Текст книги "Прапорщик 1914: Перед прорывом (СИ)"
Автор книги: Михаил Тереньтьев
Соавторы: Константин Градов
Жанры:
Альтернативная история
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 14 страниц)
Батарея работала минут семь. Обыкновенная лёгкая батарея, стрелявшая по указанной точке.
Своё мы собрали через час.
Убиты двое. Отмеченный мной, Степан Курочкин и рядовой Пасечник – из тех двадцати, что оставлены на работах.
Ранены четверо, тяжело двое. Бурцев получил осколок в предплечье и остался в строю: кость не задета, перевязал себя сам, молча и аккуратно.
Курочкин лежал у котла. Котелок был полон.
Я постоял ровно столько, чтобы запомнить фамилию правильно. После пошёл смотреть, откуда виден дым.
Виден он был отовсюду.
С бугра, которому я так радовался – не тонет! – дым от двух кухонь поднимался прямо. Всякий наблюдатель, прошедший над нами хоть раз, отметил бы точку на карте и подписал: скопление.
– Ваше благородие, кухни перенесть в лощину? – спросил Зотов.
– Перенести. Топить затемно и до рассвета. Днём – холодное.
– Люди, ваше благородие, поворчат.
– Пусть ворчат.
Я велел собрать всех. Говорил я коротко.
– Двое убиты не в бою. Убиты потому, что стояли кучей и топили кухню днём на бугре. Отныне: у котлов больше десяти не собираться. Движение – четвёрками, держать разрыв. На открытом месте не строиться вовсе. Кто соберёт кучу – ответит передо мной. Немец спросит вернее, но позже.
Ночью их лица я бы не разглядел. Тут разглядел.
Молчали они не в осуждение и не в сочувствие. Так молчат, когда начальник сказал вслух то, что уже поняли сами.
– Довольно. Разойтись по четвёркам.
Их развели.
Лыков подошёл ко мне перед сумерками. В руках он держал мешок, а в мешке лежало шесть ножниц для резки проволоки – тяжёлых, сапёрных, с длинной рукоятью, две совсем новые.
– Откуда это у тебя?
– Из парка, – сказал он.
– Это из какого парка?
– Из соседского.
Он поставил мешок к моим ногам и добавил, глядя в сторону:
– Расписку дал. Фамилию написал свою, часть – вашу. Ежели спросят, спросят с меня.
Спросить надлежало бы теперь же. Я взял одни ножницы, попробовал ход, вернул в мешок и велел раздать по четвёркам – по одним на партию, четвёртые в запас.
– Прохор Иваныч.
– Слушаю.
– Кость у нас теперь есть, а мяса нет. Ножницы не режут проволоку сами.
– Так режут-то люди, – согласился он. – А люди у нас со вчерашнего.
К вечеру список пришлось переписать. После потерь к выходу оставалось семьдесят девять. Я вернул в строй одного из рабочих – того, кто прошёл первые две задачи и свалился с доски, но не выругался. Так людей снова стало восемьдесят.
Во втором столбце против фамилий стояли ремёсла. Против фамилии Курочкина не стояло ничего: я не успел его спросить.
До срока оставалось три дня. За них мне следовало вывести на германскую проволоку и вернуть обратно восемьдесят человек, половина которых видела гранату только на смотру.
Я достал книжку и перечитал два столбца шагов, списанных в феврале с дёгтевской таблички. Шаги были ровные и убедительные. Убедительность бумаги в темноте не стои́т ничего.
– Игнат Матвеич. Ночью пойдём смотреть сами.
– Оно бы и не мешало, – отозвался Зотов от костра. – А то всё по бумажке ходим.
Глава 3
Своя полоса
Мы подошли тыловым ходом сообщения затемно. Впереди шёл Ковтун, за ним четвёрка охотников, дальше остальные, а я держался в середине, потому что начальнику в такой колонне место не впереди, а там, откуда слышно и голову, и хвост.
Ход сообщения был мой.
Его рыли в ноябре по моему приказу, и я помнил, где он делает лишнее колено, чтобы не тянуть по прямой под наблюдением. Колено стояло на месте. Доски на дне стояли на месте. И вода в нём стояла.
Она поднялась. Мы шли по щиколотку, а местами по колено, и деревянный настил под сапогом чувствовался только там, где его прижало глиной.
У поворота к третьей роте нас встретил часовой, окликнул и, узнав, растерялся.
– Ваше благородие… вернулись?
– Прикомандирован. Кто нынче за начальника участка?
– Господин штабс-капитан Ольшанский.
Слово «прикомандирован» я выговорил без запинки и второй раз за сутки убедился, что оно означает.
Ольшанский вышел через четверть часа, застёгнутый на все пуговицы, как в феврале, как в декабре, как, вероятно, в день своего рождения. Он выслушал моё «имею предписание штаба фронта» до конца, хотя мог остановить меня на середине, и после этого сказал:
– Полосу знаете лучше меня. Людей поставите где угодно, кроме второй роты: там сыро и завалило ход. Кормиться будете от нас, я распорядился.
– Благодарю, господин штабс-капитан.
– Не благодарите. Вы мне даёте восемьдесят человек в тылу и забираете взамен спокойствие, – он подумал. – Вы ведь пойдёте за проволоку.
– Пойду, и не один раз.
– С моего участка?
– С вашего, иначе не выйдет.
– Тогда я обязан знать когда, чтобы мои не открыли по вас огня.
– Что у вас переменилось с февраля?
Ольшанский ответил, не заглядывая в бумагу, и по порядку, как отвечают человеку, который спросит ещё раз.
Пополнения не было. Налицо почти тысяча; за полтора месяца убыло чуть более тридцати, из них треть – от воды и простуды, а не от огня. Третья рота держит низину без офицера, за старшего Дёгтев. Ходы сообщения во второй роте поплыли и в двух местах обвалились, чинить нечем: горбыля дали шесть возов вместо двадцати. Немец за зиму ни разу не ходил в атаку на этом участке и дважды выносил проволоку вперёд.
– И ещё, – прибавил он. – С двадцатых чисел февраля он стал по ночам светить ракетами по расписанию. Три раза за ночь, всегда в одни и те же часы.
– По расписанию – это хорошо.
– Я думал, вы скажете «плохо».
– Плохо было бы, если б он светил, когда ему вздумается.
Размещать восемьдесят человек оказалось делом более трудным, чем провести их сюда.
Землянок на полосе ровно столько, сколько нужно тем, кто в ней живёт, и ни одной лишней. Первую четвёрку я поставил в нишу за поворотом третьей роты, вторую – под настил у кухни, дальше пошли землянки, где потеснились, и трение началось с первой же: батальонные встретили чужих не враждебно, а хуже – вежливо и молча, освобождая место так, как освобождают его в вагоне.
Разговор я услышал в темноте и не стал прекращать.
– Гренадеры, – говорил кто-то из батальонных. – Прислали. Их, стало быть, кормить.
– А тебе-то чего жалко?
– Мне не жалко. Мне место жалко. Их восемьдесят, а сухого настилу на полтора десятка.
Спорил с ним, к моему удивлению, Сорока.
– Ты, милый, не считай чужие рты, – сказал он. – Ты считай, кто с тобой пойдёт, когда позовут. Прошлый раз, когда звали, из твоей роты пошло семнадцать душ, а с ними, вон, восемьдесят. И то тебе не понравится?
Ответа не последовало, и это был лучший исход, на какой я мог рассчитывать в первую ночь.
Михеев нашёлся сам.
Он выкатился из-за поворота и первым делом посчитал.
– Восемьдесят? Со мной вместе – восемьдесят один.
– С тобой я не считал.
– А вы считайте, – сказал он, не поднимая головы. – Вы кормить их будете от нашей кухни, стало быть, они мои по котлу, а по котлу счёт вернее, чем по списку.
Сорока сидел на приступке у входа в землянку, курил и на моё появление не встал, что было ему по чину положено, но при мне он этим правилом пользовался редко.
– Бывал я, братцы, в положении, – сказал он в пространство, – когда своё начальство приходит в гости к своему же взводу. Обедом кормят, а спать не кладут.
– Положат, Кузьма Лукич.
– Не сомневаюсь, ваше благородие. У нас нынче спать есть где, – он показал трубкой на воду в ходу. – Только мокро.
Дёгтев не пришёл.
Он стоял, где стоял всю зиму, – у поворота на низину, – и когда я подошёл, он не отдал чести первым, а сперва посмотрел на моих чужих людей, потом на меня и только после этого приложил руку.
* * *
Смотреть пошли в десятом часу.
Дневная рекогносцировка на позиционном участке выглядит смешно для человека, привыкшего к манёвру: три часа ползком, чтобы увидеть то, что видно с бруствера, и ещё два часа, чтобы поверить увиденному.
Мы взяли перископ – самодельный, из двух зеркал в жестяном коробе, у Ольшанского такой один, – бинокль и Дёгтева.
Сначала я проверил шаги.
Февральский лист говорил: от нашего бруствера до горловины – двести десять шагов; от горловины до проволоки – сто сорок. Считаны они были не мной, а Дёгтевым, с ноября, по ночам.
Ковтун и охотник из тамбовских протянули по ходу шнур с узлами, промеряя доступную часть, а дальше я мерил глазом по вешкам.
Двести десять шагов от бруствера до горловины оказались верны.
Сто сорок до проволоки – нет. Их стало меньше: немец за зиму вынес рогатки вперёд, и теперь от горловины до первого ряда было около ста двадцати.
Двадцать шагов в нашу пользу и в его тоже.
Потом увидел воду.
Низина теперь стояла полная. Он лёг рядом, взял у меня перископ, посмотрел и вернул.
– Аршин с четвертью в середине. Я вчера ходил на кромку.
– Пройдём ли по ней?
– Пройдёте по краю, где доски. Их четыре ряда, я клал сам. Только доски нынче под водой на ладонь, и по ним нужно идти не глядя, а помня.
– А кто их нынче помнит?
– Я и двое моих.
Считать пришлось и другое.
Я велел Ковтуну засечь, сколько немец держит одно место под наблюдением. Шевелились редко и в двух точках: наблюдателю, простоявшему четыре часа, всё равно приходится переменить ногу.
К полудню у меня в книжке стояло: наблюдение – левее одинокой сосны и правее пня; ракеты – по расписанию, три раза; смена – на рассвете и в сумерках, когда со стороны нашего окопа виден дым их кухни.
Дым их кухни я отметил особо. Вчера утром за такой дым мне заплатили двумя убитыми, и было в этом что-то, чего я не стал додумывать при людях.
Проволока стояла в три ряда.
Первый – рогатки, вынесенные вперёд, редкие, на скорую руку, поставленные, судя по всему, зимой и в темноте; второй – основной, на кольях, глубиной шагов в пять, старательный; третий – прижатый к самому брустверу, низкий, «спотыкач», которого с нашей стороны почти не видно и о который в темноте кладут ноги.
Всё это стояло у меня в феврале на схеме, и всё это я знал. А вот чего у меня на схеме не стояло, я разглядел только к третьему часу, и разглядел не сам.
– Ваше благородие, – сказал Дёгтев. – Гляньте левее ольхи. На бугорке.
Я глядел на бугорок минут десять и ничего не видел, кроме бугорка.
– Что там?
– Земля свежая. Её в феврале не было. И ход к ней есть, только он с изгибом, потому его не видно.
Я стал смотреть иначе – не на бугорок, а вдоль линии, – и увидел то, что должен был увидеть с самого начала: бугорок стоял так, что с него простреливался весь наш подход к горловине вдоль, во фланг.
Пулемётное гнездо.
Через полчаса Ковтун нашёл второе, правее, симметричное первому, и симметрия эта была не случайной, а рабочей: два фланкирующих ствола, поставленных крест-накрест, кроют низину и подход к проволоке лучше, чем десять стволов, бьющих в лоб.
– Терентий Иваныч. Отчего ты про них не написал?
– Я про них не знал, – ответил он. – Я в феврале уехал с ротой на смену, а как вернулся, стал считать шаги, а земля свежая – она за пятнадцать дён отгорела, я её и не отличил.
– Вы меня, ваше благородие, спросили тогда про проход. Я вам сказал, что знаю. Про машины вы не спрашивали.
За полтора месяца лист устарел в двух местах из трёх: проволока приблизилась, вода поднялась, на бугорках появились два ствола.
Я велел вынести перископ левее, а сам переписал лист заново.
Против второго столбца я поставил новое число и рядом слово «мерить ночью».
Против первого – галку.
* * *
К Свиридову я пошёл в четвёртом часу, потому что дело со мной было у него, а не у меня у него, и приходить следовало мне.
Вторая батарея стояла за перелеском, в дворках, и меловая дощечка у дороги висела на прежнем месте, только надпись на ней была другая. Свиридов вышел в шинели внакидку, с батарейной книгой под мышкой, и по книге я понял, что разговор будет коротким и по делу.
– Слыхал, – сказал он вместо приветствия. – Мне вчера прислали из дивизиона: придать наблюдателя со связью в распоряжение капитана Северцева. Наблюдателя дам. Провода не дам, у меня его девять катушек на всю батарею.
– Из штаба фронта. Пока не дали ни вершка.
– Дадут, – согласился он. – Когда?
– Обещано на этой неделе.
– Обещано, – повторил он и кивнул на дощечку у дороги. – Мне тоже обещано. Я на ней с января пишу, чего у меня нету. Раньше писал, чего есть, – выходило короче.
Мы вошли в землянку. На столе лежала батарейная книга, стояла кружка и лежала стреляная латунная гильза, которой он прижимал бумаги, чтоб не разлетались, и всё это я помнил с ноября.
– Сколько у вас на нынешний месяц?
– Сядьте, – сказал Свиридов. – Вам это надо услышать сидя.
Он раскрыл книгу, полистал и повернул ко мне.
– Тогда считайте. На нынешнем участке у меня четыре орудия. Отпуск на них на март – сто восемьдесят выстрелов. Это шестьдесят на четверть часа работы по ста саженям, я вам это уже говорил в феврале, и с февраля переменилось одно только число.
– Отпуск делят по стволам?
– По стволам, – подтвердил он с удовольствием человека, которому наконец задали правильный вопрос.
– Что нужно, чтобы сделать проход по вашей мерке?
– По моей мерке? – он посмотрел на меня почти весело. – На один проход в ваших трёх рядах – не меньше двухсот шрапнелей при низких разрывах, с наблюдением, с проверкой, и фугасных штук пятьдесят на колья и на то, чтобы сбить эти ваши гнёзда. Двести пятьдесят на один проход.
Он закрыл книгу.
– И это ещё не всё. Проход я сделаю – и он будет виден. Немец за ночь его залатает или поставит на него машину. Так уже было в декабре у соседей: три дня резали, на четвёртый пошли, а он в проходе поставил станок и положил роту в затылок.
– Значит, днём не пойдём.
– Значит, не пойдёте, – подтвердил он. – А ночью я вам помогу мало: без наблюдения я лягу либо по вас, либо в белый свет.
– Мне и не нужен проход, сделанный вами.
Свиридов посмотрел на меня внимательно и в первый раз за разговор отложил книгу.
– А что вам нужно?
– Мне нужно, чтобы вы молчали, покуда я иду. Проход я прорежу руками. А когда мы будем в его окопе, мне понадобится, чтоб вы за четверть часа закрыли две вещи: балку, по которой к нему подходит резерв, и вот эти два бугорка, если они оживут.
– Два бугорка – это шрапнелью не берётся, там земля.
– Значит, фугасными.
– Фугасных у меня немного, – сказал он.
– Мне много и не нужно. Но нужно в те четверть часа, а не в те, которые вам назначат накануне в расписании.
Он молчал дольше, чем я ожидал.
– Вы понимаете, что я стрелять по вызову с передового не имею права? – сказал он наконец. – У меня расписание огня подписано в дивизионе за сутки. Если я в нём не значусь – я самовольничаю.
– Вам приказано придать мне наблюдателя со связью.
– Наблюдателя, – согласился Свиридов. – Про то, что я обязан слушать этого наблюдателя, в бумаге не написано ни слова.
Он взял карандаш и написал в книге строку.
– Слушать буду. Только уговор: пока провод цел – я ваш; провод порвался – я стреляю по последнему, что вы просили, и не переношу никуда, покуда не услышу вас снова. Иначе я вас же и накрою.
– Уговор. Так и запишем.
– И запишите себе: полтора выстрела в сутки на орудие. Ежели после вашего дела с меня спросят, отчего я в одну ночь выпустил месячную треть, – я покажу вашу подпись.
Он повернул книгу ко мне, и я расписался.
– Наблюдателя вы дадите.
– Дам. Молчанов, поручик, – он мотнул головой в сторону землянки. – Малый толковый, только молодой и до сих пор наблюдал с бугра, а не из чужого окопа. Вы его поведёте с собой в первой волне, и он с вами, скорее всего, там и останется.
Молчанов вышел, услышав фамилию: длинный, в шинели не по росту, с трубкой полевого телефона на ремне, и, доложившись, немедленно постучал ногтем по мембране.
– Господин капитан, дозвольте вопрос. Провод какой длины будет?
– Сколько дадут.
– Тогда спрошу иначе. От вашего бруствера до горловины – сколько шагов?
– Двести, может плюс десять. Считал не я.
– Тогда одной катушки мне мало. Мне нужно два конца и человек на середине.
– Людей дам своих.
– И ещё, – он замялся, – мне нужно, чтоб вы меня не жалели. Ежели я скажу «стой, не туда», вы не спорьте.
Свиридов слушал это, глядя в сторону, и после сказал мне тише, чем следовало бы при подчинённом:
– Он у меня один такой. Вы его поберегите, сколько выйдет.
* * *
В сумерках мы вышли в предполье.
Не в поиск – на слух и на глаз, посмотреть подход к горловине с земли, а не с бруствера. Со мной пошли Дёгтев, двое его людей, Ковтун и Бурцев с рукой на перевязи.
Рыбаков я не взял. По воде тише них не ходит никто, но нынче шли не по воде, а по дёгтевским доскам, а доски знал Дёгтев.
Бурцева я брать не хотел. Он подошёл и сказал: «Рука левая, ваше благородие». Довода в этом не было, и я всё-таки взял.
Шли по краю низины, по крайнему из четырёх рядов дёгтевских досок. Вода была тёплой сверху и ледяной снизу.
Горловину прошли молча. На восьмидесятом шаге за ней Дёгтев поднял руку.
Мы легли.
Впереди, шагах в сорока, кто-то работал – негромко, коротко, с паузами: тюк, пауза, тюк. Звук был знакомый: так поправляют кол, когда его не заколачивают, а вдавливают, налегая плечом.
Немцы.
Их было четверо.
Двое работали у рогаток. Двое лежали в стороне и прикрывали. Лежали не рядом – врозь, шагах в двадцати один от другого, оба лицом к нам.
Я поднял два пальца. Дёгтеву влево, Ковтуну вправо.
Прошли пятнадцать шагов. Легли снова.
Один из работавших выпрямился и посмотрел прямо на нас: пришло время осмотреть поле.
– Halt! Wer da?
Бурцев выстрелил первым, с правой руки, и промазал. Тот, что окликал, нырнул за рогатку.
Двое прикрывавших ударили сразу. Ударили грамотно: не по нам, а вдоль доски, по которой мы пришли. Отсекали обратный путь.
Пуля щёлкнула по воде в двух шагах. Вторая ушла в глину.
– Гранаты не бросать!
Кричать пришлось. Двое моих уже взялись за чеки. Из воды, лёжа, гранату пришлось бы кидать вдоль собственных досок, через спины своих. Не донеси рука – она легла бы между нами.
Били из винтовок. Коротко, по вспышкам.
Ковтун сдвинулся вправо шагов на десять и оттуда положил одного. Я слышал, как тот упал в воду и как его потащили.
Слева кто-то из дёгтевских охнул и завозился.
– Что?
– Ничего, ваше благородие. По сумке.
Всё кончилось за две минуты.
Они не стали ни отходить бегом, ни лежать до утра. Они снялись разом, по свистку – короткому, в два тона, – унесли раненого и ушли не назад по прямой, а вбок, вдоль своей проволоки, туда, где у них был ход.
Мы полежали ещё четверть часа.
– Терентий Иваныч. Они не ходят напролом.
– Не ходят, – согласился он из темноты. – Они тут всякую ночь. Я их считаю с ноября: выходят после первой ракеты, кончают до третьей.
– Отчего ты и про это не написал?
– Я и про это записал. – Дёгтев подтянул к себе винтовку. – Только не в табличке. В табличке у меня шаги. А про немца у меня галки на другой стороне.
Назад пошли по соседнему ряду: тот, которым пришли, двое прикрывавших уже простреляли вдоль. На восьмом шаге Ковтун, шедший первым, встал, будто налетел на стену.
Он присел, пошарил рукой в воде и позвал меня.
Поперёк доски, на пядь над водой, была натянута проволока, тонкая и мягкая, не колючая, и шла она в темноту – к рогаткам, куда-то в глубину, где у них, надо думать, стояла жестянка с камешками или что-нибудь вроде.
Растяжка. Поставленная не сегодня и не для нас.
Поставленная на человека, который пойдёт по этим доскам, – то есть на того, кто про доски знает.
Ковтун подсунул под неё палец и подержал, примериваясь.
– Не режьте.
– Я и не режу. Я гляжу, куда она идёт.
Она шла в темноту, к их стороне, и обрывать её было нельзя по той же причине, по какой не бросают гранату в первую же минуту: пусть немец думает, что она цела.
Мы перешагнули через неё по одному, и последним перешагнул Бурцев, который со своей рукой сделал это хуже всех и всё-таки не задел.
Я присел на краю доски и посмотрел на растяжку, а потом на Дёгтева.
– Терентий Иваныч. Кто, кроме тебя и твоих двоих, знает про доски?
Дёгтев ответил не сразу.
– Я думал – никто.
Мы вернулись в третьем часу. Мокрые до пояса, все шестеро, и все целые, если не считать сумки.
В землянке я снял сапоги, вылил воду и сел писать.
Писать пришлось три вещи, и все три против того, что я привёз с собой из штаба.
Первое: проход по доскам известен противнику. Не наверняка – но растяжку он поставил не наугад, а поперёк единственного места, где по низине можно пройти.
Второе: у горловины две машины во фланг, и, покуда они целы, всё остальное значения не имеет.
Третье: он ходит сюда каждую ночь, и ходит между первой и третьей ракетой, и уходит вбок, а не назад.
Я перечитал написанное.
Выходило, что за один день я потерял бумагу, с которой ехал, и приобрел взамен три факта, из которых два – плохие.
Ковтун сидел у входа и точил лопату, слушая, как капает с шинели.
– Ваше благородие. Дозвольте сказать.
– Говори.
– Ежели он ходит всякую ночь в одно время, – сказал Ковтун, – так это не он нас сторожит. Это мы его можем сторожить.




























