444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Тереньтьев » Прапорщик 1914: Перед прорывом (СИ) » Текст книги (страница 11)
Прапорщик 1914: Перед прорывом (СИ)
  • Текст добавлен: 10 сентября 2026, 15:00

Текст книги "Прапорщик 1914: Перед прорывом (СИ)"


Автор книги: Михаил Тереньтьев


Соавторы: Константин Градов
сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 14 страниц)

Глава 18
Опытная атака

Проход нашёл Шадрин, и нашёл он его не там, где я искал два дня.

Германец заделал те сорок шагов, ради которых мы выбрали участок: три ряда новых рогаток стояли теперь ровно там, куда я целился.

Левее шла старая сеть, поставленная, судя по всему, ещё осенью. Её не трогали: место там было неудобное, подход лежал по низине, а с германской стороны за неё не заглянешь, не выйдя самому.

Шадрин пролежал у этой сети ночь и полдня и вернулся с одним:

– Кол сидит худо. Земля сухая, а ставили по мокрому, и его повело. Который вправо повело – тот и вовсе на честном слове.

– Резать сколько?

– Резать почти не надо. Валить надо. Ножницами четыре нитки, а прочее руками.

Я велел показать это Ковтуну. Он сходил ночью сам и подтвердил: если тянуть кол на себя враскачку, он выйдет вместе с комом и уронит всю секцию.

Так и вышло, что мы пошли не в дыру, которую он оставил, а в ту, которой он сам давно не видел.

В этот день германец не стрелял по ложному ходу вовсе, а по настоящему положил несколько снарядов – меньше, чем накануне, и точнее. Он больше не искал. Он проверял, стоит ли найденное.

Корнев посмотрел на воронки и сказал, что стоит.

– Стойки повело у двух рам, – прибавил Корнев. – Ковтун поменяет. Земля вам эту ночь простит.

Днём седьмого числа я обошёл обе партии и посмотрел, что у кого в руках.

Обычный обход занимает недолго: старший показывает, ты смотришь и идёшь дальше. В этот раз я смотрел не только, что у человека в руках, но и за что он поставлен.

За полтора года я привык обходить строй и видеть людей, которых надо привести обратно. Тут я впервые видел людей, поставленных ещё и за проверку числа. Гренадер в правом колене должен был показать, за сколько минут это колено берётся; подносчик – доходит ли ящик.

Я не сказал об этом ни одному из них. Сказать это вслух означало бы либо соврать, либо сделать хуже.

Сорока принял подноску и построил людей во дворе. Я слышал, как он говорил:

– Ящик держи не на пузе, а на боку. Ляжешь – он тебя не придавит, и вставать легче. И не гуртуйся на обратном, я вам это, братцы, четвёртую ночь пою.

Ему ответили, что поют другое.

– Другое вам после споют, – сказал Сорока. – Ежели допоёте.

Гранаты я считал вслух и при всех, потому что хотел, чтобы этот счёт слышали старшие партий.

Восемь гранат на человека – на девять минут боя.

Подноска: двенадцать человек, по ящику на каждого.

Время я брал с учебного городка: другого места, где его можно было измерить, у меня не было.

На городке подносчик доходил до головы за две минуты с четвертью. Здесь путь был длиннее и шёл по открытому месту.

На первую ходку я положил шесть минут, на вторую – двенадцать.

– Гранат у партии на девять минут, – сказал я Турову и Белецкому. – Первая подноска придёт на шестой. После девятой останутся три минуты с пустыми руками.

Белецкий занёс это в книжку и прочёл вслух, как читал всё.

Туров не записал ничего и спросил про другое:

– Справа что?

Справа, за лощиной, стоял второй германский передовой узел.

Я знал его по снимку и промеру и видел, как он бьёт вдоль лощины: именно оттуда накрыли нашу подноску шестого числа.

– Зотов возьмёт его на себя. Обе машины – по вспышкам.

И это было всё, что я об этом подумал.

На учебном городке подносчик шёл по ровному месту, и никто не заставлял его ложиться под огнём.

В шестом часу пришла короткая бумага Арсеньева: назначенное подтверждалось, а о результате надлежало донести числами, не общими выражениями.

То, что число не написали, было единственной любезностью за всю подготовку.

Возврат назначили по двум красным ракетам с плацдарма; если ракет не станет – по трём длинным очередям Зотова. Оба условия повторили старшие партий и названные замены.

Заменой за себя я назвал Турова.

Он выслушал это, глядя мимо меня, и сказал:

– Слушаю.

Подводы для раненых стояли в лощине, за поворотом, втрое ближе, чем я приказал. Кто их переставил, мне не доложили. Хозяйственной частью ведал Еремеев.

Сам я оставался на плацдарме.

Начальник команды в ход не идёт: там от него пользы не больше, чем от одного гренадера, а с плацдарма он видит обе партии, подноску, фланги и условия возврата.

Год назад я бы этого не выдержал. Нынче я знал, чего мне это будет стоить, и всё равно остался, и это тоже было частью проверки, хотя в бумаге такого пункта не значилось.

Вышли после полуночи.

До проволоки дошли без тревоги.

Четыре нитки ножницами. Дальше руками.

Ковтун качнул первый кол. Кол вышел с комом.

Секция легла целиком.

Ни звука. Земля сухая, а рогатки на сухом падают мягко.

Часового сняли на входе в ход. Он сидел.

Дальше пошло быстрее расчёта.

Первым в ход спустился не офицер. Первым спустился Тарабрин.

Так было положено: старший идёт вторым.

Партия Турова взяла левое колено. Партия Белецкого правое.

Подавали только два слова: «пошёл» и «садится».

Я слышал их с плацдарма. Сто шагов – это близко.

Слышно было лопату по дереву. Слышно было, как оседает мешок.

Гранату в поворот. Шаг. Гранату.

В убежище кинули две. Оттуда вышли сами.

Одиннадцать человек. Руки за голову.

Один был без сапог. Спал.

Их вывели наверх и положили лицом в землю.

Пулемёт стоял в нише, в правом колене. При нём двое.

Расчёт взяли. Машину – нет.

Она была тяжела и стояла на салазках.

Лыков лёг под неё и вынул из ниши один.

Ленты нашли тут же. Две.

Узел был наш на шестой минуте вместо расчётных одиннадцати.

И тут впервые без моего приказа исполнили третий пункт.

Не после боя. Сразу.

Дёгтев со своими развернули германский бруствер наоборот. Мешки с их же бруствера – на нашу сторону. Доски из их же убежища – под ноги.

Трофейный пулемёт поставили на их бруствер, стволом в их тыл.

Зотов не пошёл сам. Зотов остался на плацдарме при своих машинах, как было приказано.

Правый расчёт вёл Лыков.

Ход перегородили в двух местах: у входа и за поворотом в правом колене.

Мешки брали германские. Свои не потащишь.

Считал Дёгтев. Он считал всё.

Вторую перегородку ставил Белецкий – высоко, по грудь.

За такой перегородкой удобно кидать.

Из-за такой перегородки удобно кидать и в тебя.

Через четыре минуты узел стоял обороной в обратную сторону.

Тут и пришёл ответ.

Первая подноска вышла на шестой минуте, как и было положено.

Двенадцать человек, по ящику на каждого, шли цепью с разрывами.

Через минуту ударил правый узел.

Он бил вдоль лощины, по открытому месту между нашей траншеей и проволокой – по той самой последней сотне шагов.

Подноска легла.

Зотов ответил через сорок секунд. Он бил по вспышкам, и вспышки замолчали.

Для человека, лежащего на открытом месте с тяжёлым ящиком на боку, сорок секунд – долго.

Подноска поднялась и пошла.

На девятой он ударил снова, с другого места.

Машину они переставили, и переставили быстро – то самое, за что я всю войну уважал их больше, чем хотел бы. Зотов бил по прежним вспышкам ещё полминуты, прежде чем понял.

Подноска легла второй раз.

Тут её и накрыло. Не машиной – своими же гранатами: у одного разбило ящик, ящик лежал на боку, и от него занялось.

Четверо из двенадцати не встали вовсе.

У Белецкого гранаты кончились на восьмой минуте. У Турова – минутой позже.

Германский ответ пришёл на девятой же, и пришёл он не поверху, а по своему же ходу сообщения – тому самому, свежему, кусками вразбивку, который они копали за второй линией и который я считал недокопанным.

Он был докопан.

Они шли по нему, как по коридору, и им не надо было идти двести саженей открытого места, и всё моё донесение третьей строкой в эту минуту стало бумагой.

Их было около роты.

Первых мы положили. Вторые перелезли через первых.

В конце короткого коридора стоял их ротный склад, и гранат у них было столько, сколько они успевали подносить.

Я это знал – и всё равно считал только свои восемь на человека.

Они били гранатами из-за перегородки, которую мы сами поставили четыре минуты назад.

Наши перегородки работали в обе стороны.

Партия Белецкого держала правое колено бебутами, лопатами и тем, что успевали подобрать. Германские гранаты они кидали обратно – те, что не рвались сразу.

Три минуты.

С восьмой по одиннадцатую.

Ровно те три минуты, которых я всю войну не давал германцу.

Донесения с этих трёх минут у меня нет и не будет.

Наблюдатель мой сидел на плацдарме и видел вспышки. Телефонист держал провод до второго колена, и провод перебило на десятой.

Всё, что я знал в эти три минуты, я знал по звуку.

По звуку было слышно, что в правом колене перестали кидать.

Гранатный разрыв в ходу – звук глухой и короткий, и его ни с чем не спутаешь. Их разрывы шли. Наших не было.

Я стоял в ста шагах и слушал, как в правом колене нечем отвечать.

Идти туда я не пошёл.

Первая ходка дошла на одиннадцатой.

Дошли четверо из двенадцати. Девяносто шесть гранат вместо двухсот восьмидесяти восьми.

Из этих девяноста шести в правое колено попало сорок.

Дальше было двадцать минут, и в эти двадцать минут узел удержали.

Удержали на сорока гранатах, на трофейном пулемёте, который Лыков успел развернуть, и на том, что перегородки стояли крепко.

Вторая ходка не пришла вовсе.

Двадцать минут эти шли так, как идёт всякое удержание: коротко, скучно и почти без событий, которые можно записать. Германцы подходили к перегородкам трижды, трижды их отбивали, и всякий раз отбивали не храбростью, а тем, что перегородка стояла на своём месте и что за ней лежал человек с гранатой, а не без неё.

Трофейный пулемёт Лыков поставил так, что он бил вдоль их же хода, и это дало ещё три минуты, и эти три минуты были последними, которые у нас были.

Отход прикрывали двое. Тарабрин и один из новых.

Оба вышли.

Раненых тянули по нижнему колену волокушами из плащ-палаток – приёмом, взятым у чужой команды на показе.

Носилки в это колено не входили. Волокуша вошла.

Все семеро тяжёлых дошли живыми до подвод. Подводы стояли в двухстах шагах.

Кто переставил подводы ближе, я так и не спросил.

Я дал две красные ракеты.

Турова к тому времени давно не было видно.

Он вышел сам, по первому условию, и вывел двадцать три человека через нижнее колено: верхнее уже держали германцы.

Про нижнее колено в плане не стояло ничего. Его промерил Дёгтев третьего числа, между делом, потому что мерил всё, что попадалось, и запись эта лежала в правом столбце его листа без всякой надобности.

Туров эту запись помнил.

Он вывел людей по строке, которую никто не заказывал.

Белецкого он вынес на себе.

Белецкий был убит на десятой минуте, за минуту до того, как пришли гранаты.

Он стоял у перегородки третьим и держал поворот. Убило его германской гранатой, брошенной из-за угла, и убило сразу.

В левой руке у него был бебут. В правой – сапёрная лопата.

Книжка в коленкоре лежала в нагрудном кармане, и в ней последней записью стояло: «Первая подноска – шестая минута. Между нами и пустыми руками три минуты, они наши».

Это были мои слова.

Книжку мне отдал Туров, при всех, у подвод, и отдал он её так, как отдают вещь по описи: молча и в руки.

Он не проронил ни звука ни тогда, ни после, и ничем другим он не сказал бы больше.

Мне подали счёт в шестом часу утра, и подавал его Михеев, и подавал он его дольше обыкновенного, потому что читал по двум листам сразу.

Убито двадцать два человека: двенадцать в партии Белецкого, четверо у Турова, четверо подносчиков и двое сапёров. Ранено девятнадцать, семеро тяжело. Из офицеров убит один – подпоручик Андрей Леонидович Белецкий, один из семерых, доучившихся у меня с февраля.

Взято: германский передовой узел, один пулемёт и одиннадцать пленных; до нашей траншеи дошли девять.

Пленных допрашивали при мне. Допрос дал то, чего не было ни в снимках, ни в промерах: ход сообщения за второй линией германцы кончили третьего числа – в ту самую ночь, когда мы поставили первые туры и решили, что успеваем.

Пять ночей я считал, что иду быстрее его. Пять ночей он шёл быстрее меня и кончил на четыре дня раньше.

Оставлено: тот же узел, к четырём часам утра, по условию и в срок, как и было приказано.

В команде осталось сто восемьдесят три человека из двухсот пятидесяти по расписанию.

Я сидел с этими листами до света и не мог отделаться от одного: всё проверенное этой ночью сработало, как я считал, и даже лучше. Проход открылся быстрее. Узел взяли на шестой минуте вместо одиннадцатой. Третий пункт исполнили без моего приказа, и захваченное через четыре минуты уже стояло обороной. Замена приняла партию. Условие возврата вывело людей.

Не сработали две вещи: время подноски, взятое с городка, и знание о германском ходе, устаревшее за пять ночей.

Шесть минут против двух с четвертью казались мне честным запасом. Но на городке подносчик шёл, а здесь дважды ложился под огнём соседнего узла – того самого, который стоял во всех моих бумагах.

Ошибки были две, и обе мои: одна арифметическая, другая – в том, что старое знание я принял за нынешнее. Отделить, какая из них стоила правого колена и Белецкого, было нельзя. Перед выходом он записал мои слова в книжку и прочёл их вслух.

Туров доложил в четвёртом часу, стоя, и доложил по форме, и в докладе его не прозвучало ни слова про то, чего я не спрашивал.

Я спросил только про одно – про то, чего в докладе быть не могло:

– Он знал, что подноска не дошла?

Туров подумал.

– Знал. Он в десятую минуту послал ко мне человека спросить, где ящик.

– Что человек передал?

– Что ящика нет. Он на это ответил, что тогда пусть идут по одной, а не по две, и стал считать вслух, чтобы люди кидали через раз.

Больше я не спрашивал.

Исправление я продиктовал Михееву в семь утра, покуда не рассвело окончательно и покуда счёт ещё лежал на столе.

Первое: подноска идёт двумя цепями с разных направлений; одну из них ведут по отдельной канавке – той самой, которую мы отрыли после гибели восьми порожних подносчиков.

Второе: носимый запас на человека увеличивается с восьми гранат до двенадцати, и увеличивается за счёт того, что каждый второй в партии не берёт с собой ничего сверх лопаты.

Третье: ящик в двадцать четыре разбивается на две по двенадцати, и подносчик несёт половину, а не целый ящик, и потому ложится и встаёт быстрее.

Четвёртое, и его я продиктовал последним: всякое время, считанное на учебном городке, множить на два, покуда не сосчитано на местности, где по этому месту бьют.

Михеев записал все четыре, послюнявил карандаш и спросил, куда это заносить.

– В порядок прохождения. Шестым, седьмым, восьмым и девятым пунктом.

Хоронили в тот же день, за лощиной, у крайних хат. Убитых положили в общей могиле, Белецкого – отдельно: офицера кладут отдельно.

Из полка не прислали никого – до них было двести вёрст и три дня, а земля в мае держит недолго.

Ерошка правил подводой, на которой их привезли. С кладбища он уехал первым и ни на кого не поглядел.

Утверждение пришло на другой день, девятого, с посыльным, и лежало оно в одном пакете с ответом на моё донесение о выборе участка.

Приказом по фронту особая команда утверждалась в существующем составе, а её начальником – я, капитан Северцев.

Ниже, отдельной строкой, стояло: результат опытной работы минувшей ночи признать удовлетворительным, исправления по расходу и подноске донести особо.

Бумага была короткая, чистая и совершенно справедливая.

Я прочёл её стоя, у стола, при Михееве и Дёгтеве, и почувствовал только одно: счёт сошёлся. Сорок один человек за четыре пункта, и в этом счёте нет ни ошибки, ни несправедливости, и предъявить его некому.

Донесение об исправлениях я написал без общих выражений и без слова о храбрости: она этой ночью была у всех и ничего собою не закрывала. В донесении стояли четыре пункта, при каждом – число и минута, на которой оно сломалось. Отдельно я указал, что время подноски было взято с учебного городка, где вдоль открытого места не бьёт никто, и что такую поправку надо внести по всему фронту.

Ещё одной строкой я поставил: всякую непроверенную работу противника считать готовой; назвать её неконченой можно только по наблюдению предшествующей ночи.

Обе строки я перечитал и не вычеркнул, хотя из них выходило ровно то, что из них выходило.

Арсеньев приписал внизу своей рукой, чернильным карандашом, две строки, и обе были по существу.

Первая: «Второй час не проверен. Вы вышли на сороковой минуте».

Вторая: «До готовности фронта двое суток. До дела – сколько дадут».

Я сложил бумагу и убрал её к промеру.

Потом я сосчитал не потери, а тех, кто знал четыре новых пункта.

Знали четверо. Я, Михеев, Дёгтев и Туров.

Пятый знал их лучше всех и лежал в отдельной могиле. Он знал, что между партией и пустыми руками бывает не три минуты, а сколько придётся.

Остальные знали прежние пункты – той наукой, за которую заплатили ногой Гнездилова, а теперь правым коленом германского узла.

Четыре новых пункта надо было вбить в людей, а на это оставалось две недели.

Вбивают ногами и руками, ночами и повторением, и на всякий пункт нужно столько ночей, сколько нужно, а не столько, сколько осталось.

За две недели я в жизни своей не вбил в людей ни одного пункта.

Глава 19
Двадцать листов

Десятого числа не случилось ничего.

Это и было первое, что меня насторожило.

Десятое стояло сроком окончательной готовности по фронту, и я знал это со второго мая: мне сказали в лицо и велели твёрдо помнить. Я ждал десятого так, как ждут числа, за которым что-нибудь да следует.

Но в этот раз не последовало ничего.

Никто никуда не пошёл. Никого не подняли. Артиллерия не переменила расписания. Соседи слева как возили лес, так и возили.

Я объехал в этот день оба плацдарма и передовую траншею и всюду искал признак. Признака не было.

Хлеб стоял. Кухни ходили в свой час. Наблюдатель на вышке записывал в журнал одно и то же.

К вечеру я заметил за собой: жду выстрела. Любого.

Выстрела не было тоже. Я ощущал себя странно, будто этот выстрел напоминал кто я есть, а сейчас я слоняюсь занятый видимостью работы, но выбора не было.

Зато со всех начали спрашивать числа.

Одиннадцатого утром посыльный привёз бумагу от Арсеньева, длиннее обыкновенного.

Требовалось не новое донесение, а разбор работы восьмого числа: с чего начали, что и на какой минуте не сошлось, чем заплатили и что переменили.

Внизу стояло: «К четырнадцатому. Двадцати листов довольно. Печатать не надо, разошлём в списках».

Двадцать листов – это много.

Я сел за них в тот же час.

Вскоре я встал.

Писать было нечего.

Ни одного нужного для этих листов числа у меня не было.

Промер хода, глубины, длины колен, расстояния от плацдарма – всё это лежало у Дёгтева, в его столбцах, и лежало вернее, чем в моей голове.

Счёт людей по дням, наряды, кто где стоял, разница между списочным и рабочим – у Михеева, в клеёнчатой.

Расход ленты по ночам, часы очередей, время переноса машины – у Зотова. Он записывал это огрызком на обороте старых расписаний и никому никогда не показывал.

Грунт, рамы, вынос земли, темпы по сухому и по мокрому – у Корнева, и половина этого была не про меня, а про его сапёров.

Гранаты, ящики, минуты подноски – у Сороки в голове и на четырёх бумажках, засунутых за подкладку фуражки.

Минуты боя в узле были у Турова. Часов у него не было, но на шестую и девятую минуты он ответил без запинки.

– По гранатам, – сказал он. – Кидаешь и считаешь. Больше там считать нечего.

А главное число, то, ради которого всё это и писалось, стояло в книжке в коленкоре, лежавшей у меня в столе, и записано оно было рукою человека, которого схоронили за лощиной у крайних хат.

Я собрал их всех к вечеру и сказал, что нужно.

Разговор вышел короткий и неприятный.

Они не поняли, зачем это.

– Так ведь уже донесли, – сказал Михеев.

– Донесли. Теперь надо разобрать.

– Кому?

– Соседям.

Он послюнявил карандаш и больше не спрашивал.

Дёгтев принёс свой лист сразу, весь, и подал углом вперёд.

Михеев принёс книжку и не отдал, а сел рядом и стал диктовать.

Зотов принёс расписания с оборотами и положил на стол, придавив ладонью.

– Тут неаккуратно, ваше благородие.

– Числа верные?

– Числа верные. Почерк худой.

– Почерк не в счёт.

Сорока свои четыре бумажки вынул из-под подкладки, разгладил на колене и сказал, что на них жир.

Жир на них и был.

К полуночи у меня на столе лежали чужие книжки, засаленные бумажки Сороки, промер Дёгтева и моя полевая книжка, в которой из всего нужного стояло только четыре пункта.

Книжку в коленкоре я взял последней.

Она лежала в столе с девятого.

Я открыл её не сразу и открыл не на последней странице, а с начала.

Он записывал всё. Приказы, числа, свои вопросы, ответы на них.

Восьмого февраля: «Прибыл. Учит унтер-офицер. Срамно. Записал».

Двадцатого марта: «Условие вместо свистка. Повторить вслух и заставить повторить за собой».

Второго мая: «Замена принимает без приказа. Назвать нынче же».

И последняя, седьмого: «Первая подноска – шестая минута. Между нами и пустыми руками три минуты, они наши».

Из этого следовало собрать двадцать листов.

Двенадцатого приехали учиться.

Арсеньев разослал извещение по корпусам, и прислали не лучших и не худших, а тех, кого можно было без большого ущерба оторвать на два дня.

Девятнадцать человек от двух корпусов: несколько офицеров, остальные унтер-офицеры.

Один из капитанов был старше меня по выпуску.

Я поздоровался, назвал порядок дня и отошёл в сторону, и в сторону эту я отошёл нарочно, потому что учить их я не собирался.

Учили другие.

Зотов взял машины и фланги. Он поставил приезжих у своей позиции и говорил о том, чего в двадцати листах не будет: как выбирать место по тому, откуда тебя увидят раньше; сколько ленты стоит очередь по пустому; и что чужую машину уже перенесли, а ты ещё полминуты бьёшь в землю.

Он говорил, перекладывая соломинку из угла в угол, и на середине его перебил тот самый капитан:

– А если бить не по вспышкам, а по площади?

– По площади можно, – сказал Зотов. – Ленты не хватит.

– На сколько не хватит?

– На всё разом. У вас две ленты, а площадь ими не закроешь.

Капитан помолчал и достал книжку.

Он записал за унтер-офицером – стоя, на колене, не переспрашивая.

Год назад Зотова никто не спрашивал ни о чём, кроме того, чист ли ствол.

Лыков показывал не стрельбу, а порядок расчёта: кто за кем принимает и почему запасной должен знать не свою работу, а работу того, кого заменит.

На вопрос, кто это придумал, Лыков ответил, не оглядываясь на меня: придумали под Козювкой, когда в расчёте осталось двое и каждый знал только свою ручку.

Он сказал «придумали». Не «его благородие придумали» и не «я придумал».

Дёгтев учил промеру, и учил он его так, как учат ремеслу, а не науке: верёвка, на которой узлы навязаны через десять шагов, счёт вслух, запись в два столбца, пустая полоса внизу под то, чего ещё не знаешь.

– А зачем полоса? – спросил кто-то из молодых.

– А затем, что вы её через неделю заполните, – сказал Дёгтев. – И вот тогда лист начнёт стои́ть чего-нибудь.

Сорока учил подноске.

Его слушали хуже всех, потому что подноска – не то ремесло, за которым едут за сорок вёрст. Он это понимал и потому начал не с правил.

– Восьмого числа, братцы, у нас в правом колене трое суток спустя одиннадцатого числа… – он сбился, махнул рукой и начал заново. – Восьмого у нас в колене три минуты нечем было отвечать. Три минуты. За эти три минуты убило двенадцать человек и одного офицера. А отчего? Оттого, что ящик шёл шесть минут по бумаге и одиннадцать по земле.

Он подождал.

– И бумагу писал не дурак. Бумагу писал вот он, – и Сорока показал трубкой в мою сторону, не поворачивая головы. – А всё одно вышло одиннадцать.

Приезжие обернулись на меня.

Я не сказал ничего.

Сорока подождал ещё и договорил:

– Так вы теперь всякое время, какое на плацу намерите, надвое множьте. Пока по-настоящему не мерили.

Это был четвёртый пункт, и он произнёс его так, как произносят своё.

К вечеру мои люди несколько часов отработали на ногах, охрипли и были злы, а приезжие уехали с исписанными книжками и двумя волокушами, сшитыми на месте из плащ-палаток.

Перед отъездом старший из капитанов подошёл ко мне и сказал одну фразу, которую я потом вспоминал чаще, чем следовало:

– У вас люди говорят как офицеры.

Я ответил, что по расписанию офицеров у меня трое, теперь осталось двое, и говорить кому-то приходится.

Он поглядел на меня и прибавил, уже другим тоном, без всякой любезности:

– Я не в укор. Я к тому, что мне своих так не выучить. У меня их выучат за меня в первом же деле, и половину я после этого недосчитаюсь.

Он не прибавил ни слова и уехал.

Не всё в этот день шло гладко.

Штабс-капитан из второго корпуса, немолодой и воевавший с четырнадцатого года, сказал Дёгтеву, что мерить верёвкой с узлами их учили ещё в училище и за этим ездить незачем.

Дёгтев поглядел ему в переносицу и согласился.

– Учили, ваше благородие. Только мерить и записывать – разное. Вы промер за март покажете?

Промера за март штабс-капитан не показал: его не было.

Он не обиделся и после сам подсел к Дёгтеву и просидел с ним до обеда.

А один из приезжих унтеров поправил Лыкова, и поправил верно: у них в полку запасного номера ставили не третьим, а вторым, и Лыков, подумав, сказал, что вторым лучше, и что он это перенесёт.

Я стоял поодаль и слушал, как мою часть учат чужие.

Тринадцатого я переписывал листы набело и на четвёртом листе остановился.

Шапка была написана по форме, как пишется всякая такая бумага, и в шапке этой стояло: «Разбор опытной работы, произведённой в ночь на 8 мая с.г. Составил начальник особой команды капитан Северцев».

Составил.

Я перечитал это слово несколько раз, и оно с каждым разом делалось всё менее верным.

Из двадцати листов моими были четыре пункта и общий вывод. Остальное составляли промеры Дёгтева, счёт Михеева, записи Зотова, минуты Турова, бумажки Сороки и грунт Корнева.

И одно число, самое дорогое во всей бумаге, было записано рукою убитого.

В феврале на моей работе стояла чужая подпись, и я долго носил это в себе. Теперь под чужой работой стояла моя – без умысла, просто потому, что бумага так устроена: подаёт начальник, стало быть, он и составил. Убирать фамилию из шапки было нельзя, оставлять одну – значило солгать о большей части разбора.

Я попробовал вписать фамилии внизу первого листа, но такая строка читалась либо как представление к награде, либо как отговорка: если что не так, мерил не я.

Я просидел над этим до ночи, перебрав несколько способов. Каждый выходил либо нарушением формы, либо кокетством. Наконец нашлось единственное место, где бумага не сопротивлялась, а работала сама на себя.

Не в шапке.

В графах.

Я переделал все листы на две колонки: слева число, справа – кем, когда и чем измерено. Не просто «подноска одиннадцать минут», а «подноска одиннадцать минут, из них три с половиной – два залегания под огнём; счёт по часам, Сорока и Туров».

Разница была не только во вежливости и справедливости. Число без имени можно принять или не принять; число с именем и способом можно проверить – взять такую же верёвку, промерить свой ход и увидеть, сходится ли. Именно этого я хотел добиться строкой о поправке для всего фронта и не понял тогда, что нужна не строка в выводе, а сама форма листов.

Стало длиннее, и лишнее я выкинул из общего вывода: там остались четыре пункта и строка о поправке для всего фронта.

Двадцать два листа не полагалось. Полагалось двадцать.

Двадцать и вышло.

Фамилий в шапку я не прибавил и своей из граф не вычеркнул: против четырёх пунктов стояло моё имя, потому что их я вывел сам – из собственной ошибки.

Так эта бумага и ушла – с одной фамилией сверху и с двадцатью в графах.

Хозяйственная часть дважды накормила приезжих горячим, вовремя и без лишней бумаги, и не запросила у меня ни подводы. Михеев доложил об этом отдельно. Как это устроили, я не спросил.

Отправил я разбор четырнадцатого, и в тот же день пришло то, чего я не ждал и до сих пор не могу объяснить.

Срок отодвинули.

Никто ничего не объявлял и не писал. О перемене узнали по мелочам: ещё накануне числа требовали немедленно, а теперь корпусной инженер вдруг разрешил Корневу три ночи на переделку двух плацдармов – чего не позволил бы, будь эти ночи последними.

Трое суток.

Откуда взялись эти сутки, не знал ни Арсеньев, ни Корнев, ни кто-либо, кого я мог спросить, не выходя за пределы своих прав и полосы. Причина лежала выше корпуса, а может быть, и выше армии; на моём месте её нельзя было ни узнать, ни угадать.

Я и не угадывал. На войне выучиваешься одному: если сверху что-то переменилось без объяснения, то объяснение есть и оно не про тебя.

Я взял эти трое суток и разложил их по работе.

Первую ночь отдали подноске: две цепи, канавка и половины ящиков. Гоняли, пока цепи не перестали сходиться в одном месте.

Вторую – замене: старших снимали без предупреждения, в разное время.

Третью – счёту: старшие замеряли путь по настоящему ходу и сравнивали со временем, взятым на плацу.

Разница вышла у всех, иногда больше чем вдвое. Дёгтев записал каждую против фамилии.

Двадцать первый лист, который я выкинул из разбора, к утру семнадцатого собрался сам собою.

Но это было после. Вечером четырнадцатого, прежде первой из трёх ночей, Шадрин вернулся с гребня раньше срока, и по тому, как он шёл, было понятно, что он вернулся не пустым.

– Не чинят, ваше благородие.

– Совсем?

– Третьи сутки. Ни днём, ни ночью. Рогатки как лежали связками, так и лежат.

Я поднялся с трубой и просидел до темноты.

Так и было.

Германец, который ещё недавно чинил проволоку днём и не таясь и заставил нас искать проход в старой сети, бросил работу на середине: один ряд натянули, второй остался на кольях, третьего не было.

И расписание он бросил тоже.

По ложному ходу он больше не стрелял. По настоящему – тоже. Ни утреннего огня, ни полуденного переноса, ни ночного беспокоящего. Ничего.

Двое суток полной тишины на участке, где за месяц не выдалось ни единого тихого часа.

В журнале Зотова за трое суток стояло четыре строки: два пулемётных выстрела по траншее и два ружейных по наблюдателю. Прежде он заполнял десятки строк в день.

– Стреляют для порядку, – сказал он. – Чтоб не думали, что их там нету.

Наблюдатель на вышке доложил другое, и доложил не про огонь, а про движение: третью ночь подряд у них идёт подвоз. Не по дороге – дорога у них под нашим огнём, – а по низине, в обход, повозками, и повозки идут гружёные вперёд и порожние назад, и идёт это ночью, от полуночи до третьего часа.

Те самые часы, в которые он не стрелял и в которые мы копали.

Пленного, взятого восьмого, я велел спросить заново о мелочах: кто ходит за водой, когда меняются и кормят ли горячим.

Из ответов вышло, что горячим у них перестали кормить пятого. Кухни отвели назад.

Кухни отводят назад по двум причинам. Либо позицию оставляют. Либо на позицию приходят другие люди, у которых свои кухни.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю