Текст книги "Прапорщик 1914: Перед прорывом (СИ)"
Автор книги: Михаил Тереньтьев
Соавторы: Константин Градов
Жанры:
Альтернативная история
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 14 страниц)
Его люди меня разглядывали.
Они делали это молча и не поворачивая головы – так глядят на нового начальника, про которого уже слышали и от которого ждут одного: чтоб не гнал на проволоку завтра же.
В нише у поворота сидел пожилой ефрейтор и чинил сапог: подшивал подмётку куском ремня, дратвой, аккуратно, как в мастерской.
– Давно чинишь?
– Третий раз, ваше благородие. Он у меня с Рождества.
– А новые?
– Новые в обозе, – сказал ефрейтор, не отрываясь. – Обоз за полем.
Он выговорил это без жалобы, тем голосом, каким сообщают про дождь, и вернулся к дратве, и вот из этой дратвы я понял больше, чем из всех цифр Сотникова.
* * *
Роту из полкового резерва привели после обеда.
Сто шестьдесят человек, при двух прапорщиках, все с винтовками, и по лицам видно было, что о том, куда их ведут, им сказали уже здесь.
Я поставил их не в выступ, а позади, на обратном скате, и велел копать.
Это было первое, что они от меня услышали, и это было лучшее, что я мог им дать: человек, которого в первый час на новом месте ставят копать, к вечеру устаёт и перестаёт бояться, а человек, которого сразу ведут в окоп под огонь, боится трое суток.
Ковтун обошёл их и вернулся с одним замечанием:
– Лопаты у них, ваше благородие, большие. Малых нету.
– Сколько малых у нас?
– Двадцать две.
– Значит, копают двадцать два, остальные носят.
К вечеру я обошёл выступ ещё раз, теперь уже с Ковтуном и Туровым, и мы составили список того, что нужно сделать, и в списке этом было двадцать два пункта.
Первым стояло: пробить поперечные траверсы через каждые двадцать шагов, чтобы продольный огонь не проходил насквозь.
Ковтун, услышав это, сел на корточки и стал чертить прутиком.
– Земля тут какая?
– Глина с песком, – сказал Сотников. – Держит плохо, ползёт.
– Значит, крепить. – Ковтун подумал. – На двести шагов при траверсе через двадцать выходит девять траверсов. На каждый – сажени полторы горбыля, ежели по-хорошему. Итого возов пять.
– Горбыля дадут два.
– Тогда четыре с крепью, и то в обрез, а пять без, – сказал Ковтун. – Пять сползут через неделю, но неделю мы, может, и не простоим…
Вторым: отрыть новый ход сообщения не по прямой, а коленом, потому что старый простреливается на всём протяжении.
Третьим – снять фланговый огонь. Этот пункт я записал, зная, что он не выполняется работой лопаты: покуда у немца по бокам выступа стоя́т его окопы, он будет бить вдоль, а чтобы он перестал, надо взять хотя бы один из этих боков. Четвёртым в списке стояла вода. Отвести её было некуда: выступ лежал ниже нашей линии, и всё выкопанное наполнялось само.
Двадцать второй пункт я записал последним и записал коротко: «Немец знает всё это лучше нас».
То есть надо было идти вперёд – на участке, где нынче подписан приказ о прекращении наступления.
Сотникову я это не сказал. Ему я сказал другое: что нынче ночью выносим раненых, ставим кухню и начинаем траверсы, а завтра будем смотреть, что делать с боками.
– С боками ничего не сделать, – ответил он. – Мы пробовали дважды. Оба раза днём.
– Оттого и не вышло.
– Может, и оттого. – Он потёр лицо ладонью, как трут, чтобы не заснуть стоя. – Только вы поимейте в виду: нынче подписан приказ. Наступление кончено. Всякий, кто пойдёт вперёд без разрешения, пойдёт под суд.
– Знаю.
– И ещё поимейте. – Он поглядел на меня прямо. – У меня триста двадцать, и половина из них уже никуда не пойдёт. Не от трусости. Просто вышли.
Я стоял с этой мыслью на бруствере, когда с германской стороны ударило.
Ударило разом, четырьмя или пятью батареями, и не по выступу, а по нашему тылу – по ходам сообщения, по дороге, по тому месту, где стояла кухня Сотникова, и я, глядя на это, сперва не понял, что мне не нравится.
Потом понял.
Они били не по площади и не наугад. Они били по трём точкам, и делали это ровно так, как делал вчерашний, напротив нашего участка.
– Ложись! – крикнул Туров.
Мы легли, и следующие двадцать минут я пролежал лицом в глину, считая промежутки между разрывами, и у меня в голове сложилось то, чего я до сих пор не складывал.
Считал я не из любопытства.
По промежуткам можно узнать многое: сколько у него батарей, работают ли они по очереди или разом, экономит ли он снаряды. Выходило то, что бьёт он в глубину – по нашим ходам, по дороге и по месту старой кухни, то есть по тому, чем мы стали бы пользоваться ночью.
Ночью тут ходят все: и подноска, и вода, и вынос раненых.
Он не мешал нам жить. Он отрезал выступ от тыла – заранее, за несколько часов до того, как ему это понадобится.
Это была не беспокоящая стрельба.
Так бьют перед атакой.
– Ковтун. Роту с обратного ската – в ходы, по четвёркам, с разрывами. Турову – на левый бок, где стык. Кожина ко мне.
– Слушаю.
– И найди Сотникова. Скажи: людей на бруствер не выводить, покуда не смолкнет.
Ковтун ушёл, пригибаясь, и я остался лежать один и слушать, как по чужому тылу, ставшему за нынешний день моим, ложится чужой огонь.
Глава 8
Второй раз
Огонь по тылу шёл до полуночи, потом стал реже, а к двум часам прекратился совсем.
За эти семь часов мы сделали четыре вещи, и все четыре – не те, что стояли у меня первыми в списке.
К полуночи пришли старые полсотни: прежнюю позицию они сдали своему полку, получили направление и шли восемь часов.
Вынесли раненых.
Всех девятерых. Несли вдоль хода, пригибаясь, и на каждом мате шло по два запасных человека – не для смены, а на случай, если несущего убьёт и мат надо будет подхватить, не уронив. Так придумал Сорока ещё позавчера на нашей полосе; здесь Сороки не было, а придуманное осталось.
Один умер по дороге.
Фельдшер сказал, что это к лучшему, и я не стал ему возражать, потому что он говорил не о смерти, а о том, что этот человек перестал мучиться. В дивизионном лазарете бинты и спирт тоже берегли по счёту.
Поставили кухню в лощине за обратным скатом.
Старую, пристрелянную, бросили и сожгли – не сами, немец сжёг её ещё вечером, и это избавило меня от объяснений с интендантом.
Взялись за траверсы.
Ковтун вывел на работу людей из приданной роты и работал с ними сам, и к рассвету стояли четыре – те, что с крепью, – и были намечены ещё пять. Работали в темноте, без огня, при фонарях под шинелями, и всё это время за проволокой сидел немец и слушал.
Он не мог не слышать.
Работали так: копали двадцать минут, потом пять минут лежали и слушали. Ковтун предложил, и первые два раза люди роптали – им казалось, что мы теряем время.
На третий раз в паузе с германской стороны отчётливо стукнуло железо о железо, и роптать перестали.
Земля шла тяжело. Сверху глина с песком, ниже – вода, и через аршин лопата начинала черпать жижу, и эту жижу выносили в мешках, потому что выбросить её наверх значило оставить немцу светлое пятно свежего грунта, видное с рассветом.
Мешков не хватило на третьем траверсе. Дальше носили в шинелях.
Ночью у двоих из приданной роты ступни побелели и распухли после четырёх часов по колено в воде. Я велел менять людей каждые два часа, и после этого работа пошла медленнее, но новых случаев не было.
Я разделил выступ на три части и назначил на каждую старшего, и назначил не по чину.
Левая часть – Ковтун, старший унтер-офицер, старший по земляной работе, не по строевой части. Середина – поручик Туров. Правая – прапорщик из приданной роты, фамилия его была Ветлугин, он в окопе стоял вторые сутки и о том, что назначен, узнал от меня.
Сотниковским это не понравилось. У них были свои ротные, служившие тут с осени, и над двумя из них я поставил чужого унтера.
Я объяснил это один раз и коротко: старший на участке отвечает за то, чтобы люди не смотрели каждый в свою сторону, а ротные командуют своими ротами, как командовали.
Сотников выслушал, кивнул и подтвердил своей властью, не прибавив от себя ни слова.
Он мог бы возразить, и возражение было бы законным, но усталость уже успела сбить любую спесь.
А немец за проволокой слушал и не мешал, и мы поняли за ту ночь: он не мешает нарочно.
– Ему выгодно, чтоб мы копали, – сказал Туров, когда мы сошлись у поворота в третьем часу.
– Отчего же?
– Оттого что копающий не стреляет. Он ждёт, покуда мы устанем и залезем в свои новые норы, а после накроет по готовому.
Он был прав наполовину.
Вторая половина открылась мне часом позже, когда я в темноте пошёл на левый бок выступа – тот, что упирался в германский окоп, – и минут двадцать лежал там, слушая.
Немец шевелился. Тихо, короткими перебежками, по своему ходу, и делал это в одну сторону – к нам.
Я вернулся, поднял Ковтуна и приказал вывести с работ два десятка и поставить их на левый бок с гранатами.
– Траверсы, ваше благородие?
– Траверсы будут завтра. Ежели будет завтра.
* * *
Ударили ещё в темноте.
Артиллерия работала коротко и точно, по точкам, которые он пристрелял накануне: горловине хода, по середине выступа и по обратному скату, где стояла новая кухня.
Значит, у него был наблюдатель, видевший, куда мы её ставили ночью, – или, что вернее, он просто положил снаряды туда, куда всякий разумный человек поставит кухню, если старую сожгли.
Мы лежали в отростках. Считал я не разрывы.
Огонь перенесли в глубину, и я успел подумать, что вот сейчас – три минуты.
Не три.
Они вышли через минуту.
Вышли не с фронта, а с обоих боков разом, из своих же окопов.
И вот тут окупилась ночная возня с траверсами.
Поперечные стенки, поставленные Ковтуном, разрезали выступ. Немец, вошедший с левого бока, прошёл немного и упёрся в первый траверс. За которым его ждали.
– Гранату!
Броски пошли через стенку, вслепую, по счёту. Так учили на пункте: не глядя, за угол, считая до трёх.
С правого бока вошли одновременно и прошли дальше – там траверсов не было вовсе, там их только наметили.
Сотниковские дрались за каждый поворот.
Их сбили с трёх поворотов. Остановили на четвёртом.
Остановил их пожилой ефрейтор – тот, что вчера чинил сапог дратвой.
Он сел за поворотом на дно хода, поставил перед собой гранаты и бросал их по одной, не высовываясь, считая вслух. Немец за поворотом трижды пробовал и трижды отходил.
Когда до него добрались наши, у него оставалась одна граната и он держал её в руке.
Сапог, между прочим, был на нём тот же самый, подшитый.
На стыке кончался батальон Сотникова и начинался мой отряд. Каждый смотрел в свою сторону, и между ними осталась щель.
В эту щель он и вошёл.
– За мной!
Со мной пошли Ковтун и те два десятка, которые я снял ночью с траверсов.
Мы вошли в ход с тыла.
Первые шаги прошли за минуту.
Потом встали: за поворотом стоял их пулемёт, поставленный в нишу и смотрящий вдоль хода.
– Назад!
Мы отошли на два колена. Я крикнул по-немецки: оружие бросить. Мне не ответили.
Ковтун снял шинель, свернул её вдвое и бросил из-за угла – не гранату, шинель.
По ней ударили. Одной очередью, короткой.
– Второй номер меняет ленту, – сказал Ковтун и пошёл.
Он прошёл, покуда меняли ленту, и бросил гранату в нишу.
Ковтун шёл первым: только он умел на слух понять, есть ли за поворотом человек.
Я крикнул ещё раз, и на этот раз мне ответили: из-за поворота бросили гранату.
Она легла между нами и не разорвалась.
Мы взяли этот поворот через минуту.
Немцев в щели было около тридцати. Ушла треть.
Вечером стык был наш, и левый бок был наш, и правый – наполовину.
* * *
Подполковник Загряжский из штаба дивизии приехал в полдень, когда мы ещё выносили убитых.
Он приехал чистый, выбритый, верхом – человек в пальто среди мокрых шинелей.
Он привёз приказ.
Приказ был короткий и, если читать его в штабе, разумный: во исполнение общего распоряжения о прекращении наступления надлежит выровнять линию по фронту, для чего атаковать германский фланг у выступа завтра на рассвете, после часовой артиллерийской подготовки, силами батальона Сотникова с приданными частями.
– Ваше высокоблагородие, дозвольте вопрос. Кто составлял?
– Штаб дивизии. – Загряжский снял перчатку. – А что?
– Скажите, был ли кто-нибудь из составлявших на этом участке.
– Я был. Двенадцатого числа.
– Двенадцатого здесь стояло другое.
Он посмотрел на меня без вражды, и я понял, что передо мной не дурак и не бумажный человек: он приехал верхом под огонь, чтобы отдать этот приказ лично, а не прислать вестового, и уже за одно это его следовало слушать.
– Капитан, я вас понимаю лучше, чем вы думаете, – сказал он. – Приказ не мой. Приказ из корпуса, и там его подписали, потому что на карте у них ваш выступ торчит на полтораста шагов вперёд остальной линии и его надо либо сравнять с линией, либо линию подтянуть к нему. Второго нам никто не даст. Значит, первое.
– Первое – это отойти.
– Первое – это выровнять. – Он сделал паузу. – Отойти нельзя. Стало быть, надо взять фланг и выровнять по нему.
– В лоб, после часовой подготовки.
– А как ещё прикажете?
Я сказал то, что можно проверить.
– Ваше высокоблагородие. Позавчера на соседнем участке полк ходил так же – час подготовки, свисток, цепи. Они легли на проволоке за три минуты. Три минуты – это время, за которое германская рота возвращается из убежищ к машинам после переноса огня. Оно у меня записано со слов пленного и проверено дважды.
– Скажите мне одно, – проговорил Загряжский. – Вы отказываетесь исполнять?
– Никак нет. Я прошу доложить, что исполнение приказа в назначенном виде положит батальон и роту и фланга не возьмёт.
– «Положит батальон» – это ваше мнение или ваш счёт?
– Счёт. Извольте.
Я дал ему счёт, и давал его в первый раз не для себя.
От нашей передовой до германского фланга – двести десять шагов открытого, из них сто двадцать под продольным огнём с обоих боков. Пулемёт даёт в минуту двести пятьдесят выстрелов. Два пулемёта, пять минут – две с половиной тысячи.
– Из них попадёт в цель хорошо если каждый десятый, – сказал я. – Двести пятьдесят человек. Это половина того, что мы выведем.
Загряжский слушал, глядя в землю.
– Откуда двести пятьдесят в минуту?
– Из наставления. И из того, что видел своими глазами там же, на соседнем участке.
– Что вы предлагаете? – спросил он наконец.
– Взять фланг ночью. Без подготовки вовсе. Двумя партиями по сорок человек, через траверсы, которые мы нынче ночью поставили. Мне нужны сутки.
– Суток у вас нет. Атака назначена на рассвете.
– Тогда я прошу разрешения донести в штаб армии.
Загряжский посмотрел на меня долгим взглядом.
По службе я мог донести в штаб армии, хотя приказ дивизии продолжал действовать.
– Доносите. – Он помолчал. – Только имейте в виду: покуда вы доносите, приказ действует. И ежели вы его не исполните, а после и в армии вас не поддержат, – под суд пойдёте вы.
– Понимаю, ваше высокоблагородие.
– И ещё имейте в виду. – Он взялся за повод. – Я приказ отменять не буду и оспаривать его не стану. Не оттого, что боюсь. Оттого, что не имею права. Но я не стану и торопить вас с исполнением до двух часов пополудни.
Он дал мне два часа, не сказав, что даёт.
Через полковой аппарат и цепочку станций до штаба армии добрались за сорок минут.
Шабанов взял трубку и выслушал меня, не перебивая.
Я уложил доклад в три минуты: потери, причина, ночной план, нужные сутки и цена рассветной атаки.
Он молчал секунд десять.
– Атаку на рассвете отменяю, – сказал он. – Даю вам сутки. С дивизией объяснюсь сам.
– Благодарю, ваше высокоблагородие.
– Не благодарите. – Голос в трубке был тот же, что позавчера в штабе: быстрый и без выражения. – Капитан, вы понимаете, что теперь этот выступ окончательно ваш? Ежели вы его завтра не выровняете по-своему, вас будут выравнивать по-ихнему, и делать это будут не немцы.
– Понимаю.
– Тогда работайте, капитан.
* * *
Пока ждали ответа, Загряжский не уехал.
Он мог. Приказ он отдал, бумагу вручил, и по службе ему тут было больше нечего делать. Он остался и два часа ходил по выступу – не смотрел, а именно ходил, останавливаясь у людей и спрашивая одно и то же: давно ли здесь, откуда родом, чем кормился до войны.
К концу второго часа он подошёл ко мне и сказал:
– У вас во второй роте два человека из моего уезда. Один – сын кузнеца, которого я знал мальчишкой.
– Ваше высокоблагородие…
– Я не к тому, – перебил он. – Я к тому, что двенадцатого числа, когда я тут был, я их не спрашивал.
Помолчав, он прибавил, глядя в сторону:
– Приказ я всё-таки привёз. И привезу следующий, ежели пришлют.
Загряжский уехал в третьем часу – я передал ему слова Шабанова слово в слово, и он выслушал их, не переспрашивая, – и на прощание сказал единственную вещь, которую я от него не ожидал:
– Возьмите фланг, капитан. Очень вас прошу.
И уехал, не дожидаясь ответа.
Мне подали счёт в четвёртом часу, и он был такой.
Убито двадцать девять. Ранено сорок один.
Пленных взяли четверых, и все четверо оказались из той же роты, что стояла против нас на прежней полосе.
Кожин спросил у них, откуда пришли. Ответили: перевели третьего дня, ночью, с соседнего участка.
Немец шёл за нами следом.
Из четырёх траверсов уцелели три; четвёртый разбит и завален вместе с людьми, которых откапывали час и откопали живыми.
Один из них, откопанный, встал, отряхнулся и первым делом спросил, где его лопата.
К вечеру я обошёл выступ и посмотрел на него так, как смотрят на вещь, которую придётся чинить своими руками.
Двести шагов по фронту – и полтораста в глубину. Три поперечные стенки, из-за которых нынче утром мы не потеряли его весь. И два германских бока, с которых по нему бьют вдоль.
Держать приказано.
Я сел в нише и написал два листа.
Первый лист был донесением за день. Второй – расчётом на завтрашнюю ночь; в нём не сходились три места.
Первое: две партии по сорок – это люди, которых ночью пускают в чужой ход с гранатой. Своих таких тридцать четыре. Рота нынче дралась первый раз в жизни и в ночном деле не работник. Сорок шесть человек надо просить у Сотникова, а у Сотникова, по его же слову, половина уже никуда не пойдёт.
Второе: гранат по три на человека – это на один поворот, а поворотов на германском боку, судя по тому, что мы видели, не меньше пяти.
Третье: если левый бок возьмём, его надо будет держать, а держать его будет некому, потому что все, кто способен, уйдут в дело.
Я перечитал и приписал внизу, для себя: «выхода нет, значит, будет один».
Так пишут, когда устали, и это плохая привычка, но она у меня осталась с осени.
Ко мне подошёл Сотников – он проспал два часа, впервые за неделю, потому что я его загнал спать силой, – и стал рядом.
– Слыхал про отмену. – Он потёр глаза. – Спасибо.
– Не за что. Завтра ночью пойдём на левый бок.
– Знаю. Дам вам сто человек.
– Нынче сколько осталось?
Сотников посмотрел в сторону.
– Двести восемьдесят, – сказал он. – Сто дам. Из них половину – тех, кто ходил в ночь на восьмое. Они помнят, как это.
Он помолчал и прибавил:
– Только вы им скажите сами. От меня они пойдут потому, что я велел. От вас – потому, что вы нынче отменили рассвет.
Я пошёл к ним в шестом часу.
Собрать всех разом было нельзя – кучей на этом выступе не собираются, – и я обошёл их по четвертям, вставая так, чтобы слышали.
Завтра ночью идём на левый бок. Артиллерийской подготовки не будет вовсе, и не оттого, что нам её жалко, а оттого, что она даёт немцу время. Пойдут двумя партиями, и каждый узнает своё место и своего старшего засветло. Раненых выносят те, кому это назначено, а не те, кто окажется рядом. Ежели дело не выйдет – отходим по условию, а не по свистку, и условие скажут вслух.
Спрашивали немного, и все вопросы были об одном: сколько идёт и кто остаётся.
Я отвечал числами, потому что числа успокаивают вернее обещаний.
Про то, что бок надо взять, чтобы перестали бить вдоль, я сказал в самом конце и одной фразой.
Слушали молча.
В третьей четверти кто-то спросил из темноты:
– Ваше благородие, а правду говорят, что вы завтрашний рассвет отменили?
– Отменил не я. Отменил штаб армии.
– А просил-то кто?
– Просил я, и мне дали сутки.
Тишина после этого была особого рода. Я её и добивался – не сочувствия и не благодарности, а вот этого молчания, в котором люди сами складывают два числа: что кто-то наверху способен передумать и что этот кто-то нынче стои́т перед ними.
В последней четверти стоял тот ефрейтор с подшитым сапогом.
Я его узнал и спросил фамилию.
– Наливайко, ваше благородие. Второй роты.
– Три гранаты за поворотом – твои?
– Мои. Только их четыре было. Одну я приберёг.
– Отчего?
– А на случай, – сказал Наливайко. – Оно завсегда надо, чтоб одна оставалась.
Глава 9
Три прохода
Резать пошли в одиннадцатом часу, тремя партиями по девять человек.
Три прохода – не оттого, что нам нужны три. Нужен один, а лучше два. Три режут для того, чтобы, если один найдут и запрут, остались другие, и чтобы немец, найдя первый, решил, что нашёл главный.
Места я выбрал днём, с наблюдательного пункта, и выбирал по одному: куда немец меньше смотрит.
Первое – против стыка его собственных двух рот. Так же, как он нынче утром нашёл наш стык, я искал его. Второе – за бугром, который закрывал десять шагов проволоки от его же наблюдателя. Третье – левее, у воронки, оставшейся от нашей артиллерии, ещё с восьмого числа. Воронка была старая, оплывшая и полная воды, и потому её не берегли ни мы, ни он.
Сапёров дали восемь, и старшим у них был унтер-офицер, до войны работавший на постройке моста через Оку.
Он посмотрел на всё это и сказал одну вещь, которая мне не понравилась:
– Ваше благородие, третий проход у воронки мы вам сделаем. Только вы по нему не пойдёте.
– Отчего?
– Оттого что вода. Воронка полна, и, ежели её задеть, она пойдёт вниз, в ход. А низом – как раз ваш подход.
– На сколько пойдёт?
– На вершок. Может, на два.
Вершок воды в ходе – это не беда. Два вершка – это уже то, по чему нельзя пройти тихо.
Я велел резать всё равно.
Работа шла так, как всякую ночь этой войны, когда людям нужно попасть за проволоку без пушек.
Отличие было одно: нынче резали не на нашей полосе, а на боку выступа, который немец держал не первый день, и оттого каждая нитка была натянута туже и каждый кол вбит крепче.
Ковтун вёл первую партию, Туров – вторую, я – третью.
Третью я взял себе. Она была у воронки, а ту воду, о которой говорил сапёр, мне хотелось потрогать своими руками.
Вода была холодная и стояла вровень с краем.
Ковтуновские резали быстрее всех, и я после спросил у него, отчего.
– Так у меня трое донецких, ваше благородие. Они в забое привычные работать в тесноте и молча. У них рука сама знает, куда не сунуть.
Он подумал и прибавил:
– И ещё они не спешат. Кто спешит, тот звенит.
Чуть позднее полуночи первый проход прошли до второго ряда.
Через полчаса второй проход дошёл до первого ряда и встал: там немец успел натянуть новую нитку поверх старых, свежую, ещё блестящую, и её пришлось брать отдельно.
Гренадер рядом со мной молча забрал ножницы и дорезал.
* * *
Немца мы услышали в третьем часу.
Не у себя. Левее, между рядами, там, где резали люди Ковтуна.
Тюк. Пауза. Тюк.
Он работал.
Мы легли и слушали, и стало ясно, что немнцы работают, кто-то прикрывает, и что идут они вдоль своей проволоки, мимо – латают то, что мы порвали вчера утром в другом месте.
Лежать пришлось долго.
Тюканье шло с перерывами: они работали так же, как мы, – по десять-двенадцать минут и с паузами на слух, – и оттого каждая пауза заставляла нас замирать, будто нас уже нашли.
За эти паузы я успел разглядеть их работу.
Работали двое, и работали руками, без молотка: вдавливали кол плечом. Один раз кто-то из них выругался вполголоса, и его тут же оборвали шёпотом.
У них тоже был старший, и старший у них был строгий.
Ковтун прислал связного: спрашивал, брать ли.
Я велел не брать.
Связной уполз обратно.
Через три минуты немец нас нашёл сам.
Не Ковтуна. Меня.
Их прикрывающий – один, отползший вбок дальше прочих, – наткнулся на нашу третью партию у воронки, и наткнулся в темноте лицом к лицу, шагах в четырёх.
Он крикнул.
Дальше пошло быстро и коротко.
Его сняли двое сразу. Тихо не вышло: он упал в воду.
С германской стороны ударила ракета. За ней вторая.
Мы вжались в глину и лежали, покуда они горели, и по нам не стреляли – не видели, – но зато стало отчётливо слышно, как их партия снимается и уходит.
Уходя, они бросили две гранаты,вслепую, в сторону, в свою же проволоку.
Одна легла у воронки.
Земля дрогнула, старый оплывший край подался, и вода пошла – не сразу, а как идёт вода в оттепель: сперва ручейком, потом шире.
Мы её слышали, лёжа. Она шла вниз, в наш подход.
Третьего прохода не стало.
Не в том смысле, что его засыпало, – прорезанные нитки лежали, как лежали. В том смысле, что по низине к нему теперь было не пройти: вода поднялась на полтора вершка и шла дальше.
Сапёрный унтер сказал только:
– Я говорил, ваше благородие.
– Говорил. Второй проход довели?
– Довели. И первый.
– Потери?
– Двое. Один ваш, один мой. Обоих вынесли.
Он помолчал, вытирая ножницы полой шинели, и прибавил без всякой связи с потерями:
– А воронку эту, между прочим, наши же и сделали. Восьмого числа, своей артиллерией. Тогда она нам помогла – в ней люди лежали.
* * *
Спать в ту ночь мне досталось час с четвертью, и то сидя.
Разбудил меня Ветлугин – не оттого, что случилось что-нибудь, а оттого, что я сам велел разбудить в семь: днём предстояло больше работы, чем ночью, и работа эта была не лопатой.
Утро вышло тихое. Немец не стрелял вовсе, и эта тишина мне не понравилась.
Она означала, что он тоже готовится и тоже бережёт.
Днём я делал то, чего в этой войне не делал ещё ни разу и чему меня никто не учил.
Мы выложили германский ход на земле.
За обратным скатом, в лощине, где не достаёт наблюдение, я велел размерить шагами и обозначить кольями и верёвкой то, что мы знали про левый бок: линию его окопа, оба поворота, нишу, где стои́т машина, боковой отросток, вход в убежище и место, где ход уходит к нему в тыл.
Размеры взяли из трёх источников: мой промер с наблюдательного пункта, показания пленных и то, что видел Ковтун, когда мы вычищали стык.
Кольев не хватило. Дальше клали шинели.
Потом я привёл туда сотню Сотникова и провёл их по этой верёвочной схеме шагом, потом ещё раз, потом ещё.
Не бегом. Шагом.
Наливайко сказал вслух:
– Гляди-ка, а поворот-то левее.
Я остановил их и заставил повторить вслух, кто за кем идёт.
Сбились двое. Их поставили в начало колонны, чтобы шли за старшим и не думали.
На восьмом мы прошли то же самое в темноте – вернее, с завязанными глазами: у кого нашлась портянка почище, тот завязал себе, у кого нет – шёл, зажмурившись, и врал, что зажмурился крепко.
Смеялись. Первый раз за трое суток я услышал, как эти люди смеются.
Смеялись, впрочем, недолго: на одной такой ходке трое сбились с направления и ушли в сторону, и стало ясно, что ночью это будет стоить не смеха.
Тогда мы завели верёвку.
Простая пеньковая верёвка с узлами через каждые десять шагов, за которую первая четвёрка держится левой рукой.
К полудню сотня знала, где стоит машина. Еще через пару часов каждая четвёрка знала своё место в колонне и своего старшего, и старшие знали, кто их заменит.
Между делом сотня Сотникова и мои люди присматривались друг к другу.
Сходились они туго. Мои пришли сюда и успели заслужить у сотниковских одно только: что при них отменили атаку. Сотниковские сидели тут одиннадцать суток и заслужили всё остальное.
К обеду это разрешилось само, и разрешилось не разговором.
Кашевар сотниковской третьей роты, раздавая, налил моему гренадеру жиже, чем своим, – не со зла, а потому, что своих знал в лицо. Гренадер ничего не сказал и отошёл.
Тогда Наливайко забрал у него котелок, вернулся к котлу и молча подставил.
Кашевар долил.
Никто ничего не объяснял ни до, ни после, и к вечеру у котлов уже стояли вперемешку.
После я развёл партии по задачам.
Прежде чем разводить, я сказал им то, что сказал бы всякий, и то, чего никто из них, кажется, не ждал.
– Задача не в том, чтобы взять этот ход. Задача в том, чтобы к утру с него нельзя было бить вдоль по выступу. Ежели мы возьмём его и не удержим – задача не выполнена. Ежели мы не возьмём, а собьём с него машину и заставим его бросить бок – задача выполнена.
– И последнее. Отходим по условию. Условие такое: если через полчаса после входа мы не стоим на втором повороте – отходим все, и отходим по счёту, а не бегом. Условие повторить старшим вслух.
Ковтун повторил задачу своим, простым языком, и вышло точнее.
Первая, под Ковтуном, – сорок человек: входит первым проходом, идёт вправо, снимает нишу с машиной и держит поворот.
Вторая, под Туровым, – сорок: входит вторым, идёт влево, забивает ход, ведущий к немцу в тыл, и держит его.
Третья, под Ветлугиным, – двадцать: подноска. Ящики, вода, маты.
Резерва у меня не было вовсе, и это стояло третьим в моём вчерашнем расчёте, и никуда не делось.
Гранаты считал Ветлугин, и считал он их вслух, при мне, дважды.
Я записал оба и подумал, что у меня набирается длинный список людей, которые дают мне что-то не по приказу.
С водой было хуже, чем с гранатами.
Питьевой оставалось по две кружки на человека в сутки, а для кожухов – по ведру на каждую машину. Я велел воду, назначенную для чая, тоже держать у машин и объявил это сам, чтобы не объявляли ротные.
Взамен приказал выдать по два куска сахару на человека – сахар у Сотникова был, он берёг его с восьмого числа для раненых, и раненых стало меньше, чем сахара.
Люди отнеслись к этому серьёзнее, чем я ожидал.
Сахар в окопе – не лакомство. Это то, что суют в карман перед делом, и то, что после находят в кармане у убитого.
Кожину я в ту ночь дела не дал.
Он пришёл сам, прихрамывая, и стал у входа в нишу, и я сказал ему прежде, чем он открыл рот:
– Прапорщик, у вас рана в бедре четвёртые сутки. В окоп вы не пойдёте.
– Господин капитан, я говорю по-немецки.
– Знаю. Я тоже шлвлою по-немецки, не хуже вашего. Вы же будете говорить по-немецки отсюда: примете пленных и раненых, ихних и наших, и разберёте бумаги, если возьмём.
Он подумал и не стал спорить, и это было хуже, чем если бы стал.
– Господин капитан, – сказал он, помолчав. – Я вас об одном прошу. Когда вернётесь, скажите мне числа сразу. Не через час.
– Отчего?
– Оттого что за этот час я успею придумать, что всё обошлось.
Я обещал.
Он ушёл к своей нише – принимать бумагу, ящик под трофеи и фонари, – и до самого выхода я его больше не видел.
* * *
Молчанова у меня здесь не было, и это было хуже всего.
Артиллерийского наблюдателя мне обещали ещё в штабе армии – с бумагой, с правом требовать огня, – но человека, который умеет лежать в чужом окопе с трубкой у уха и говорить в неё ровным голосом, покуда рядом бьют, обещанием не заменишь.
Дали телефониста и катушки. Дали и наблюдателя – молодого подпоручика из дивизионной артиллерии…
Я провёл его по выкладке из кольев, показал, откуда он будет смотреть, и спросил, доводилось ли ему прежде корректировать ночью с передового.




























