зиновей жалел, что сбился с веселого тона, и злился, что не м$жет настроить себя и Устина на прежний, хороший лад.
Некоторое время шли молча, посасывая цыгарки.
– Ко мне пойдешь, понял? – начал Зиновей и от неожиданности вздрогнул.
– Ату! – вдруг крикнул Устин и швырнул что есть силы фуражку.
Прижав к спине уши, делая огромные прыжки, улепетывал заяц.
– Видал? Во пошел, во чесанул! – кричал возбужденный Устин, поднимая фуражку. – Ну, чуть-чуть я было не сшиб его.
Зиновей с сожалением покачал головой:
– Повезло косому. Не на охотника напал, а то жариться бы ему сегодня в печи.
И вновь завязался разговор. Устин пересказывал старую русскую побасенку о мужике, увидавшем зайца и размечтавшемся, и оба смеялись.
– А вот и наша дума, – остановился Зиновей. – Ажно сердце скребет.
Перед ними лежало село.
– Огородами пойдем, что ли? – предложил Устин.
– А что мы, краденые? – возразил Зиновей. – Дойдем большаком до улицы... Эх, мать честная.:. – постучал он себе кулаком в грудь.
А этим временем в сельсовете собрались вдовы и солдатки, созванные Натальей,
Семен Быков, взмахивая культей, держал речь.
– Выйдем, бабы, в поле все до единой, а у кого ребятишки постарше, прихватить и ребятишек. Пахать и сеять будем сплошняком, подряд всем. Мокею, Модесту, Чистикову, попу Ивану прикажем, чтобы всем безлошадным вдовам землю запахать, посеять и за-скородить. Семян мы вам дадим, после новины вернете. Так, что ли, порешим? Какое ваше слово будет?
– Об тягле да о семенах у нас и думки, Семен Панкратьевич. А руки-то мы приложим, – ответила Настя Блинова.
– Работать в полном согласии и помогать друг дружке. Арину поставим над вами старшой. Согласны?
– Ну, а чего же лучше? Спасибо тебе, Семен Панкратьевич.
В сенцах кто-то завозился и слабо толкнул дверь. На пороге появился Мотька.
– А тебе чего тут? – строго спросил Семен.
Тот смело вошел в избу, снял картуз, шмыгнул носом и, подняв руку, как это делают взрослые, когда хотят попросить слова, торжественно сообщил:
– Гражданы! Красные армейцы Устин Хрущев и Зиновей Блинов ко двору прищди...
– Кто, кто? – вскрикнула Настя и зашаталась, закрывая глаза.
– Где они? – бросился к двери Семен.
– Батюшки-светы!
– Вот тебе, Настюха, и праздничек.
– Господи милостивый!
Бабы, торопясь, бросились на улицу и побежали к хате Блинова. Сзади бежала опьяненная радостью Настя.
Семен тотчас же вернулся и начал торопливо собирать со стола бумаги и совать их в ящик.
Растерявшаяся Наталья сидела в крайнем смущении и не знала, что ей делать.
Семен увидел ее и от неожиданности вздрогнул. Он думал, что, кроме него, в сельсовете никого нет.
– Наташа! Ты что? Иди ко двору...
И вдруг, спохватившись, взмахнул рукой и, что-то соображая, прошелся по хате.
– Ты вот что, – сказал он, ласково обращаясь к ней, – иди-ка, а я потом пришлю за тобой, что ли, или... или нет, иди/ Иди.
Наталья вскочила, запахнула шубу и, как показалось Семену, с отчаянием рванула дверь. Не оглядываясь, она побежала по улице, как будто бы ее кто намеревался ударить.
Семен закрыл дверь, потоптался на крылечке и нерешительно направился к Блинову. Он понимал состояние Натальи, но не знал, как ей помочь.
Зиновея облепили ребятишки. Они были у него на коленях, на плечах, он обнимал их, прижимал к себе, смеялся и щекотал колючей щетиной подбородка.
– Ну, предсказал я тебе, Настя, что придет твой,– ваговорил с порога Семен. – Здорово, Зиновей! Здорово, Устин! Ну, вот и снова довелось свидеться. А ну, покажитесь! Что ж, добрые мужики, – шутил он, обнимая красноармейцев. – А вот я, братишки, вернулся инвалидом. Не повезло мне под Тамбовом.
Настя металась по горнице, подбегая то к печке, то к столу, то выскакивала в сенцы, приготовляя обед дорогим гостям.
Устин медленно ходил по горнице, и было заметно, что его беспокоит и волнует какая-то мысль. Он то отвечал невпопад, то просто молчал, рассеянно поглядывая в окно, то снова принимался ходить.
– Да сядь же ты, Устин, – уговаривала Арина, усаживая Хрущева на скамью. – Пусть бабы хоть поглядят на тебя, какой ты стал.
Семен отозвал Арину, что-то пошептал ей, и она сейчас же исчезла.
Устин приблизился к Насте, когда та стояла у печи, и хотел поговорить с^ней о том, что его беспокоило. Но в это время подошел Семен.
– Настй, поди сюда. Да оторвись от нее, Устии. У меня наказ. Возьми-ка, Настя, сумочку да посудину, какая поболе. Мы сейчас вернемся.
– А где Еркины ребятишки? – спросил Устин у Арины.
– А где ж им быть! – удивилась Арина. – У меня. Я детишков люблю и никому не отдам. Сельсовет мне на них хлеб и картошку, а когда й мясо дает. Ната-шечка помогает, то обувкой, то одежонкой. Хата у меня большая, теплая. Живем, слава те богу, не пропадаем.
И спросить бы Устину о Наталье, но разговор шел обо всем сразу, люди перебивали друг друга и Устин никак не мог попасть в тон.
Наталья прибежала домой и, не снимая шубы, села за стол. Ее душили слезы. Семен своим сбивчивым предложением уйти домой как бы подтвердил, что сейчас место Натальи не там, а дома. И в ту минуту, когда все обрадовались возвращению красноармейцев и выбежали на улицу, она не смела присоединиться к односельчанам. Наталья растерялась и не знала; как себя вести. Ей хотелось увидеть Устина хоть краем глаза, но она подавила в себе это желание и не пошла к хате Блинова из боязни попасть в смешное положение и быть оскорбленной невниманием. Она переживала страшное смятение. Ей казалось, что она стала уже не той, какой была, и не имела права с достоинством встретить любимого человека. О прошлом она не могла вспоминать без содрогания. Порой ей даже представлялось, что на нее смотрят не так, как на других. В такие минуты она жаловалась Арине на людскую несправедливость и плакала, хотя и сама понимала, что, может бьГгь, все это ей кажется и в ней говорит обостренное самолюбие, излишняя подозрительность...
Сейчас смешались все чувства – и радость, и горькая обида, и жалость к себе, и ревность к Устину, и непонятная обида к тем, кто приветил его.
Думалось, приди сейчас он, – а как бы она этого желала, – она не только не пустила бы его, а прогнала бы прочь...
«Ох, нет же, нет! Неправда это!»
Горели щеки, от волненья кружилась голова. Она глянула в зеркало и отшатнулась. Она увидела жалкое лицо, покрытое красными пятнами. Уйти, убежать бы куда-нибудь!.. Она вдруг сжалась вся в комок и вскрикнула.
На пороге стояла Арина. Наталья бросилась к ней и забилась в рыданиях.
– Ну чего ты? Уймись. Эх ты, горькая моя головушка. Сядь-ка вот сюда... Может быть, к Насте пойдем?
– Ой, что ты, Аринушка! – испуганно всхлипнула Наталья.
– Ну да уж ладно. Не надо. Ты иди-ка ко мне. С ребятишками посиди, а я от Насти вернусь рано. Ну, пойдем, что ли? Что ты будешь сидеть одна да скучать?
Наталья успокоилась и согласилась. Теперь в ней как будто все перегорело и наступило тупое равнодушие. Она ополоснула лицо холодной водой, закутала голову платком, закрыла дверь и, прячась за Арину, пошла к ней.
Но потом, когда ушла Арина, что только она не передумала и чего не вспомнила. А поздно вечером, когда уснули Аринины ребятишки, Наталью охватило чувство жгучего любопытства. Что расскажет ей Арина об У-стине, вспомнит ли он о Наталье. Но при мысли о том, что бабы во хмелю тоже расскажут Устину о ней, она вздрагивала, стискивала зубы и в жгут скручивала платок.
Пропели первые петухи, когда возвратилась Арина, возбужденная и веселая.
Наталья не спрашивала ее ни о чем, но с мучительным нетерпением ожидала, когда та сама заговорит об Устине.
Но Арина рассказывала о Зиновее, о Настиной радости, о том, что пришлось пережить солдатам, а потом зевнула и как бы мимоходом сказала:
– Но тебе Устин спросил. Как, мол, Наталья Пашкова живет? И Митяя помянул. Ну-ка, давай, милая, ложиться спать. Поздно уже, устала я, да и хмель в ноги вступил.
И снова холодок горького разочарования коснулся сердца, и Наталья покорно ответила:
– Ну что ж, Аринушка* будем спать.
Она только к утру забылась, а проснулась так, как люди, которые боятся опоздать на поезд. Быстро оделась и пошла домой. Долго мыла лицо, причесывалась,
надела новое платье, гляделась в зеркало и, словно разговаривая со своим отражением, задумчиво качала головой.
В сельсовет идти было еще рано, и она не спеша завязывала пуховой платок, тщательно расправляя его концы с пушистыми кисточками.
Устин встал рано и крадучись пошел к Натальиной хате. Он еще не решил, зайдет ли к ней или пройдет мимо.
Хоть и старался он принять непринужденный и независимый вид, однако чувствовал себя неуверенно. Ему казалось, что все видели и знали, куда он направлялся. При встрече со знакомыми Устин по солдатской привычке козырял, на приглашение зайти – отказывался, ссылаясь на всякие незначительные причины, и обещался обязательно заглянуть вечерком. Знал, что' в селе начнутся суды да пересуды. В одной хате скажут: «Дай-то бог, чтоб у них поладилось», а в другой позавидуют Наталье Пашковой, в третьей посетуют на Устина: «Да что он привязался к ней, аль девок мало на селе?»
«Да что я, краденый? – вспомнил он слова Зино-вея. – Или не волен зайти, к кому захочу?» Плюнул с досады, оправил шинель, фуражку и двинулся вперед широким солдатским шагом. Но смелость оставила его, как только он завидел Натальину хату.' Он уже стал подумывать, как бы повернуть обратно, но неожиданно увидел Наталью на пороге хаты.
– Здравствуй, Наталья! – с трудом выговорил Устин.
Она заметила, что он назвал ее не так, как раньше. Медленно подняла глаза и, глянув ему в лицо, печально сказала:
– Здравствуй, Устин!
– Вот ты какая! – сказал он, как бы изумляясь.
– Какая же? – вспыхнула она и вскинула голову.
Устин смутился. Он вспомнил, как вчера плакала
Арина, рассказывая ему о Наталье, и, не ответив, шагнул к ней.
– Мне идти надо, Устин, – словно отстраняя его от себя, сказала Наталья,
– Куда? – спросил он ласково и робко взял за РУку.
—. В сельсовет. Пусти же, – попросила она и снова посмотрела на него печальными глазами.
– Наталья! – выдохнул он, едва удерживая себя от желания обнять ее
Она вздрогнула и насторожилась.
– Мне нужно идти.
– А может, задержишься? Мне поговорить с тобой. .. – сказал он нерешительно.
– О чем? – грустно улыбнулась она. – Больше того, что ты знаешь, я не скажу тебе.
– Ну... меня послушай.
Она молчала и смотрела в сторону. На глаза навернулись слезы. Наталья глубоко вздохнула и, не ответив ему, заложила руки в карманы и медленно пошла от хаты на дорогу.
– Наташа! – позвал он.
– Ну? – глухо ответила она, не поворачивая головы.
– Зайди в хату.
Но она упрямо шла вперед. Устин постоял, затем открыл дверь и шагнул в горницу. Она была такою же, как и в тот последний раз, когда он заходил к Наталье, с той же крестьянской обстановкой среднего достатка. Скамья и сундук накрыты узорчатой шерстяной тканью, машина швейная – белой холстиной. Взбитая постель с высокими подушками в наволочках с кружевными прошвами бела, как снег. На стене те же карточки, на которых был снят он с Митяем. В горнице уютно, чисто.
Устин медленно разделся, повесил шинель на гвоздь. Время текло медленно. Он достал расписной кисет, свернул цыгарку и положил его на стол.
«Да что это она так неприветлива?» – подумал он и решил не расспрашивать ее о том, что уже рассказывала Арина. А о Митяе? О Митяе, если зайдет речь, он скажет правду,'как бы ни было ей больно.
Наталья вошла молча и плотно прикрыла за собой дверь. Движения ее были неторопливы, скорее связанны. Постояв некоторое время у окна, выхолившего во двор, Наталья повернулась и посмотрела на Устина. Он сидел, положив ногу на ногу, и глядел в пол. Наталья чувствовала себя так, как будто пришла не к себе домой, а к нему. Надвинулась напряженная, мучительная тишина. Наталья заставила себя снять шубу, платок и вдруг обрадовалась внезапно осенившей ее мысли. Звякнули таганок, сковородка, вспыхнула спичка и затрещала лучина. Сейчас она приготовит завтрак, пошлет соседскую девчонку к шинкарке и начнет угощать Устина. Но вдруг она услышала позади себя, как поднялся Устин и стал надевать шинель. Потухла спичка. Она бросила на камелек коробку, повернулась к нему и, словно защищаясь, прижалась к печи.
«Не надо! Не уходи!»
Она этого не сказала. Но он прочитал это ц ее взгляде.
Он снова снял шинель.
– Наташа, давай готовить вдвоем, как, помнишь, тогда.
Он обнял ее за плечи и все сильнее прижимал к себе, чувствуя, как от нее исходит тепло и как часто стучит ее сердце.
Когда под таганком затеплился огонек, он стал раздувать его, и розовый свет пламени весело заиграл на стене.
Наталья словно преобразилась. В ее глазах, которые она стыдливо опускала перед Устином, светилась уже нескрываемая радость. В движениях появились легкость, мягкость, живо напоминавшие Устину о его первых встречах с нею. И все, что было присуще ей раньше, в девичестве, и что потом, с годами замужества, было утрачено, возвращалось к ней, будто она шагнула к Устину через все годы, оставаясь той же чистой, любимой и желанной. И все, что рассказывали ему о ней, казалось неправдоподобным.
– Ну и ладно, ну и пусть, – ответил он вслух своим мыслям, когда Наталья накинула на голову платок и хотела выйти. Он увидел, как она в недоумении задержалась у двери, стараясь постичь смысл сказанного.
– Я сейчас... – Она тяжело вздохнула и тороп-* ливо вышла.
Мимо окна она прошла медленно и с тем выражением раздумья на лице, какое бывает у человека, пораженного неприятной догадкой.
Устин хотел вернуть Наталью, но удержался из боязни обидеть ее. Он надел фуражку и вышел в маленький двор, огороженный плетнем, обмазанным глиной. Напротив двери лежала почерневшая от времени узловатая коряга с толстым, ветвящимся во все стороны корневищем. На ней были следы топора. Видимо, не раз слабые женские руки тюкали по ее суковатой древесине, чтобы отколоть щепы.
Устин поплевал на руки и принялся за работу. Высоко взлетал тяжелый топор, вонзаясь в корягу. Она покрылась глубокими трещинами и стала разлетаться на куски. Давно уже руки Устина не испытывали такого приятного ощущения напряжения. И когда коряга превратилась в груду щепы, в нем появилось какое-то почти суеверное чувство удовлетворения не только своей силой, но и тем, что старая коряга перестала существовать.
– Устин! – услышал он голос Натальи и поднял голову.
Она стояла на пороге и, прижав ладони к раскрасневшимся щекам, с радостным изумлением смотрела на то место, где была коряга.
– Иди в хату, – говорил она, – ты же остынешь, Устин.
Несмотря на ее возражения, он перетаскал всю щепу в хату и, подкладывая под таганок, шутил и смеялся без умолку. Но зато потом, когда они сели за стол друг против друга, наступило внезапное молчание, словно бы оборвалась нить и требовалось какое-то время, чтобы связать ее. Прислушиваясь к своим мыслям. Устин мучительно искал слово, которое должно было объяснить его приход. Наталья сидела, опустив голову, и с волнением ожидала, когда же наступит конец молчанию, когда же его слово либо ударит ее в самое больное место, либо согреет своей теплотой.
– Наташа! – проговорил он решительно и строго*
– Выпей же, – сказала она торопливо, будто желая оттянуть время.
Он поднял стакан и, словно взвешивая его, сказал ласково:
– За нашу встречу, Наташа! – и залпом выпил. Затем опустил на стол свои тяжелые руки и, точно боясь, что от него ускользнет найденное слово, упрямо продолжал: – Я пришел к тебе, чтобы остаться здесь, навсегда... с тобой...
Она вздрогнула от неожиданности и, еще не веря тому, что сказал Устин, вздернула плечами и затем, вся как бы расслабленная, опала.
– Ну, что же ты молчишь? – спросил он настойчиво.
– Устин! – взмолилась она. – Кабы ведал ты... ах, боже мой! Ну, какая тебе я жена и что завтра скажут люди?
– Я хочу знать, что скажешь ты. А что скажут люди, я знаю наперед.
Устин с укором смотрел ей в глаза и качал головой4
– Намедни, по дороге в село, я жаловался Зино-вею: «Куда, к кому иду я и кто поджидает, кто встретит?» Зиновей смеялся. А вот, выходит, правда моя. Ты не ждала меня, Наташа? – спросил он с упреком.
– Неправда! – простонала она.
– А зараз? ..
– Да не пытай же меня. Тебе скажут люди... – и она заплакала, не стыдясь своих слез. – Я такое пекло прошла, такое пекло! ..
В ее словах прозвучала такая горькая жалоба на свою участь, что растроганный Устин подбежал к ней и, сжимая ее руки в своих, стал утешать.
– Про все знаю, Наташа. И не хочу я тебя спрашивать о том... Тяжкая доля тебе выпала. Но я хочу и тебе и себе другой доли, счастливой. Ты веришь мне?
– Верю.
И когда прорвались первые слова, к ним пришла и сердечная теплота и душевная легкость.
У них нашлось так много невысказанного, что каждое слово открывало им много нового и значительного.
И когда, казалось, все было переговорено, Наталья встала и, разглаживая рукой скатерть, скользнула взглядом по фотокарточке и посмотрела Устину в глаза так, что он понял, о чем она хотела спросить его.
В то, что сказал ей когда-то старик Пашков о Митяе, она поверила. Арина, уклонившаяся от прямого ответа, молчаливо подтвердила слова старика. Но еще были сомнения. И вот теперь, когда перед нею сидел Устин, она ожидала его последнего слова. Наталья видела, как ему трудно сказать об этом, и тихо спросила:
– Это правда, Устюша?
– Да, – сказал он твердо. – Это я убил Митяя. Я убил его в бою, как врага. Ты осуждаешь меня?
– Мне больно и страшно было слышать это от Митяева отца, но в своем сердце я не осудила тебя.
Она медленно подошла к’карточке, сняла ее и положила на краевые угли под таганком. Карточка задымилась и вспыхнула. И когда огонь погас и остался только пепел, она добавила:
– Больше никогда мы не будем о нем вспоминать.
Весенний вечер спустился над кровлей. Тихо вошли в горницу сумерки и укрыли их, и все, что было зримым, растворилось в неслышно разлитой вечерней сини и слилось с ней.
В этот ли, в другой ли час Зиновей, лаская свою Настю, рассказывал:
– И вот остановился он, покрутил, сердечный, головой, да и говорит: «Куда иду я, кто поджидает меня, кто встретит?» А вот она и дождалась его...
А Настя, замирая от счастья, шептала:
– Дай-то бог им поладить. За Наталью я так рада, так рада.
VIII
Глубокую радость испытывал Устин Хрущев, возвратившись в родное село, где была знакома каждая хата, каждая тропинка, где все связано с далеким детством, где взору открывались безбрежные степи, где так много милых сердцу людей.
Односельчане почтительно встречали Устина, выказывали ему искреннее внимание, и он чувствовал, что многим обязан этим простым и сердечным людям, среди которых вырос.
Желанная встреча с Натальей, взаийные радости, новый семейный очаг – все это настолько взволновало Устина, что он несколько дней ходил в каком-то приятном полусне, наслаждаясь долгожданным отдыхом.
Однажды утром, когда Наталья ушла в сельсовет, Устин закрыл хату и, не спеша, пошел в конец села, откуда открывался вид на степь, на степные увалы, на горизонт, отороченный синим лесом.
Устина давно влекло сюда, на этот край села. Но как только он приметил одиноко стоящее дерево, тихая грусть легла на сердце.
Когда-то тоненькое .деревце, посаженное им, выросло, окрепло, пережив и ветры, и грозы, и снежные метели. И вот оца на отлете, против дерева – его старая хата, родное гнездо. Окна покосились. Крыша наполовину раскрыта, и словно скрещенные руки, протянутые к небу, торчат оголенные стропила. Вокруг пустынно и голо, а неподалеку, внизу у дороги, стояли кресты над могилами Рощина и Груздёва. Устин вздохнул, обошел хату и потрогал дверь, привязанную ржавой проволокой. Он раскрутил проволоку. Дверь скрипнула и приоткрылась. С замиранием сердца вошел он в дом, снял шапку и, прижав ее к груди, опустил голову. На него пахнуло нежилым воздухом. Все здесь было страшно знакомо: та же широкая скамья и голый стол, а на деревянной ветхой кровати и на полу полуистлевшая солома. Русская печь чернела открытым устьем, на шестке лежала зола.
Устин закрыл глаза, и на миг с необыкновенной яркостью встала перед ним картина.
Вот он, совсем маленький мальчик, и больная, рано овдовевшая, мать. Беззаботный шалун, он не понимал всей глубины несчастья матери. Он видел, как она подолгу просиживала на скамье и, подперев щеку рукой, о чем-то размышляла. Она никогда не смеялась, не пела, как другие женщины, а все больше вздыхала. Подзовет его к себе, прижмет и гладит по голове.
– Пусти, мамка, – говорил он и снова что-нибудь выдумывал. Привяжет к хвосту котенка клочок бумажки, а тот, пытаясь поймать ее, кружится на одном месте.
Однажды мать засмеялась, но так тихо, как будто бы ей было запрещено смеяться. Вспоминал Устин, как принесет бывало домой ломоть хлеба и показывает матери:
– Гляди, какой кус мне тетка Анна дала.
Мать отщипывала кусочек и совала себе в рот, опять-таки украдкой, тайком, и снова казалось ему, что она чего-то боится.
– Да ты бери всю краюху, я еще принесу.
И все это было здесь вот, на этой скамье, у этого стола.
Он вышел из хаты, глянул на дорогу от Еркиного креста до самого горизонта и несколько минут простоял в глубокой задумчивости.
На обратном пути зашел к жене Клима Петрушева. Встретила она его со слезами и обидой.
– Знаю, слыхала, что приехал, а глаз не кажешь.., Ну, спасибо,– Устин. Зиновей был давеча, о тебе спрашивал. – Вытерла фартуком глаза и окрепшим голосом спросила: *– Что ж, поздравить? .. Ну, дай-то бог! А мне... ох, как тяжко...
– Да чего говорить, Люба. Али я не знаю. Ну, что теперь поделаешь ?
– Вот и беда-то, что ничего не сделаешь. Молочка выпьешь?
– Вот это другое дело.
Он глядел на ее худые руки, когда она наливала в кружку молока, посадил рядом с собой.
– А хата твоя скоро совсем завалится, – заметил он сокрушенно.
Женщина с отчаянием махнула рукой.
– Будь, что будет. Придавит, уж один конец.
– Нет, ты погоди, – остановил ее Устин. – Ты знаешь мою хату? Ведь она, поди, крепче твоей?
– Намного. Ее только соломой накрыть да рамы новые повязать.
– Ну. так по рукам, что ли?
– Это чего?
– Летом подправим – и валяй в мою хату.
– Да ты что, очумел, Устин? Ай мне последнюю коровенку со двора гнать. Где ж я денег напасусь?
– По рукам, говорю... Отдаю тебе хату. Поняла? Живи с ребятишками, а я кой-когда зайду с Наташей. Ведь хата мне как память дорога, а денег твоих не надо. – Потом, помолчав, добавил: – Твой Клим был моим боевым товарищем.
– Уж и не знаю, либо ты смеешься, либо правду говоришь, – сказала она с тоской.
– Что ж я, маленький?
Любовь вдруг неожиданно припала к его рукам и беззвучно заплакала.
От Петрушевой Устин заглянул к старику Федоту Тычкову. Тот, прежде чем слезть с печки, долго ворочался, кряхтел, надевал валенки, затем осторожно спустился на пол и, подпоясывая шнурком широкие штаны, подошел к Устину.
– Не узнаешь? – засмеялся Устин.
Старик, прищурив глаза, вгляделся в Устина и, вдруг вскрикнул «Хрущев!», вцепился сухими, но сильными пальцами в Устиновы плечи.