Текст книги " Боевой 19-й"
Автор книги: Михаил Булавин
Жанры:
Военная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 21 страниц)
– Господи ми-илостливый, да что ж это ты, бабонька, надумала!..
Наталья вскочила и широко открытыми, непонимающими глазами смотрела на Арину.
– Да опомнись ты, голубонька моя! И что ж это с тобой, касатка ты моя, горемычная!
Наталья сделала два неверных шага к ней, дико вскрикнула и, словно срубленная, рухнула на пол. Она рвала на себе волосы, царапала грудь, раздирая кофточку, захлебывалась от рыданий. Арина села на пол, положила на свои колени Натальину голову и приговаривала:
– Плачь... плачь, моя милая, плачь, страдалица! Давай хоть вместе поплачем, – и выводила сильным грудным голосом:—Ах, и головушки-то наши бедные. ..
Она жалобно выводила слова причитания и гладила шершавой рукой распущенные Натальины волосы. Наталья утихла, а потом заголосила тоже:
– Ах, и нет у меня маменьки родненькой...
Женщины старались слезами заглушить тоску по
убитым и умершим.
Вечерело. Прибежал Мотька, растерянно постоял у двери, потом подошел к матери.
– Не надо, мамка, слышь, пойдем ко двору, я тебе початков принес... Слухай, что я тебе скажу. – И он стал шептать: – Казаки сбираются уходить не нонче-завтра. Мне сказывал тот черный, какому я пальцы покусал.
Арина вздохнула, притянула к себе Мотьку и крепко прижалась щекой к его щеке. Наталья успокоилась, обняла Арину и, целуя ее, горячо зашептала:
– Милая ты моя, родная. Спасибо тебе за доброту твою... за ласку сердечную.
Потом, сидели втроем дотемна, чутко прислушиваясь к тому, что делается на улице.
– Небось наши объявились поблизости, – сказал Мотька.
– Должно быть, сынок.
– Мамка, знаешь что, пойдем ко двору, и тетка Натаха пусть с нами идет.
– Наташечка, а ведь и верно, – встрепенулась Арина. Она ухватилась за эту мысль, боясь оставить Наталью одну. – Поживи у нас, голубонька. А как вернутся наши, опять к себе пойдешь. И тебе не так тяжко* будет, да и мне веселей. А думки ты недобрые брось. Народу-то всему, ох, как нелегко нонче. Что ж делать? .. Нам, бабам, страданье да муки, а им, му-жикам-то, ведь не слаже нашего. Пойдем, касатка.
Наталья встала, судорожно потянулась и вытерла ладонями лицо. Затем, голосом смертельно уставшего человека, сказала:
– Тетя Арина, меня в сон клонит.
– Вот и пойдем, – обрадовалась Арина, – повечеряем. Я тебя молочком покормлю, и спи себе. Пойдем.
Она помогла Наталье собраться, вывела ее на улицу и накрепко закрыла хату.
В звездном небе плыл месяц, прорезая редкие облачка. Кое-где сидели люди. Их спокойный медлительный говор походил на монотонное жужжание. Около одной из хат Наталья услышала свое имя. Она вздрогнула и испуганно прижалась к Арине. Наталья вдруг поняла, что односельчане ее жалеют, и самой ей вдруг стало жаль себя необыкновенно. На минуту вспомнилось девичество, как что-то далекое. Она представила себя такою же, как тогда. И вновь послышались ей запахи полевых трав, вспомнилось, как такими теплыми вечерами, когда мирно сиял месяц в высоком небе, собиралась «улица». Девушки с радостным волнением встречают желанных. И все это осталось да-^ леко-далеко, такое чистое и дорогое.
– Пришли, – тихо обронила Арина и, толкнув вперед Мотьку, взяла за руку Наталью.
Та вошла в хату и остановилась в изумлении. Ее окружило трое ребятишек.
– Е-ер-кины! – всплеснула руками Наталья и бросилась к ним. – Дуняшка!.. Стешка... А я ведь себе взять их хотела...
– Во-от, милая! – обратилась Арина к Наталье. – Гляди-ка да радуйся. С ними горе, а без них вдвое. Человек не для себя родится – для людей. Вот гляди, куда я от них уйду, горемычных? Мотяп подверни-ка фитилек, – приказала она, – а потом сходи, родной, на погребицу, принеси молочка, а ты, Дуняша, собери-ка на стол.
Когда все сели ужинать, Арина с удовлетворением отметила, что Наталья с жадностью пьет молоко.
«Ничего, отойдет, отмякнет баба», – подумала она успокоенно. О своем горе она старалась не вспоминать, считая, что успеет наплакаться ночью в подушку.
– Ну, Натаха, пострадали мы, а теперь посмеемся. Стешка, ну-ка, дочушка, расскажи нам песенку, а я тебе ужо завтра лепешку испеку.
Девочка засунула в рот пальчик и, двигая босой ножонкой по скамье, опустила в смущении годовку.
Рано-рано поутру Пастушок ту-ру-ру-ру,
А коровки вслед ему Затянули му-му-му.
Она лепетала, коверкая и не выговаривая слова, и от этого песенка становилась смешной и по-своему прекрасной. Подергав носиком, девочка глянула исподлобья на слушателей и, встретив ласковые улыбки, уже смелее закончила:
Вы, коровушки, ступайте В чисто поле погуляйте,
Приходите вечерком,
Вечерком да с молочком.
– Ой, как хо-ро-шо-то!'—засмеялась Арина. – Завтра наша «мумка» опять придет вечерком и девочке принесет молочка.
Глядя на ребятишек, на добродушное лицо Арины, Наталья повеселела. Ее трогало и умиротворяло каждое слово, каждая улыбка. Она не могла выразить того светлого ощущения, которое охватило ее, и только устало улыбалась.
Арина постелила на полу, всем в ряд, уложила Наталью и ребятишек спать, а сама, потушив свет, долго сидела с вязаньем у залитого лунным светом окошка и щелкала спицами.
II
Старик Афиноген Пашков, узнав о пропаже Натальи, всполошился. В поисках ее он за несколько дней объездил окрестные деревни и села, но безрезультатно. Перед самым возвращением Натальи он поехал к своему старому приятелю мельнику Ефиму Терентьевичу Турусову, захватив с собой для помола мешок пшеницы.
«Может быть, там окажется, или какой слух будет о ней, – думал он, – человек ведь не иголка, Должен найтись либо живым, либо мертвым».
Мельник долго не отпускал Афиногена домой и все время осторожно советовался, допытывался и расспрашивал, как тот думает о той или о другой власти, кто одержит верх, и как оно вообще-то будет, если победят те или другие.
Перед отъездом Пашкова мельничиха приготовила яичницу, блины со сметаной, зажарида кусок баранины.
Мельник принес бутылку самогона и, ставя на стол, самодовольно сказал:
– Живем, слава те богу, справно, хотя кругом война да разорение. Уберег нас господь. Только надолго ли? Незнамо, как еще повернется, с какой стороны напасти ждать. Все добро и по сию пору хороним. Вот казаки собираются уходить.
– К чему бы это? – не скрывая тревоги, спросил Пашков.
– Да давеча спрашивал у офицера, как, мол, аль неудержка, прости господи. «Нету, говорит, размотали красных вчистую». Чего, спрашиваю, уходите? А он мне – резонту, дескать, в этом никакого нет, не век же у вас вековать. Жили же без нас до войны.
– Оно вроде правильно. До коих пор им тут, – согласился Пашков, успокаивая не столько приятеля, сколько себя.
– Правильно, а боязно. Потолкались бы маленько еще, хотя бы зиму. Аль у нас им плохо?
– Да и это верно.
– Ну, Афиноген Тимофеевич, дай бог здоровья,– сказал Турусов, поднимая стакан.
– Будем здравы, – ответил Пашков, расправляя усы, и отпил полстакана.
Подошла тихая и молчаливая мельничиха и, вздохнув, села на край кровати. Она долго слушала о том, что говорили старики, а потом, в который уж раз, робко спросила:
– Об Наталье так и нет слуху?
– Ни-ни! Ровно бы в воду. А вот об Митяе... – Он свел лицо в страдальческую гримасу, с тоской проговорил: – Говорят бабы, будто Устин наказывал передать, что Митяй убит в бою. Только нет!.. – взвизгнул он. – Не может этого быть! Устин сбрехал. Ему, вишь, Наташка была нужна. А вот на-ка, поищи Наташку, ее и след пропал... Эх, выпьем, что ли, все одно помирать, – мотнул он в отчаянии головой.
– Го-осподи! И дите без нее? Страсти-то какие! – сокрушалась мельничиха.
Пашков погладил бороду и словами, уже слышанными ею не раз, ответил:
– Страсти да наказание – за прегрешения наши.
Он вылез из-за стола, перекрестился и сделал глубокий поклон:
– Большое благодарство за хлеб-соль вашу. Пора ко двору... Прощевайте.
– Не прогневайся, Афиноген Тимофеич. Чем богаты, тем и рады.
Пашков распрощался с мельником и мельничихой, которая совала ему узелок.
– Да возьми чуток яблочков на дорогу, – выговаривала она нараспев.
– Некому те гостинцы... ну, спасибо, спасибо.
Он взял узелок и, подержав его, махнул рукой и закрыл глаза. Его мучила зависть. Он знал, что мельник этим летом снимал в аренду сад, а в разговоре даже не обмолвился об этом, старый черт. Афиногену было обидно принимать узелок с яблоками, напоминавший ему о благополучии мельника. Соболезнуя Пашкову, старуха словно подавала ему, как бедному родственнику, десяток яблок из богатого сада.
– Ну, ничего, ничего. Даст бог – объявятся твои, – утешал мельник, провожая его на улицу.
Пашков сел на телегу, облокотился на мешок с мукой и кнутовищем тронул лошадь. Он ехал, и думы о мельнике не оставляли его. «Вот ведь людям счастье. Везде горе, а его обошло. Ничего не порушено, и мельница цела, и сами здравы. И где он только добро хоронит? Небось все загодя обдумал, сатана».
А вот– и мельница, старая, как и сам мельник.
– Тпру-у! – остановил он лошадь. Хозяйским глазом окинул мельницу и, убедившись в том, что она простоит еще долго, изо всей силы стегнул лошадь.
– Ну-у, пропасти на тебя нет! Загляде-елась!
Хмель клонил ко сну. Старик уронил голову и задремал. Около самого села его окликнул Климов сын Мишка:
– Э-э, де-ед!
Пашков открыл глаза и осовело глянул на мальчишку.
– Ну, хотел я повернуть лошадь, – засмеялся Мишка. – Вот поехал бы ты обратно к мельнику.
– Ну-ну, я тебе задам, озорник, – проворчал Афиноген.
Мишка поставил на дорогу цыбарку и крикнул вслед Афиногену:
– Поспешай ко двору, дед! Тетка Натаха приехала.
Пашков даже подпрыгнул.
– Погоди! – крикнул он Мишке. – Да стой же ты, сила нечистая, *– рвал он вожжи, ерзая на телеге. – На-к яблочков, сынок. Да поди сюда.
Мишка подошел недоверчиво, но, увидев яблоки, стал выбирать самые крупные.
– Да ты сбрехал аль правду сказал? .. – сморщил лицо Афиноген, точно собирался заплакать.
– Ей-богу, во те крест, приехала, – подтвердил Мишка, – только хворая она дюже.
– Давно вернулась?
– Да дён пять.
– Ну, ступай себе. На-к еще, – сунул он Мишке все яблоки и дернул вожжи.
Лошадь рысью понеслась к селу. Весть глубоко взволновала Пашкова. Много предположений возникло у него в голове. Может статься, она была с Хрущевым, – не приведи боже. Может быть, встречалась с Митяем. И вот живой он и скоро придет домой. .. совсем. Но тут же радость омрачалась тем, что уходят казаки. На селе опять поднимется галда, зашумит неугомонная гольтепа. Начнут судить, рядить... Нет, Митяю надо погодить возвращаться в село. Но все ж таки Наташка расскажет о нем, где он и что.
– Но-о, поворачивайся, – покрикивал он на лошадь и помахивал кнутом.
Въехав на сельскую улицу, пустил лошадь шагом. Сам не зная чего, оробел. Надсадно ныло сердце. Казаков незаметно. Стало быть, ушли. С тревогой поглядывал Пашков на хаты. И казалось ему, что люди смотрят на него из окошек. Как его встретит Наталья, какие у нее новости, чем обрадует?
Но вот и хата. Афиноген открыл дверь и, согнувшись в три погибели под тяжестью мешка, кряхтя и сопя, внес в сенцы. Не медля ни минуты, поехал к Ми-тяевой хате за Натальей.
Но что такое? На двери висел большой незнакомый замок. «Чей же это? – Он потрогал его и задумался: – Где Наталья?»
– Дядь, – подбежала соседская девочка и скороговоркой сказала:– А Петра Васильевича Груздева казаки, как уходить, напослед, расстрелили. А тетка Натаха теперь у Арины на фатере.
– Чего ты мелешь?! – вскрикнул Афиноген.
Новости оказались настолько оглушительными, что
Афиноген вскочил на телегу и поехал к Арине Груздевой.
Беспокойно билось сердце, путались мысли.
Гибель Груздева не вызвала у Афиногена сожаления.
«Петруху прибрали – это к месту, – подумал он и оглянулся. – С уходом казаков Груздев пуще прежнего стал бы лютовать. А то хоть будет время оглянуться, пораздумать, чего делать.
Но с уходом казаков не скоро дождаться Митяя. Да жив ли он? .. О, боже!.. А это хорошо, что его, Афиногена, не было в эти дни, когда убили Груздева. Коснись дело – он в стороне...»
– Ну, че-ерт! – рванул он за вожжи, сворачивая к хате Груздева.
Арина глянула в окно и вздрогнула.
– Наташа! Никак свекор твой, Афиноген, приехал. Должно быть, за тобой. Дуняшка, выдь, голубонька, встрень.
– Ой, тетя Арина, – взмолилась Наталья. – Не пускай ты меня к нему. Прошу за ради бога. Нечего теперь мне делать у него. Пропаду я с тоски. Нету у меня боле никого на свете, кроме тебя. Я и к себе-то в хату не могу пойти, не то что к нему.
– Что ж теперь делать будем? Ведь он и по сию пору ничего не знает о Митяе?
– Нет.
Пашков вошел в хату.
– Здравствуй! – крикнул он и радостно бросился к невестке.
Наталью тронула искренность старика и стало немного жаль его. Она опустила голову и беззвучно заплакала. Старик смеялся, а по щекам у него бежали слезы.
– Ну, хорошо... не плачь... ну вот, встретились мы... жива, слава богу. Го-осподи милостивый, Ари-нушка, никак и у тебя беда стряслась, – притворно захныкал он, обращаясь к Груздевой.
Арина всхлипнула.
– Моя беда – мне больна. Ох и горько же! – простонала она, затем резким движением вытерла глаза и жестко сказала: – Ну, будет, Тимофеич. Раздевайся, садись. Придет небось наше время – разочтемся. Садись и ты, Наташа. Я за гущей для хлеба схожу к соседям, а вы тут потолкуйте, – она накинула на голову платок.
– Никуда не ходи! – испуганно остановила ее Наталья.
Наталья не хотела оставаться со свекром в этот час. Она не знала, как сказать ему о смерти Митяя и сынишки. С гибелью мальчика, как ей казалось, у нее рвалась родственная связь с Афиногеном Пашковым. Она предвидела, что он будет звать ее к себе хозяйствовать и вместе поджидать Митяя. Но она и раньше его не любила, а теперь он стал ей совсем чужим. Порыв жалости прошел.
Арина поняла Наталью. Она сняла платок и села на скамью, внимательно присматриваясь то к Наталье, то к Пашкову. Афиноген заметил, как худа и измождена стала Наталья. Его удивил ее строгий взгляд. Он понял, что в жизни ее произошло что-то непоправимо тяжелое, и боялся спросить. «Где ее дитя?» – подумал он и пошарил глазами по хате.
– А вну... внучек мой иде же? – осторожно задал он вопрос и снова обвел взглядом горницу.
Когда он спросил Наталью о ребенке, она вдруг почувствовала в себе силу не только ответить, но и рассказать во всех подробностях о своих невольных скитаниях. Она почувствовала, что у нее все перегорело, а что потеряно – невозвратимо. А у Афиногена нарастало ощущение душевного беспокойства, и он крепился как мог. Наталья прислонилась к столу, подперев голову руками, и глухо сказала:
– Выложу я тебе всю правду, Афиноген Тимофеевич. Нет у меня ни мужа, ни сына, а у тебя ни сына, ни внука...
Старик отшатнулся и оцепенел. Губы его дергались. Дрожащие пальцы бегали по бороде.
– Отколь... узнала? – спросил он внезапно осипшим голосом.
Рухнула теплившаяся надежда, словно из-под ног вырвали последнюю опору.
Арина прижала руку к губам и молчаливо следила за Натальей и Пашковым.
– Был тут в селе до казаков Устин Хрущев, – начала Наталья.
– Знаю! – выкрикнул с болью Афиноген.
– Об Митяе сказывал. На себе картуз его принес. С убитого, стало быть, снял.
– Врет... врет он! – вскочил Афиноген и вдруг сел и замолчал, словно у него отнялся язык. Он не знал, как опровергнуть то, что услышал, боялся в присутствии Арины сказать, что Митяй и Устин были в разных лагерях. Старик, встретившись с пытливыми, спокойными глазами Натальи прочитал в них то, о чем догадывался. Он уронил на стол голову и забился в приступе рыданий.
Наталья закрыла лицо руками. Арина накинула платок и тихо вышла из хаты.
Когда Наталья отняла от лица руки, Пашков сидел согнувшись, с низко опущенной головой.
– Афиноген Тимофеевич, – дрожащим голосом проронила Наталья, – а какие у тебя думки об Митяе? ..
– Допыталась бы ты у Устина. Митяй не мог быть с Устином вместе.
– Почему же?
– Враги они, понимаешь, враги заклятые. Я это знаю. Митяй к белым убег. Как же они встрену-лись-то а? .. Как же ты не поняла?
– А откуда же мне знать было?
Пашков вскочил и трясясь всем телом закричал:
– Устин... Устин Митяя убил!..
Вошла неслышно Арина и поставила гущу для закваски хлеба. В горнице было тихо, как будто лежал покойник.
Афиноген встал, комкая в руках шапку. Он резко изменился в лице, осунулся, глаза ввалились, и Наталье показалось, что он стал маленьким, съежившимся, сутулым.
– Я за тобой приехал, – сказал он робко, глядя на нее слезящимися глазами. – Одинокий я теперь... и ты одинока. Иди ко мне во двор. Должно быть, я скоро помру.
– Нет! Нет! – вскрикнула она, словно ужаленная. – Не пойду я, не могу. Может быть, после... попозже! ..
Он смотрел на Арину, словно ища у нее поддержки.
– Иди, – сказала ему Арина твердо и спокойно. – Видно, тебе судьба такая на роду написана. Страдай за сына, за себя. А она, бедная, вволю настрадалась. Пусть отдохнет у меня. Нас свело наше горе. У нее сына не стало, у меня мужа. Потом видно будет, чего делать.
Афиноген постоял с минуту... Потом Наталья слышала, как он подошел к телеге, как сел и тронул лошадь. Она представила себе его плачущее лицо и снова пожалела старика.
Арина обняла подругу и ласково сказала:
– Уехал. Крепись, Наташа. Ничего, и это пройдет. Все пройдет, все минует.
– Скажи мне, скажи, тетя Арина: Митяя он убил? Устин?
– Я там не была, касатка. В бою Митяй убит.
Афиноген Пашков вернулся домой. Словно в тяжелом сне, распряг лошадь и поставил в сарай. Делал он все это машинально, не помня себя.
Потом вошел в хату. И на него сразу пахнуло нежилым духом. Он оглянулся. Все лежало на своих местах нетронутым. Он подошел к столу, чтобы взять кружку и зачерпнуть квасу, но кружка долго стояла на одном месте и присохла к столу. Он сделал усилие, чтобы оторвать ее, и, как никогда, почувствовал себя одиноким. Тошно глядеть на свет. Вся жизнь пошла вперекос, и жить-то больше не для кого. Он забрался на печь, не зажигая света и даже не закрыв двери.
m
Ранним утром Устин шел по улицам губернского города, вспоминая о юных годах, проведенных здесь. В 1909 году вместе с односельчанами и с Митяем он приехал сюда для отбывания воинской повинности. Был он тогда в черном картузе, с цветами, воткнутыми у козырька. Из-под картуза выбивалась чуприна густых темнорусых волос. На ногах – старые истоптанные лапти, а на плечах латаный и перелатанный пиджачишко или что-то в этом роде. На призыв надевали обычно негодную ветошь, чтобы только доехать и, получив обмундирование, выбросить. Нес Хрущев, как и большинство новобранцев, цветистый деревянный сундучок с замками, внутренним и наружном. Кто побогаче, у того и сундук побольше, понаряднее и покрепче. Крышка изнутри сплошь заклеена картинками-этикетками из-под китайского чая фирмы Высоцкого. Кроме сундука, в котором лежали необходимые солдату, вещи – белье, полотенце, портянки, носки, кружка, чайник, бритва, – был и холщовый мешок, который в зависимости от состоятельности наполнялся пышками, лепешками, сухарями, салом, чаем.
От воинского начальника погнали их в баню, остригли под нулевку головы, обрядили в одноцветное обмундирование – и вышел парень под командой ефрейтора на улицу без буйной чуприны, гололобый, и никак не мог узнать, где же земляки, в каком ряду идут.
И потекла изо дня в день серая, однообразная жизнь солдата с неизменными щами да кашей, зубрежкой уставов полевой и внутренней службы. Заучивали на память имена царей да князей. По утрам выезжали на манеж, учились верховой езде, рубили лозу, кололи чучела и маршировали. Казалось, что за наука – стоять. А на самом деле это не так просто. Нередко вахмистр, проходя перед строем, кричал: «Эй, Хрущев! Гляди грудь четвертого человека! Убери живот к чертовой матери! Пятки вместе, носки врозь, голову выше!»
Фуражки носили набок, на левую сторону, и так, чтобы кокарда приходилась на линии носа.
К концу учения появлялся седоусый командир эскадрона Дубина. Внезапно остановив новобранца, спрашивал:
– Как фамилия твоего командира эскадрона?.
Новичок терялся и робко произносил:
– Ду... Ду-бина.
– Сам ты дубина. Надо отвечать громко, четко. Когда солдата спрашивают, он не должен молчать. Ври, только чтоб ладно было. Это означает, что солдат не теряется.
Потом он садился, спрашивал об успехах и в оставшееся время рассказывал небылицы. После небылиц выводил нравоучение:
– А посему, что должен уметь делать русский солдат? – И сам отвечал: – Русский солдат должен хорошо рубить, колоть и стрелять. Не будет солдат уметь колоть, рубить и стрелять – грош ему цена. Убьют такого солдата в первом же бою. Хорошего солдата девки любят. Вот, например, поют: «Куплю ножик, куплю вилку, сошью милому ружье». Слыхали? Не что-нибудь, а ружье. Вот как, братцы.
Потом доставал сафьяновый мешочек, извлекал оттуда часы и, глянув на них, вдруг кричал: «Смирно!», а затем совсем негромко: «Вольно! Разойдись!»
Он не занимался рукоприкладством, был простым в обращении с солдатами, но требовательным. Солдаты уважали его и старались не вызывать в нем недовольства. Где сейчас он, в каком лагере? Жаль, если по ту сторону...
Вспомнилось, как оставляли на сверхсрочной, но тянуло домой, к земле, труду. Вернулся домой ненадолго. Разразилась война, и пошел он снова в армию, но уже воевать.
.. .Устин вышел на главную, вымощенную булыжником и изрядно побитую Дворянскую улицу, миновал Кольцовский сквер, кинематограф «Ампир», где он не однажды бывал в воскресные дни по увольнительной записке, посмотрел на старинные «михайловские» часы. Восемь. На улице было людно, оживленно. На работу в учреждения и на заводы спешили люди. Война почти всех нарядила в военные костюмы, обула в ботинки с обмотками. Около небольшого здания на главной улице города, в котором разместился уездный военный комиссариат, ходил дневальный. На тротуаре, подложив под себя узелки, сумки, сидели или, растянувшись у стены, лежали красноармейцы. Их можно было узнать по красным звездочкам на фуражках, по брезентовым подсумкам, перекинутым через плечо. Они чадили махрой, беседовали, шутили, обсуждали последние военные события. Устин устроился рядом.
К комиссариату, вытирая шапкой лицо, подошел пожилой бородатый красноармеец в короткой серой шинели и в обмотках на тонких ногах. Он опустил на камни мостовой свой мешочек и, усевшись, поставил между ног винтовку. Широкой ладонью провел по лицу, расправил усы и йоерошил маленькую с проседью бородку.
– Откуда, отец? – спросил его один из сидевших красноармейцев.
Подошедший, не глядя, ответил:
– Издалека.
– Воюешь?
– В скалки играю.
– Какие новости?
– Разные.
Пожилой красноармеец закурил и не торопясь вытащил газету.
– А вот это мы почитаем, – весело заметил Устин.
– А ты грамотный? – спросил красноармеец, живо повернувшись к нему.
– Да чуток разбираюсь, – ответил, улыбаясь, Устин, – а не то, так вдвоем разберемся.
– А ну-ка, бери, читай, да так, чтобы всем слышно-было.
Устин развернул газету, пестревшую призывными лозунгами. «Кто такой генерал Мамонтов и что он несет рабочим и крестьянам?» – прочитал он заглавие статьи, набранное крупным шрифтом.
– Во-во, про это давай.
Когда Устин окончил чтение, пожилой красноармеец вздохнул и, пощупав бородку, спросил:
– И откуда ж они берутся-то, генералы? Только одного разобьют, глядь, другой объявляется. Их бы всех перевести надо, как только германская война кончилась. Вот тогда бы куда легче стало.
– Да и тогда ведь они были не одни, – заметил Устин. – Буржуи всякие там, помещики... англичаны и французы им помогают оружием, обувкой, снаряжением. Вот они и воюют. У меня дружок был. В одном селе жили, в одном полку служили, а как пошла революция, он и прислонился к тем.
– Вон что! А как считаешь, долго мы с ними вожжаться будем?
– Не думаю, чтобы долго, но повозиться придется. А ты откуда сам? – спросил Устин.
– Курский я. Льговский уезд знаешь? Ну вот. Оттуда я родом.
– Где служишь?
– Продармеец. Хлеб для фронта припасаю... Да ты не гляди на меня. Я, брат, бывалый. С японцами в четвертом году на Л^о-хе дрался. А в нонешнюю – на Карпатах австрияков лупил. Два ранения имею.
– Домой заезжал?
– А как же! У нас, брат, тоже такая завируха идет, аж пыль столбом, и не знаешь, кто чего просит, кто чего хочет. Глядел я, глядел, да и говорю сынам Мишке и Кольке: «Вы как хотите, ребята, а я пошел к красным. Невмоготу мне боле». – «Нет, говорят, и мы пойдем». Ну, поплакала мать, поплакала, а чего сделаешь, на то и мать. А ты отколь и куда путь держишь?
– А я под Тамбовом с казаками, с мамонтовцами, дрался, а теперь в военкомат за новым назначением пришел.
– Во-она что! Вот и я гляжу.. Землицы у нас звона сколько. В японскую войну я месяц ехал по ей одной. А лесов, а гор, а рек, – боже ты мой, уму непостижимо. И вот все к ней протягивают руки. На вокзале намедни я слышал, как один, должно быть, ученый, рассказывал, и понял я так: раньше тоже войны всякие бывали, но только за все время земля наша не была нашинской, то есть мужичьей. Была она барской, апосля татарской, а потом, как отбили ее мужики, она снова перешла к господам. Вот и крутимся мы спокон веку на ней, вроде бы как на квартире. Только и слава, что живем на ней.
Пожилой красноармеец сложил газетку и бережно спрятал ее в карман.
По улице стройно прошел небольшой вооруженный отряд. Сзади, стараясь попасть в ногу, шли женщины, пожилые мужчины с лопатами и л'омами.
Несколько человек пели:
Долго в цепях нас держали,
Долго нас голод томил.
Черные дни миновали,
Час избавленья пробил.
Прохожие останавливались, смотрели вслед. Пожилой красноармеец и Устин привстали, чтобы лучше видеть. Отряд ушел за Кольцовский сквер. Сквозь городской шум еще доносилось:
Сами набьем мы патроны,
К ружьям привинтим штыки.
– Сами! – сказал пожилой красноармеец, глядя себе под ноги. – Сами.
– А земля теперь будет у землеробов, навсегда, – сказал Устин. – Сами мы ее завоевали...
– Уж это только так, – уверенно проговорил красноармеец с бородой.
– Хрущев! – послышалось сзади.
Устин обернулся.
– A-а, товарищ командир! – крикнул он. – Вас и не узнать.
Чисто выбритый и коротко остриженный, Паршин казался помолодевшим. Фуражка сидела на нем ладно, ботинки были начищены до блеска.
– Ну вот, дружище, мы, кажется, будем вместе. Я уже предварительно говорил с военкомом. Пойдем к нему.
Они быстро взбежали по лестнице наверх. Служащие 'военкомата уже сидели за своими рабочими столами. На большом «ундервуде» выбивала дробь машинистка. В комнатах и кабинетах стрекотали телефоны. По коридорам и лестницам бегали вооруженные люди с пакетами, бумажками, донесениями и репортами. С улицы доносился шум, песни проходивших строем солдат.
В углу большой комнаты стояли – винтовки различных систем. Из-под брезента виднелись пачки папирос и махорки.
– Проходите, не толпитесь здесь, – поминутно напоминал дневальный.
Увлекая за собой Устина, Паршин вошел в кабинет к военкому Холодову.
– Вы что умеете делать? – спросил военком сразу, обращаясь к Устину.
Устин подобрался, вытянулся и ответил:
– Кавалерист, пулеметчик.
Военком зажег спичку, но, прежде чем поднести ее к папиросе, оценивающим взглядом окинул Устина и спросил документы.
Перевертывая листки красноармейской книжки, он внимательно просматривал заполненные графы.
– Ого! – заметил Холодов, вскинув брови. – Вы староармеец. Вам уже пора полководцем быть, – засмеялся он, возвращая книжку.
– Я в плену был... в немецком, – ответил Хрущев и почувствовал, как горячая кровь ударила ему в лицо. Для Устина горьким было это признание, и именно сейчас, когда военком метнул на него пронзающий взгляд.
– Но военное дело-то вы не забыли? Вот товарищ Паршин рассказывал мне о том, как вы дрались. Садитесь. Я решил оставить вас в резерве при военкомате.
Вертя в пальцах красный карандаш, Холодов уставился на Устина темнокарими глазами.
– У нас есть, отряд добровольцев, – начал Холодов, – и среди них товарищи, не умеющие владеть оружием. Город, как вам известно, в опасности. Нам дорога каждая минута. Людей мало, оружия мало, боеприпасов мало. Люди обучены неважно, а встретимся мы с опытным и хорошо вооруженным врагом.
Это вы знаете. Так вот, немедля возьмите человек пятьдесят и начнете проводить с ними военные занятия. Познакомьте их с винтовкой.
В кабинет вошел человек в военном и доложил:
– Явился по вашему приказанию.
– Дайте в распоряжение командира взвода товарища Хрущева отряд, – показал Холодов на Устина, – и выдайте винтовки для проведения военных занятий. Приступайте, товарищ Хрущев, а вечером зайдете ко мне. А мы с вами, – обратился он к Паршину, – проедем на Задонское шоссе. Вам необходимо познакомиться с рельефом местности и знать, как и где должна быть организована оборона.
Когда Устин вышел из кабинета военкома, в большой комнате стояли молодые ребята и выбирали винтовки. И каких тут не было – и австрийские, и бер-даны, и тяжелые «гра», и американские винчестеры.
Парень в старой мерлушковой шапке и ватной стеганке вынул затвор из русской кавалерийской винтовки и, направив ее на свет, посмотрел в ствол.
– Раковина, – сказал он, – но зато винтовка своя. С ней ловчей, – и стал привязывать к ней веревку.
К Устину подбегали добровольцы из заводских рабочих, оправляя на ходу рубахи.
– Выходи на улицу строиться, живо! – крикнул Устин и направился к выходу. .
Через минуту на улице, ломаясь и растягиваясь, строился в две шеренги отряд. Устин внимательно всех осмотрел и, пройдя вдоль строя, подал команду:
– Равняйся!.. На первый, второй рассчитайсь!
По шеренге, словно по клавиатуре, торопливо побежал разноголосый, отрывистый счет: «Первый, второй, первый, второй...»
«Знают», – улыбнулся Устин и скомандовал:
– Нале-во! Ряды вздвой! Шагом арш!
Но стук шагов рассыпался дробно, и уж на ходу ребята исправляли ряды. Шли не в ногу. Устин поморщился и недовольно проговорил:
– Каша. А ну, запевай!
И снова раздался знакомый мотив и знакомые слова, возвышенные, зовущие:
Сами набьем мы патроны,
К ружьям привинтим штыки.
Пели солдаты, и пел с ними Устин, во весь голос, самозабвенно.
Подходя к площади Третьего Интернационала, он вдруг услышал, как взвилась старая солдатская «Чу-барики-чубчики», и невольно рассмеялся. Ему вспомнилась армейская служба, товарищи и командир эскадрона Дубина.
– Взвод, стой! Кто там замешкался? Команду слушать надо. Садись! v
Отряд расположился на середине плаца. Молодые бойцы рассматривали командира с таким вниманием и любопытством, словно ожидали, что он вот-вот скажет сейчас самое важное для них.
Раскурив цыгарку, Устин опустился на землю, подозвал к себе веснушчатого паренька, взял у него винтовку и посадил рядом с собой.
– Тебе сколько годов?
– Скоро восемнадцать.
– Батька есть?
– На германской пропал.