Текст книги "Прапорщик 1914: Перед прорывом (СИ)"
Автор книги: Михаил Тереньтьев
Соавторы: Константин Градов
Жанры:
Альтернативная история
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 14 страниц)
Глава 15
По ремеслу
Расписание висело на щите у входа в городок, но меня в нём не было.
Щит врыли основательно, в два столба, под козырёк из горбыля. По доске мелом, поверх стёртого, стояли часы. С шести до десяти – пехотный полк. С десяти до двух – стрелки. С двух до шести – сапёрная рота на работах.
Ночь в расписании не значилась.
Ночью на место обучения приходило рытье.
Мне пришлось прочитать доску дважды. На второй раз стало понятно, отчего Корнев не дождался ответа. Он спросил, сколько у меня ночей. Нет смысла ждать, когда ответ – это ноль.
Городком распоряжался корпус, а на месте – заведующий занятиями, штабс-капитан из ополченцев, немолодой, вежливый, с меткой писаря: чернильным пятном на среднем пальце. Он выслушал меня стоя.
– Часы разобраны до конца мая. Все.
– Мне нужны ночные.
– Ночные отданы работам. Он ещё не дорыт.
Я спросил, что у него не разобрано.
Не разобран был дальний конец: два колена хода, обозначенных кольями, без проволоки, без бруствера, с непрорытой серединой. Его не брали, потому что проходить там было нечего.
– Беру.
– Он не готов.
– Дороем.
Дальний конец он отдал мне в полное распоряжение и без часов: там нечего было делить. Часы делили на общем городке, где стоял готовый профиль с проволокой, и туда меня в тот день не пускали вовсе.
Штабс-капитан переспросил про людей. По расписанию у меня значилось двести пятьдесят.
– Будут, – сказал я.
Потом я предложил то, чего он не просил.
После всякой ходки макет разбивают. Валят колья, рвут проволоку, обрушивают бровку, растаскивают доски на подстилку. Наряда на починку по расписанию не положено никому, и оттого чинят кое-как и не всякий раз. Я брал починку на себя – за всеми, кто пройдёт до меня и после.
За это просил два часа темноты через ночь.
От долго считал, будто пытался понять в чем моя выгода.
– Через ночь. С одиннадцати до часу. Больше не дам.
Чужие оказлись на месте раньше, чем свои.
По наряду корпуса четыре части должны были выделить мне сто двадцать нижних чинов по ремёслам. Они шли неделю, партиями по двадцать и по сорок, с разных сторон, с проводниками и без. Пришло сто тринадцать.
Семерых не дали. Отписались одинаково, слово в слово: людей означенных ремёсел в части не состоит.
Я раскладывал их сам, с листа, по столбцам собственного требования, и первые дни это сходилось красиво.
Кузнецы и слесари – Зотову, под четыре машины, под запасные стволы и починку. Землекопы, шахтёры, колодезники – на грунт. Охотники, лесные объездчики, звероловы – в наблюдение и связь. Пастухи, ходоки, обозные – в подноску и в посыльные.
Самой большой проблемой стал некомплект сапёров.
Сапёры у меня были – и не мои. Корнев давал своих на работы, они приходили с уроком и уходили с уроком, они ставили мне профиль и уносили с собой то, что умели. Свои же, штатные, стояли в табличке пустой строкой. Из всех ремёсел моего требования сапёрное оказалось самым редким, и никакая часть корпуса не отдавала его добром.
Двадцать четвёртого приехал Белецкий.
Он остался тогда на прежней полосе при своей части – на нарочский участок я его не брал, там мне хватило троих, – и за пять недель между нами не прошло ни одной бумаги. Он привёз предписание, чемодан и книжку в коленкоре и, не поставив чемодана, спросил:
– Партия у меня какая?
– Вторая.
– А если я выбуду?
– Назовёте себе замену сегодня. Не помощника. Замену.
Белецкий вынул книжку и записал. Потом прочёл записанное вслух, слово в слово, ровным голосом, заверяя написанное самому себе.
За два дня до эшелона курьер привёз списки выделенной роты.
Строевой список я просмотрел, а приложение прочёл до конца. В приложении шла хозяйственная часть, восемнадцать человек по штату, шестнадцать налицо, и восьмым сверху стояла фамилия, которой я туда не вписывал.
Еремеев.
В бумаге он стоял фамилией, а в голове у меня был Ерошкой, нестроевым при кухне, и не разговаривал со мной с той ночи, когда его взвод сел в сухой ход и шестеро из этого хода не вышли.
Я подержал перо над строкой.
Потом поставил ей номер, как всем прочим, и перешёл к следующей.
Эшелон пришёл двадцать седьмого, в третьем часу пополудни, и первым с него сошёл не человек, а промер.
Дёгтев ушёл в городок прежде, чем успели вывести из вагона лошадей, и вернулся к вечеру с листом, исписанным в два столбца его крупной стоячей рукой, и подал мне этот лист так же, как подавал табличку молча, углом вперёд, чтобы я взял с той стороны, с которой удобно читать.
В листе стояло: от начала первого колена до поворота сорок одна сажень, от поворота до ниши двенадцать, козырьков поставлено четыре, а надобно двадцать девять, досок в наличии на семь, и ход по всей длине глубиною в грудь, а местами и по пояс.
– Он не дорыт, – сказал я.
– Он не дорыт, ваше благородие, – согласился Дёгтев и поглядел мне в переносицу. – Он и не будет дорыт. Его так и мерили.
Новую он начал в тот же вечер при фонаре, разграфив её по собственному промеру, и первую копию с неё сняли к утру и отдали Турову под первую партию.
Михеев приехал тем же эшелоном и встал у стола с двумя бумагами в руках, и начал он с числа.
По эшелонному списку значилось девяносто, налицо было – восемьдесят девять: одного шахтёра сняли ещё на узловой в сапёрнуюминную роту по требованию, работы, потому что строка в его послужном стояла та же самая – шахтёр, – а требование у минёров было подано раньше моего.
Про то, что осталось у Ольшанского, он сказал ровно и не глядя на меня: полурота без фельдфебеля, восемьсот двенадцать было при тысяче восьмидесяти восьми, теперь семьсот двадцать три, ротных писарей двое, и из них один слепнет.
Списка ремёсел он мне так и не отдал. Он приехал сам и привёз его с собою, и в первый же вечер сел переписывать начисто в новую книжку в чёрной клеёнке, потому что батальонное осталось при батальоне, а это была уже другая часть.
На второй странице он поднял голову и сказал, что на чужих у него нет ничего.
– На каких чужих?
– На всех ста тринадцати. Я второй столбец на той полосе заводил, год назад, руками собирал, по одному человеку. А тут мне дали бумагу.
Бумагу он проверял бумагой, а не человеком: он клал послужной список рядом с приёмным формулярным и водил по обоим сразу, сличая уезд, год призыва, льготу и то, что человек показал о себе при поступлении, – и выходило, что кузнец родом из уезда, где кузниц две на волость и обе при церкви; что, слесарь на вопрос о своей мастерской называет город, а улицу назвать не может; что мельник записан мельником по отцу.
Он никого не звал и ни о чём не спрашивал. Он читал.
К третьему вечеру он положил передо мною цифру: из ста тринадцати ремесло стоит верно у семидесяти четырёх.
– А прочие?
– А прочие, ваше благородие, солдаты. Просто солдаты. Их писарь вписал с их же слов, а слова были сказаны в четырнадцатом году, когда всякому хотелось быть при деле, а не в строю.
Сорока объявился раньше, чем я его увидел: голос его шёл из-за угла хаты, от колодца, и говорил он месту, в которое его привезли.
– И хлеб стои́т, и крыша целая, и баба с бочкой. Ты гляди, братцы, куда нас завезли. Тут, стало быть, и помирать неловко будет: грязи нету, а без грязи какая же война.
Он вышел из-за угла, вытирая усы, и трубку держал в кулаке чашкой внутрь, по старой привычке носить огонь незаметно. До немца отсюда стояло сорок вёрст.
Городок я прошёл сам на другое утро, до жары и первые полчаса шёл и радовался, потому что размечен он был точно: линии, изломы, вынос кольев, расстояния между рядами, отсечка в тыл, гнездо под машину на изгибе – всё стояло на своих местах и стояло так уверенно, как стоит работа, сделанная по хорошей бумаге.
Потом я спрыгнул в ход.
Ход был мне по грудь, а дальше, у поворота, по пояс; бруствер лежал в две ладони, ступени в стенке не было вовсе, козырьков стояло четыре на всё колено, ниша под машину была обозначена вешкой, и ладонь моя, брошенная на бровку, легла не над головою, а на уровне груди.
Я прошёл коленом до конца и вылез сам, без чужой руки, и в этом было всё дело: из настоящего германского хода человек так не вылезает.
Сверху сходилось всё, снизу не сходилось ничего и тот, кто размечал этот городок, знал ширину, повороты и расстояния между рядами и не знал одного – глубины; и я стоял в чужом мелком ходу и думал, что размечали его, похоже, по такому же листу, какой лежал у меня в картоне, увеличенному, наклеенному и подписанному с оборота часом съёмки, потому что с высоты видно, где идёт окоп, и не видно, какой он в рост.
Людей учили плану. Учить надо было окопу.
Урок на ночь я поставил поэтому не ходкой, а землёй, и всю ночь на двадцать девятое мы городок не проходили, а рыли: доводили ход до полного профиля, резали ступень, ставили козырьки из горбыля, врубали нишу и обкладывали её изнутри.
Список Михеева выплачивался тут же и молча – не смотром и не опросом, а тем, кто где встал: землекопы и шахтёры пошли на грунт, плотники на козырьки, кузнец правил скобы у костра, колодезники брались за отвес, – и двое, записанные шахтёрами, к полуночи выдали себя тем, как держали лопату, Михеев, видя это, лишь сделал у себя пометку карандашои.
Сухая земля оказалась громкой.
Под Нарочью глина висела на полотне комом и работала бесшумно, и вся наука тишины, которую мы вывели из воды за две зимы, была наукою мокрой; здесь же земля не липла – она сыпалась с лопаты, шуршала по откосу, отвал катился и осыпался сам собою, лопата звенела на всяком камешке, и люди, выученные работать по грязи, гремели тут, как обоз по мостовой.
Ковтун и Гнездилов пришли двадцать восьмого вечером, отдельной командой, вдвоём, с проходным свидетельством на обоих, и Ковтун, поставив мешок, спросил про землю.
– Земля какая?
– Сухая. Лёсс.
– Отвал куда кладёте?
– Наверх, вдоль бровки.
Ковтун помолчал и переступил с ноги на ногу.
– А крепим чем?
Ответил не я: ответил стоявший рядом сапёрный унтер Корнева, ответил охотно и правильно, потому что это был здешний закон, объявленный мне самим Корневым две недели назад и никем с той поры не оспоренный.
– По сухому сыплется, а стои́т. Крепи не ставим вовсе. Тут за всю весну ни одного обвала.
Ковтун поглядел на отвал, потом на меня.
Я его не спросил.
И он ничего не сказал, отнёс мешок и ушёл к землекопам.
Последними, двадцать восьмого в ночь, пришли шестеро из запасного батальона – специалисты, высланные отдельною командой по требованию на ремёсла: два колодезника, коновал, телефонист, кузнец и охотник-промысловик, – и сдавали мне их по описи, как сдают всякое казённое имущество, с именным списком команды, аттестатом на довольствие по такое-то число и росписью принимающего.
Писарь читал по бумаге.
– Шадрин Егор Прокофьев, Енисейской губернии, Канского уезда, призыва четырнадцатого года. Ремесло: охотник-промысловик, проводник.
Фамилии этой я не слышал никогда.
Десять месяцев он ходил у меня передним по льду, по бурелому и по чужому лесу, вытаскивал заблудившийся дозор и разбирал под перемётом четырёхдневный след, – и всё это время он был Сибиряк, и никакого другого имени у него в моей голове не завелось, потому что имя лежало в бумаге, а в бумагу я не смотрел.
Он стоял и слушал, как его передают из рук в руки. Похудел; стоял ровно, но берёг правый бок – не рукою, а тем, как ставил ногу.
Расписавшись, я спросил про ремесло.
– По ремеслу как вышел?
– По ремеслу и вышел, ваше благородие. Читали на поверке: кому охотник-промысловик, проводник, следопыт – шаг вперёд. Я и вышел.
– Знал, куда?
– Не знал. Кабы знал, вперёд бы не выходил, а бегом бы побежал.
И добавил, не переменив голоса, тем же служебным порядком, каким докладывал:
– Свидимся, я говорил. К весне.
В тот же вечер почтарь передал мне обратную открытку с отметкой полевой почты: новый адрес дошёл и записан верно. Я разобрал печать, сложил открытку вчетверо и убрал.
Двадцать девятого в полдень, на своём конце, мы в первый раз пошли всем разом.
До того ходили по очереди. Так учат везде. Сперва проход. Потом гренадеры. Потом закрепление. Каждый видит своё.
Порядок мой был один. То, что в деле идёт вместе, должно вместе и учиться.
Первая партия Турова – по бровке, к дальнему колену. Вторая, Белецкого, – в ход. Наблюдатель и двое телефонистов – с первой волной, с катушкой. Землекопы внизу дорезали профиль.
Сорок человек по бровке. Ещё сорок в ходу, партией Белецкого. Восемнадцать землекопов под ними.
Один участок. Одна минута.
Четыре минуты шло хорошо.
Ковтун стоял внизу. У стенки, подрезанной с вечера.
Он поглядел вверх. Потом под ноги.
Из-под верхнего слоя пошло мелким. Тонкой струйкой. Ровно, без перерыва.
Так сыплется, когда наверху прибавили веса.
Он крикнул своё.
– Готово!
В забое это слово значит одно. Уходи. Сейчас сядет.
Наверху, у ближнего конца, шёл Тарабрин. Унтер, головное отделение первой партии. Взят по наряду из чужого полка. Гренадер.
Туров был на дальнем конце колена, за поворотом, и оттуда бровки не видел.
У гренадера «готово» значит другое. Партия на месте. Начинай.
Тарабрин поднял руку.
Сорок человек шагнули разом.
Ковтун крикнул второй раз. Прямо, словами.
– Уходи! Пошла!
Не остановились.
Не остановились потому, что я сам их этому выучил. Год я вбивал одно. На голос не оборачиваться. На крик не ложиться. Отход и остановка – только по условию.
Крикнуть в бою может всякий. И всякий крикнет своё.
Одно чужое слово их пустило. Другое чужое слово не смогло остановить.
Гнездилов стоял ниже всех.
Он не спросил. Он никогда не спрашивал.
У самой стенки копали двое новых. Спиной к ней. Те, что держали лопату не так.
Мелкого они не видели. А увидели бы – не знали бы, что оно значит.
Гнездилов пошёл вдоль стенки.
Толкнул Загорулько в грудь. Обеими руками. От себя.
Второго достать не успел.
Стенка не упала. Стенка села.
Она пошла вниз пластом. Всей длиной сразу. Вместе с отвалом, лежавшим поверху.
Звук вышел короткий и мягкий. Страшного в нём не было ничего.
Наверху осело на полшага. Двое сверху съехали вниз на ногах.
Внизу не стало видно троих.
Загорулько вырыли сразу. Его завалило по грудь.
Второго звали Присяжнюк. Его нашли по сапогу. Вынули за минуту. Доской переломило ключицу.
Гнездилова не нашли совсем.
Копали руками. Лопатой было нельзя.
Ковтун лёг на живот. Он не выбрасывал землю, а разбирал её. Коротко, от себя, ладонями. И говорил при этом ровно, на счёт.
Его слушались все, и Туров в том числе.
– Тише берите. Тише. Тут не яма, тут пласт. Дёрнешь – сядет ещё.
Голову откопали на пятой минуте.
Он дышал. Рот был полон. Глаза закрыты. Лицо серое.
Дальше пошло медленно. Плечи вынули. Грудь держало. Тянуть было нельзя.
Вынули на двенадцатой.
Правую ногу раздавило ниже колена. Она лежала не так, как лежит нога. Рёбра слева ходили под рукой.
Он был жив. Дышал коротко и часто. Один раз, пока несли, открыл глаза и посмотрел мимо всех.
В околоток донесли на двух шинелях.
Врач вышел через полчаса, вытирая руки. Сказал два слова: жить будет.
И ещё три: в строй – нет.
Вечером я сел писать и не написал.
Всё, что просилось на бумагу, было выводом, а вывод мой стоил ровно столько же, сколько стоил утром, когда я его ещё не знал.
Первым сказал Ковтун, и сказал не про меня.
Он пришёл сам, стал у стола и ссыпал с ладони горсть сухой земли – на угол, где лежала новая табличка.
– Мелкое сыпалось с полчаса, – сказал он. – Оно, ваше благородие, всегда говорит. Оно раньше человека говорит.
– Ты видел полчаса и молчал?
– Я не молчал. Я в шесть глядел на отвал, а в семь спрашивал, чем крепим.
Он не прибавил ничего.
Земля так и лежала на углу стола, поверх новой таблички, и я её не смахнул.
В тот же вечер в порядок прохождения был вписан пятый пункт: тот, кто ведёт землю, имеет право остановить весь участок по первому признаку посадки, не дожидаясь ни офицера, ни подтверждения.
Первые четыре стояли с зимы: партии идут одновременно; наблюдатель и связь – с первой волной; захваченное разворачивают на оборону немедленно; у каждого старшего названа замена, и она принимает без приказа.
Я продиктовал его Михееву, и Михеев записал его в свою клеёнчатую книжку под первым номером новой страницы.
Ни одного слова без предмета.
Ниже список вышел короткий, в неполную страницу: против всякого слова стояло одно значение и один предмет. «Готово» вычеркнули из речи вовсе – во всех партиях и у всех ремёсел, – а вместо него положили два: «пошёл» – начинай, «садится» – уходи из-под стенки. Иных слов при работе не подавать. Всякому старшему прочесть список вслух перед своими и заставить повторить за собой.
Сорока слушал молча, и по нему одному было видно, чего стоил этот день: он не шутил с полудня.
Тарабрина я не наказал.
Он стоял и ждал, что накажу, и обоим было бы легче.
Одновременность придумал я. Ковтун увидел мелкое за полчаса и ещё утром спросил про крепь, а я услышал в этом вопрос о снабжении и не поставил его знание выше расписания. Потом я свёл на одном участке в одну минуту четыре ремесла и не свёл их слов. Ошибка была двойная, и обе её половины были мои.
Крепь мы поставили на другой день, и ставил её Ковтун, и спрашивали его теперь обо всём, что касалось земли, – до работы, а не после.
Наградной лист на Гнездилова, подписанный мною ещё в марте и засвидетельствованный Туровым левой рукой, ушёл в корпус в один день с донесением о происшествии. Обе бумаги легли в одну папку.
Михеев подвёл счёт по новой книжке, и счёт вышел такой.
Налицо двести пятнадцать из штатных двухсот пятидесяти, и офицеров из них трое: я, Туров и Белецкий. Некомплект – тридцать пять человек, а в этих тридцати пяти три офицерских места, двадцать один сапёр, двое по хозяйственной части и девять по партиям.
Двадцать один из тридцати пяти приходился на одну сапёрную часть. Прочее добиралось само собою, из наряда и из пополнения; сапёров не отдавал никто.
Потом он подвёл вторую строку, которой я у него не спрашивал.
– В строю двести тринадцать, ваше благородие. Гнездилова свезли, Присяжнюк с ключицей. Загорулько цел.
Он всегда считал две строки. Первая – сколько людей числится. Вторая – сколько нынче выйдет на работу.
Записку от Арсеньева привёз посыльный в девятом часу, когда в городке били колья – чинили за нами и за соседями, по моему же уговору.
Записка была в три строки, без обращения.
Работу приедут смотреть. От армии – начальник штаба; от фронта – офицеры Генерального штаба, командированные особо. Числа опытной атаки в записке не стояло.
Внизу, отдельной строкой, было приписано то, ради чего он, видно, и писал сам, а не диктовал:
«Показывают в один день три команды. Час общий».
Три строки в ведомости я видел своими глазами две недели назад, у него под линейкой: моя стояла между двумя другими. Тогда это значило, что на фронте готовят не один такой порядок. Теперь это значило, что нас поставят рядом и будут выбирать.
Я вышел во двор и позвал Дёгтева и Михеева.
– Промер полный, к утру. По всему колену, с глубинами.
– Сделаем, – сказал Дёгтев.
– Михеев, список слов переписать в четырёх экземплярах, по одному на партию. Старшим раздать нынче же, не завтра.
Михеев послюнявил карандаш.
Колья били ровно, с паузой, и в паузе слышно было, как на дальнем конце, у нашего колена, скребёт по сухому лопата.
Глава 16
Срок
Мы третью ночь чинили чужое.
Пехотный полк, проходивший общий городок с шести до десяти, валил колья и рвал проволоку так, как это и полагается делать на ученье; стрелки за ним доламывали остальное. Наряда на починку по расписанию не было положено никому, и я взял её на себя двадцать первого числа, за два часа темноты через ночь. Теперь мои люди правили чужие колья накануне собственного показа, и никто вслух этого не связывал.
Работа эта была из тех, которых не бывает в отчётах. Колья ставят обратно в старые гнёзда, а гнёзда за день оплывают, и приходится бить рядом; проволоку не тянут наново, а сращивают, и на сажень сращённой уходит вдвое больше времени, чем на сажень новой; козырьки чинят из того горбыля, который сломали.
Заведующий занятиями пришёл на бровку в первом часу, с фонарём, и говорил, не сходя вниз.
– Второго числа, с одиннадцати до двенадцати. Три команды подряд. Порядок по ведомости.
– Какой я по счёту?
– Третий по ведомости.
Он посветил фонарём в свою бумагу, будто там могло стоять другое.
– Час на трёх. По двадцати минут.
Двадцать минут – это одна ходка. За одну ходку показать можно одно, и я стал перебирать вслух.
Проход в проволоке – вычеркнуть. Рвать мне нечем и некому: сапёров девять при тридцати по расписанию, а те, что работают, – Корнева, и они уйдут с ним.
Крепь – вычеркнуть. Её не видно. Она или есть, и тогда ничего не происходит, или её нет, и тогда происходит то, что было двадцать девятого.
Машины на фланги – вычеркнуть. Видно хорошо, но это не про порядок; это Зотов, а Зотова смотреть незачем, он и так лучший в корпусе.
Скорость – вычеркнуть. Скорость покажут соседи: людей у них больше на добрую половину.
Туров понял раньше меня и сказал прямо:
– Они решат, что мы плохо подготовили и потому у нас заминка.
– Решат, – согласился я.
– И объяснять после нельзя.
– Нельзя. Объяснишь – значит, показывал не работу, а себя.
Белецкий, стоявший с книжкой, спросил про своё: кто принимает, если снимут не старшего партии, а его самого. Я назвал ему унтера, и он записал, и прочёл записанное вслух, и на этом отошёл.
– Ведёте вы, – сказал я Турову.
Он помолчал ровно столько, чтобы стало ясно, что он понял, о чём его не спрашивают.
– А сами вы где будете?
– А я нынче стою наверху.
Второго числа с восьми утра на размеченном поле стояла та особенная тыловая скука, какая бывает только там, где всё готово задолго и остаётся ждать: люди сидели на скатах в тени от собственных шинелей, вода в баклагах нагрелась к девяти, муха ходила над конскими спинами ровно и деловито, и через каждые четверть часа кто-нибудь спрашивал у соседа, который час, хотя часы были только у троих на всё поле.
Пятнадцать месяцев мне ни разу не привелось смотреть, как то же самое делают другие. Мне всегда было чем заняться, а тпепрь можно посмотреть.
Первая команда начала в одиннадцать. У них были большие сапёрные лопаты с длинным череном, каких мне не выдали ни одной, потому что вместе с лопатами полагались сапёры, а сапёров мне толком не дали.
Проход они рвали не один.
Их штабс-капитан положил заряды в трёх местах, в двадцати шагах друг от друга, и считал вслух, и по счёту у него выходило, что три узких прохода стоят дешевле, чем один широкий, потому что широкий – это ворота, а в ворота смотрят все, кто напротив.
Вторая команда пошла в двадцать пять минут двенадцатого.
У них был полный городок с проволокой, и часы по расписанию, и людей больше, чем у меня, на добрую половину, и выправка, которой у моих не будет никогда; но не это было главное. Главное было в двух вещах, ни одна из которых мне в голову не приходила.
Подносчики у них шли не за партией, а рядом с нею, по отдельной узкой канавке, отрытой параллельно ходу в двух саженях, – и поэтому не мешали идущим и не ложились под то, что било по ходу.
А раненого от них вынесли не на носилках, которые в ходу не развернёшь, а на плащ-палатке, пришитой к лямке, – волокушей, и тянули её двое, а не четверо.
Я вынул полевую книжку и записал оба приёма, стоя у всех на виду.
Канавка стоила им одной ночи работы на партию. Волокуша стоила плащ-палатки и куска лямки.
При смотрящих поставили треногу с аппаратом, и молодой офицер полез под чёрное сукно снимать работу для отчёта, и пластину эту потом увезут, увеличат, наклеят на картон и подпишут с оборота числом и часом съёмки – точно так же, как поступили с германской позицией, лежавшей у меня в картоне под столом.
В половине двенадцатого через размеченное поле пошёл мужик с подводой.
Дорога к его полю лежала здесь раньше, чем городок, и он ехал по ней так, как ездил, надо полагать, с осени: не спеша, глядя перед собой, никого не спрашивая. Показ придержали. Штабс-капитан второй команды поднял ладонь, и его люди сели, где стояли, и минуту с четвертью все ждали, пока подвода пройдёт поперёк линии кольев и уйдёт в зелёный хлеб, стоявший вокруг размеченного поля стеной выше колена.
Хозяин озимых остановился на той стороне, слез и стал глядеть на господ офицеров, приставив ладонь к глазам.
Никто к нему не подошёл, и он ни к кому не подошёл тоже.
Арсеньев подошёл ко мне у бровки, без папки, держа один лист двумя пальцами за угол.
Это была та самая ведомость с тремя строками, между которыми стояла моя, и на этот раз в графе «недостающее» против моей строки стоял не прочерк, а пустое место, оставленное шире прочих.
Слова «заполните» он не произнёс. Он вообще не раскрыл рта.
Я взял у Михеева карандаш и вписал в графу одно число – двадцать один, – и вернул лист, и просьбы при этом не произнёс, потому что просить было не у кого: сапёров в корпусе не хватало всем, и всякий, у кого они были, держал их обеими руками.
Арсеньев спрятал лист и посмотрел на дорогу.
– В четверть первого будут смотрящие. От армии – начальник штаба. От фронта – два офицера Генерального штаба.
– Мне сказали час назад.
– Кто вам сказал?
– Заведующий занятиями.
Он не удивился и не стал объяснять, почему я узнал не от него; узнал он, судя по всему, тогда же.
Смотрящим подавали воду в тени у навеса, и хозяйственная часть была при этом на виду, и тут я увидел лицо Ерошки – первый раз за эту войну – просто потому, что он подавал кружку и держал её обеими руками. Он не поглядел на меня, и я не поглядел на него дольше, чем следовало, и на этом всё кончилось.
Едва вторая кончила, заведующий занятиями снова пришёл на бровку, уже без фонаря, и сказал, глядя в свою бумагу, что первая команда шла двадцать пять минут, а вторая двадцать три, потому что приезжие задавали вопросы.
– Вам остаётся двенадцать.
Двенадцать минут – это меньше одной ходки.
Я сказал, что двенадцати довольно.
Вёл Туров. Я стоял наверху, у бровки, с пустыми руками. Руки девать было некуда. Я поймал себя на том, что считаю шаги губами; потом на том, что правая идёт к карману, где часов нет и не было никогда; потом на том, что сделал полшага вперёд. Полшага я забрал обратно.
Один из приезжих достал свои часы. И свою книжку. И стал мерить сам. Результата он мне не сказал и я продолжил считать про се
Партии пошли разом. Наблюдатель и двое телефонистов – с первой волной, с катушкой. Землекопы низом. Зотов остался при смотрящих – объяснять машины, то есть исполнять ту самую должность, на которую жаловался в апреле. Правый расчёт вёл Лыков, и объявлено это не было.
На шестой минуте посредник тронул Турова за плечо. Туров сел на дно хода.
Работа не встала ни на секунду.
Белецкий принял без приказа. Повторил принятое вслух, дословно и медленно, по складам. Смотрящим это показалось заминкой.
Это и был четвёртый пункт.
На девятой минуте вторая партия стала. Стояла сорок секунд.
Причина была короткая. «Готово» изъяли двадцать девятого. Слова для «подноска дошла» не назначили: про подноску тогда не думали. Старший ждал слова, которого больше нет.
Двенадцать минут кончились. Никто не хлопал, никто не молчал многозначительно. Заведующий занятиями посмотрел на часы и записал.
Главнокомандующий армиями фронта приехал не ко мне.
Он объезжал работы – свои же и приказал так делать, и сам ездил. Пыль от автомобилей встала над дорогой и не осела, и запах бензина держался на жаре долго, и был он на этом поле единственной новой вещью за весь день.
У первой команды он взял своё. Слышно было издали: расчёт разрушения заграждения, в двух экземплярах, сколько гранат на сажень и кто считал.
Потом подошёл к нам.
Арсеньев назвал меня по должности:
– Особая команда, испытывающая приёмы штурма укреплений. Начальник – капитан Северцев. Работы ведёт он.
– Где отрыто? Покажите на местности.
Я не стал докладывать. Я прошёл двадцать шагов и показал.
– Глубина у вас какая?
– Два аршина с половиной. По дну аршин.
– Это по всему колену?
– По всему. Промер с глубинами.
Я подал лист. Он его не взял.
– Не мне, – отозвался он.
И офицеру Генерального штаба:
– Сойдите и проверьте.
Тот сошёл, и его не стало видно. Снизу он назвал глубину, и она сошлась. Вышел он по ступени, сам, и сказал наверх, что ступень есть.
Главнокомандующий повёл рукой в сторону общего городка.
– Там у вас по грудь.
– Там не моё. Моё – этот конец.
– Сколько ночей на него?
– Одиннадцать.
Ночей я при этом не просил.
– Раненых выносите чем?
– Волокушей. Плащ-палатка на лямке. Носилок в ходу не развернуть.
– Приём этот ваш?
– Не моё. Нынче видел у второй команды.
Он повернул голову к начальнику штаба армии.
– Записать: волокуша.
Потом опять ко мне, и голос не переменился:
– А на второй день? Взятое держать чем?
– На второй день у меня людей нет, ваше высокопревосходительство.
Он не утешил. Он на это вообще не ответил.
– Сколько у вас людей?
– Двести пятнадцать налицо. В строю двести тринадцать.
– На первый бросок корпус назначил тысячу двести. Ваш порядок на тысячу двести считан?
– Нет.
– А когда будет?
– После того, как ошибусь на восьмидесяти.
– Ошибётесь – донести числами. Не общими выражениями. «Наступление развивалось успешно», «потери значительные» – этого мне не докладывать.
Он посмотрел на отвал. Отвал был белый и лежал вдоль всего колена.
– Земля у вас открыта. Который день?
– Четвёртый пошёл.
– С той стороны её считают так же. Что делаете?
– Ложный отвал на соседнем колене.
– Длиною сколько?
– Одно колено, ваше высокопревосходительство.
– Мало.
Потом, не переменив голоса:
– Чего у вас нет?
– Двадцати одного сапёра.
Я не прибавил ни слова. Он не обещал ни людей, ни снарядов, ни батарей.
Он сказал Арсеньеву:
– Части, назначенные для работы, на время работы подчинить ему одному. Все. Не по частям.
И повернулся ко мне:
– Участок выберете сами и донесёте, почему этот. Не «удобный». Почему.
И потом – то, ради чего он, надо полагать, и остановился:
– Сроком окончательной подготовки по фронту я назначил десятое. Начиная с десятого, по моему телеграфному извещению, спустя неделю быть совершенно готовым. Никаких отговорок и просьб о продлении срока я ни в коем случае принимать не буду и прошу это твёрдо помнить.
– Слушаю, ваше высокопревосходительство.
Числа он не назвал. Он сказал Арсеньеву:
– Число ему назначьте и донесите мне.
И пошёл к автомобилю, не досмотрев. Ни руки, ни взгляда, ни слова напоследок в мою сторону. Уже от подножки он назвал начальнику штаба армии следующий пункт объезда и время, к которому там быть.
Офицер Генерального штаба задержался. Он дописал у себя в книжке два слова – «пошёл», «садится» – и разрешения не спросил.
Уже у автомобиля он сказал вполголоса, не мне и не совсем в сторону:




























