444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Тереньтьев » Прапорщик 1914: Перед прорывом (СИ) » Текст книги (страница 4)
Прапорщик 1914: Перед прорывом (СИ)
  • Текст добавлен: 10 сентября 2026, 15:00

Текст книги "Прапорщик 1914: Перед прорывом (СИ)"


Автор книги: Михаил Тереньтьев


Соавторы: Константин Градов
сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 14 страниц)

– Части не называть. Про командующего – тем более.

Кожин ответил ему что-то короткое, и немец кивнул – не обиженно, а так, как кивают, когда услышали ожидаемое.

Он больше не спрашивал ни о чём и до самого рассвета сидел у поворота, глядя, как мои переворачивают его окоп на нашу сторону.

Гриценко я вспомнил в третьем часу ночи, когда переступил через немецкий труп, лежавший поперёк хода, и подумал, что вот этот, вероятно, и стрелял вчера.

Раненых носили по верёвке, натянутой Сорокой.

Я видел это один раз, когда ходил к брустверу принимать ход сообщения: четверо несут мат, пятый идёт впереди и держится за верёвку левой рукой, а правой ведёт за собой первого несущего. По воде это единственный способ не сойти с гряды в темноте.

К утру по этой верёвке вынесли всех девятерых тяжёлых. Двое из них умерли до рассвета, и оба – уже на нашей стороне, на перевязочном пункте, куда Сорока их довёл.

Тот, кого вытащили из воды на гряде, до пункта дошёл живым, но к рассвету умер. В следующем счёте его поставили отдельно: утонувший на подходе.

Он пришёл ко мне сам, доложил и стоял, покуда я не сказал: идите спать.

– Не пойду, ваше благородие. Мне ещё лёгких принимать.

Последний раз – уже под утро, когда его порвали свои же, таща ящики, и он ползал вдоль линии с фонарём под шинелью, нашёл разрыв и связал, и после этого приказал забить над проводом два кола и натянуть его выше, на высоте колена, чтоб не ходили.

– Господин капитан, – доложил он, вернувшись, – теперь по нему будут спотыкаться, зато не рвать.

К четырём часам мы стояли на германской позиции, вывернутой наизнанку, с тремя пулемётами – двумя своими и одним трофейным, с четырьмя ящиками гранат в трёх местах и с проводом, по которому нас слышала батарея.

Немецкие бумаги из блиндажа Кожин разобрал к пяти: ротные ведомости, наряд на работы, два открытых письма и лист с расписанием ракет, писанный от руки.

Расписание совпало с дёгтевскими галками на обороте таблички – час в час, все три.

Я велел переписать его в двух экземплярах: один Ольшанскому, другой в мою книжку. Оригинал ушёл с пленными в штаб дивизии, и там его, надо думать, подшили.

Начинало сереть.

Дёгтев подошёл ко мне у поворота, где мы забили ход землёй, и стал рядом, глядя на германскую сторону.

– Ваше благородие. Слышите?

Я слушал.

Сперва не было ничего. Потом, далеко за второй линией, в тылу, где у них стоя́т резервы и куда мы этой ночью не дошли и не собирались, я услышал ровный, знакомый, ни на что не похожий звук.

Там ставили пулемёт на станок.

Не один.

Глава 6
Их черед

Светало долго, и это было единственное, что нам подарили в то утро.

К шести часам ход сообщения от нашей передовой докопали до половины. Полсотни ольшанских работали посменно, по двадцать человек, и копали не стоя, а на коленях, потому что от германской второй линии эта полоса просматривалась вся.

К семи немец начал пристреливаться.

Он делал это неторопливо и правильно: одиночными, с большими промежутками, по три-четыре выстрела на точку. Первый лёг за нашим левым краем, второй – перед бруствером, третий – в старую воронку у горловины.

– Считает, – сказал Молчанов, лёжа рядом со мной с трубкой у уха. – Он сейчас записывает.

– Что записывает?

– Установки. По каким местам он бил и куда легло. Через два часа ему довольно будет сказать «по третьей точке» – и он положит без пристрелки.

– Свиридов так же считает?

– Свиридов так же считает, – сказал Молчанов. – Только у Свиридова на всё про всё сто восемьдесят выстрелов в месяц, а у этого, судя по звуку, четыре батареи и он их не бережёт.

Я обошёл позицию третий раз за утро.

Правый край держал Ковтун с двадцатью двумя людьми и трофейным пулемётом; левый – Туров с восемнадцатью и одной машиной Зотова; в середине, у поворота хода, стоял я, Молчанов с проводом, вторая машина Зотова и весь запас гранат, разнесённый по трём точкам, из которых одна лежала в двадцати шагах позади – на случай, если две передние накроет.

Полсотни людей на бывшую германскую позицию.

Дёгтев с четырьмя своими сидел в самом конце, у забитого хода сообщения, – там, где немец, если он придёт по-умному, придёт первым.

Зотов ходил от машины к машине и трогал их, как трогают лошадь перед дорогой.

– Ваше благородие, вода в кожухах чистая. Я велел натаскать из воронки, а из воронки, извиняюсь, нельзя: там ил. Носили с нашей стороны, по ходу, вёдрами.

– Сколько лент?

– К нашим – по четыре. К трофейной – три ихних, других к ней нет. Прохор говорит, к полудню поднесёт к нашим ещё по две.

– Пусть несёт по три к каждой.

Лыков поднёс к нашим по четыре и ничего не сказал.

Германские ленты сложили у правой машины отдельно. Зотов обвязал их куском снятой перевязи, чтобы в дыму не понесли русскую ленту к трофейной машине, а германскую – к нашим.

Раненых мы отправили ночью всех, кто мог идти, и девятерых тяжёлых вынесли по верёвке; убитых своих сложили в конце хода под шинелями, а германских трупов в окопе оставалось много, и с ними надо было что-то делать, потому что днём по ним ходить.

Их сложили в боковой отросток и завалили землёй. Кожин записал, сколько и где, – из тех соображений, что после войны, может статься, кто-нибудь спросит.

Ольшанский пришёл сам, в седьмом часу, посмотреть, как мы стоим.

Он прошёл всю позицию из конца в конец, ничего не сказал, а у забитого хода остановился и потрогал завал носком сапога.

– Тут они и придут.

– Дёгтев говорит то же.

– Дёгтев прав. – Он оглядел завал ещё раз. – Пришлю вам два ящика ручных гранат и людей на ход. Мои докопают к полудню, ежели немец даст.

– Немец не даст.

– Тогда докопают к вечеру.

Он ушёл, а через час прислал не два ящика, а четыре, и с ними – восьмерых своих с носилками, о которых я не просил и которые к вечеру оказались нужнее гранат.

Кожин к тому времени разобрал взятые ночью бумаги начисто.

Он сидел в германском блиндаже и переписывал набело ротную ведомость: против германских фамилий шли отметки – кто в убежище, кто на посту, кто в отпуску.

– Господин капитан, у них рота держит четыреста шагов, как и мы. Только у них на этих шагах втрое больше нашего.

– Это я знаю.

– Я не к тому. Я к тому, что они этого не знают.

В восемь пятнадцать пристрелка кончилась.

Стало тихо, и в этой тишине я услышал, как в германском тылу, за второй линией, работает то, что мы слышали перед рассветом.

– Идут, – сказал Дёгтев из конца хода.

* * *

Первая волна пошла в девять.

Пошла не так, как я ждал. Я ждал их низиной, вдоль воды, где укрытие; они пошли по открытому – прямо, широко, тремя цепями с интервалами шагов в сто.

Позже я понял почему.

Низина для них была той же водой, что и для нас. А по открытому их прикрывали свои же машины со второй линии.

Они и прижали. Не всех.

Их пули шли поверху. Мы сидели ниже – в их же окопе, ими же вырытом, только вывернутом на нашу сторону. В этом и была вся шутка: они били по своему брустверу.

Зотов машины не открыл.

Он ждал того, чего ждал я. Покуда первая цепь пройдёт середину поля. Покуда вторая выйдет из-за гребня. Чтобы обе оказались на открытом разом.

Двести шагов.

Люди у машин лежали, не поднимая голов. Ковтун держал ладонь на замке и глядел на меня.

Сто пятьдесят.

Кто-то у левого края начал считать вслух и осёкся.

Сто шагов. Восемьдесят.

Молчанов лежал рядом, вжав трубку в ухо, и повторял в неё ровно, без выражения:

– По первой заявке. По балке. Готовность.

Свиридов ответил через него одним словом: «Даю».

Я поднял руку.

Зотов открыл с правого фланга, Лыков – с левого, и обе машины ударили не в лоб, а вдоль цепей.

Обе очереди шли вдоль цепей, а не поперёк.

Первая цепь легла в четыре очереди.

Не вся. Легли те, кто был на линии огня. Прочие упали сами и поползли, и по ним работать было незачем.

Зотов бил короткими. Три-четыре патрона. Пауза. Снова.

Вторая цепь вышла из-за гребня.

Молчанов сказал в трубку два слова, и свиридовские фугасные пришли прежде, чем вторая цепь дошла до середины поля. Шесть штук по балке – той самой, по которой к немцу выходит резерв.

Разрывы легли кучно. Я видел в бинокль, как чёрное встало столбом. В столбе что-то мелькнуло, и что – не различить.

Третья не пошла вовсе.

Всё это заняло двенадцать минут.

После этого в поле стало тихо, и слышно было, как раненые немцы ползут обратно, и как один из них кричит одно и то же слово, и как ему кто-то отвечает.

– Не бить, – сказал я.

– По ползущим не бьём, – подтвердил Зотов. – Патрон дороже.

* * *

Вторая волна пошла в четверть двенадцатого, и вот тут я понял, что имею дело с человеком, который умеет учиться быстрее меня.

Началось с их артиллерии.

Она ударила разом четырьмя батареями и ударила не по позиции, а по трём точкам, которые он записал утром: по левому краю, по брустверу и по горловине. То есть по местам, где мы стоя́ли, – а не по всей полосе, как бьют обычно.

Восемь минут они клали на эти три точки всё, что у них было.

Мы лежали в отростках, вжавшись. Земля шла волной. Сверху сыпало, и от каждого удара в грудь толкало изнутри.

Я считал не разрывы. Я считал промежутки.

Двадцать. Двадцать один.

Кто-то рядом молился вслух, и это было слышно только между разрывами, и оттого казалось, что он молится урывками.

Огонь перенесли дальше.

Тут порвался провод.

Молчанов ткнул трубку телефонисту, сказал два слова и ушёл вдоль линии на четвереньках, и его понесло в дым, и больше я его до конца дела не видел.

Вторая волна шла низиной.

По воде, по бедро, растянувшись – тем самым путём, каким ночью шли мы, и это была вторая вещь, которой он у меня научился за сутки.

Их встретил Ковтун.

Команды он не ждал. У него была задача – правый край, и он её знал.

Из воды в шестидесяти шагах поднялись первые. Он положил на них трофейный пулемёт и держал, покуда не сорвал ленту.

Ленту меняли под огнём. Второй номер поймал её мокрыми руками и завёл не с той стороны.

Ковтун ударил его по руке. Молча. Тот завёл заново.

Машина молчала. Немец прошёл за это время шагов пятнадцать.

Больше он их не прошёл.

Слева одновременно ударили в стык.

Двадцать или тридцать человек – не считал – вышли на левый край Турова, где начинался забитый нами ход сообщения, и вышли грамотно, разом, забрасывая перед собой гранатами.

Туров успел развернуть машину. Расчёт срезали в первую минуту.

Дальше пошло то, что я видел уже дважды и чего не могу описать иначе: ближний бой в окопе, где нет ни строя, ни выстрелов.

Я взял вторую точку гранат и повёл туда кучу – всех, кто был у меня в середине, кроме тех, что при второй машине.

Мы шли ходом навстречу, не видя дальше первого поворота.

Первый поворот – двое. Гранату. Идти.

За вторым было пусто, только свежая кровь ещё стекала по стенке.

У третьего – стена спин, чужих и своих вперемешку. Здесь бросать нельзя.

– Не бросать! Своих!

Кто-то ударил меня прикладом в плечо. Я развернулся и выстрелил.

Плечо онемело до локтя. Правая рука работала, и это всё, что мне было нужно.

Дальше – теснота.

В окопе шириной в аршин дерутся не как в поле. Не размахнёшься. Бьют коротко: снизу вверх, локтем, коленом, стволом в лицо.

Немец передо мной был выше меня на голову. Он ткнул штыком, я принял на левую, штык прошёл сквозь рукав, и мы упали вдвоём.

Он оказался сверху. Я – на его ноже.

Нож был у него в правой руке, зажатый между нами, и он давил, и оба мы понимали, чем это кончится через три секунды.

Его сняли с меня.

Кто – я не видел. Видел только, как его дёрнуло назад и вбок.

– Живы, ваше благородие?

– Жив. Вперёд.

Бурцев с левой бил в упор, покуда не кончились патроны, и после этого работал винтовкой, как дубиной, потому что штыком с его рукой не поработаешь.

Ковтун пришёл сзади – со своего края, с восемью.

Его люди вошли в ход с той стороны, и немцы оказались между нами, и это кончилось быстро и нехорошо.

Ход был длиной шагов в семьдесят, и мы шли его с получас

Дважды останавливались: раз – потому что кончились гранаты у передних и ждали подноску, второй – потому что впереди легли трое своих и по ним нельзя было идти, а обойти негде.

Их вынесли назад по одному, за ноги, и это делали те же, кто через минуту шёл дальше.

У крайней ячейки живых противников уже не осталось.

Провод починили. Молчанов вернулся сам, весь в глине, с рассечённым лбом, лёг на своё место и сказал в трубку:

– По второй заявке. По низине. Даю поправку: ближе на сотню.

Свиридов дал последние фугасные.

Третья волна – если она и была задумана – до нас не дошла. Она встала в низине под снарядами и машинами, и оттуда стали отходить.

Гранат к концу дела осталось по одной на человека. У трофейной машины лежало пол-ленты; у двух наших – ещё по пол-ленты.

Третью точку с запасом мы вскрыли в самом конце, и оказалось, что накрыло всё-таки её – ту, что лежала в двадцати шагах позади, – а не передние; из двух ящиков уцелел один.

* * *

К половине второго над полем стояла тишина, какая бывает только после большой стрельбы: не отсутствие звука, а его отсутствие в ушах, которые ещё гудят.

Первым делом я обошёл позицию и посчитал сам, не дожидаясь доклада.

Я пересчитывал сам: доклад придёт позже, а знать надо сейчас. И человек, которого командир пересчитал руками, остаток дня стои́т иначе.

Левый край держался на восьми.

Четверо были убиты, шестеро отправлены с носилками, и Туров, оставшись без расчёта, собрал вокруг себя тех, кто уцелел, и поставил их не так, как стояли, а по два человека на двадцать шагов, с промежутками.

– Отчего так редко? – спросил я.

– Оттого что нас восемь, – сказал Туров. – Ежели поставить кучно, немец увидит, где у нас пусто. А так он не поймёт, сколько нас, покуда не пойдёт.

Я велел передать ему четверых из середины и второй пулемёт Зотова.

Зотов при этом не сказал ни слова, а через десять минут пришёл и доложил, что машину поставил сам, потому что «поручик её поставит правильно, а надо, чтоб она стояла как надо».

Дёгтев со своими четырьмя за весь день не выпустил ни одного патрона.

Немец у забитого хода так и не появился – то ли не догадался, то ли догадался и передумал, – и Дёгтев просидел там от рассвета до темноты, и когда я к нему подошёл, он сказал только:

– Не пришли. Стало быть, придут завтра.

Скоро докопали ход.

Он вышел кривой, в две колена, глубиной по грудь вместо положенного по плечо, и всё-таки по нему можно было идти не пригибаясь до самого поворота, а это значило, что раненых больше не понесут по открытой воде, и что ночью придут подносчики, и что смена, если её дадут, придёт не под пулю.

Ольшанские копали его весь день.

Двое из них убиты.

Свой счёт мне подали чуть позже.

Убито четырнадцать, ранено двадцать четыре, из них тяжело семь, и один утонувший на подходе. В строю осталась лишь половина.

Из офицеров: Кожин ранен в бедро навылет и остался в строю до вечера, покуда я его не отправил силой; Белецкий цел; Туров цел и потерял расчёт своей машины.

Я записал в книжку то, что мог видеть сам: до полутораста на поле перед фронтом и в низине; их похоронные команды работали четыре часа и не унесли всех.

Это число я после проверял дважды и оба раза оставлял, как есть, – «до полутораста», без точности, которой у меня не было.

В сводке, которая через двое суток ушла наверх, оно превратилось в «свыше двухсот», и переправил его не я.

Считать, впрочем, стоило не убитых, а другое.

Из своих восьмидесяти я потерял за пять суток половину – убитыми, ранеными и утонувшим на подходе.

Про соседний полк говорили – до восьмисот. Я этой цифры не записал: у своих знал каждого, а там не знал ни состава, ни срока, ни того, кто и зачем округлил слух. Сравнивать можно было только то, что видел.

В храбрости они мне не уступали ни в чём. Разница была в том, что сделали до свистка и после него.

И вот тут, к четырём часам, случилось то, ради чего весь этот счёт и стоило вести.

Ольшанский прислал вестового: пойдите, посмотрите на соседний участок.

Я вышел на его наблюдательный пункт, взял бинокль и посмотрел на север, где в трёх верстах от нас стоял чужой полк, о котором я знал только, что он в резерве с двенадцатого числа.

Он был уже не в резерве.

Их артиллерия работала час с четвертью. Я видел, как ложится: по всей полосе, ровно, аккуратно, вспахивая передний край и проволоку, и это была работа добросовестных людей, знающих своё дело.

Потом огонь перенесли дальше.

Потом дали свисток, и они пошли.

Пошли цепями, как учили, как в наставлении, как ходили в пятом, в седьмом и в десятом числах, и я стоял с биноклем и знал, что сейчас будет.

Через три минуты после переноса огня германские пулемёты вернулись на свои места и начали.

Цепи легли на проволоке.

Не все сразу – сперва первая, потом вторая, залёгшая в трёхстах шагах и пролежавшая там до темноты, а третью вернули назад, и это было единственно разумное, что там сделали за весь день.

Я опустил бинокль.

Всё, что я мог сделать для этого полка, я сделал десятого марта в кабинете у Руднева, и этого оказалось довольно ровно настолько, чтобы у меня самого был приказ и шесть дней, а у них – свисток и наставление.

К вечеру пришла и первая бумага.

Её принёс вестовой из штаба полка: короткое отношение о том, что «занятый участок надлежит удерживать до особого распоряжения», и приписка от руки – просят донести о наличном составе и о расходе огнеприпасов.

Я донёс: наличных сорок один, гранат по одной на человека; к каждой машине – по пол-ленты, германские отдельно от наших; кожухи наполнены.

Про то, что участок надлежит удерживать, я никому не читал вслух. Мы его и так удерживали, и приказ для этого нам не требовался.

Автомобиль пришёл в шестом часу вечера.

Он встал у поворота дороги, дальше не проехал и стоял, урча, покуда ко мне через ход сообщения не добрался штабной поручик в новой шинели, с папкой, промокшей по углу.

– Господин капитан. Из штаба армии. Приказано доставить вас нынче же.

– Куда?

– В штаб второй армии. И с вами – трёх человек по вашему выбору, из тех, кто был в деле.

Я оглянулся на позицию.

По ней ходили мои – сорок один человек, – растаскивали завалы, чинили ступени, выносили последних германских убитых из бокового отростка, потому что земли на них не хватило.

– Трёх человек по моему выбору, – повторил я. – А остальные?

– Про остальных распоряжения нет.

– Кто примет участок?

Поручик заглянул в папку, полистал и не нашёл.

– Полагаю, ваш батальонный командир, – сказал он наконец.

Я велел позвать Турова, Ковтуна и Кожина – тех троих, кого возьму, – и сел писать Ольшанскому записку: что где лежит, где накрыло третью точку, где у немца остались непристрелянные места и почему нельзя ставить машины там, где стояли германские.

Записка вышла на полтора листа, и в ней не было ни одного слова про то, что мы взяли эту позицию.

– Когда назад?

Поручик посмотрел на меня и в первый раз за разговор смутился.

– Про «назад» мне ничего не сказано, ваше благородие. Мне сказано «доставить».

Глава 7
Поле

Автомобиль сломался на восьмой версте, и это было единственное, что случилось за ту ночь по своей воле.

Шофёр возился с ним сорок минут при фонаре, а мы четверо стояли на обочине, курили в рукав и слушали, как на севере работает артиллерия. Работала она не так, как работают, когда наступают: без нарастания, без переносов, ровно и лениво, будто кто-то помешивал в котле.

– Ихняя, – сказал Ковтун.

– Ихняя, – согласился Туров. – У наших нынче столько нет.

Кожин молчал. Он ехал с забинтованным бедром, отказавшись от санитарной двуколки, и сидел в автомобиле прямо, как в церкви, оттого что согнуться ему было больно.

В штаб второй армии мы попали за полночь.

Стояли они в двух каменных домах при церкви, и в обоих домах горел свет во всех окнах, и это в ночь на семнадцатое марта означало ровно то, что означало: там не спали не потому, что готовили новое дело, а потому, что разбирали старое.

Полковник Шабанов из оперативного отделения принял меня немедленно.

Он был немолод, невыспан и говорил быстро, как человек, у которого за спиной трое суток без постели и впереди столько же. На столе перед ним лежала карта, придавленная по углам чернильницей, портсигаром, стаканом и револьвером, и по этому набору предметов можно было составить точное представление о том, как здесь живут.

– Читал ваше донесение, – сказал он вместо приветствия. – Триста слов. Благодарю, что не тысячу.

– Виноват, ваше высокоблагородие, там были ещё три листа приложения.

– Приложения я тоже читал. – Он повернул карту ко мне. – Смотрите сюда и слушайте, а после будете спрашивать.

Дальше он говорил семь минут и не сказал ни одного лишнего слова.

Наступление прекращено. Приказ подписан нынче. Не оттого, что кто-то раздумал, а оттого, что вода: за трое суток дороги стали непроезжими, тяжёлая артиллерия отстала окончательно, подвоз идёт вьюком там, где раньше ходили телеги.

Армия остаётся на достигнутом.

«Достигнутое» на карте выглядело как несколько выступов разной глубины, вдавленных в германскую линию, и один из них, самый северный и самый узкий, был обведён карандашом дважды.

– Вот. Здесь стои́т батальон подполковника Сотникова. Взяли восьмого числа ночью, вошли на двести шагов по фронту и на сто пятьдесят в глубину. С девятого сидят под перекрёстным огнём с двух сторон. Отдать нельзя: людей клали за него девять суток. Держать нечем: у Сотникова налицо триста двадцать при штате девятьсот.

– Отчего перекрёстный?

– Оттого что выступ узкий, а по бокам у немца остались его же окопы, и он бьёт по ним вдоль. – Шабанов посмотрел на меня. – Вы вчера сделали обратное. Вы взяли ровно столько, сколько могли держать, и первым делом развернули окоп. Мне это доложили, и я это прочёл, и мне это нужно здесь.

– Ваше высокоблагородие, у меня сорок один человек.

– У вас будет больше. Прежний участок примет обратно полк, которому он принадлежит. Ваших сорок одного снимут к рассвету и пошлют за вами.

Он назвал, и я не поверил ушам.

Мне давали роту из полкового резерва, сапёрное отделение с имуществом, два пулемёта с расчётами и телефонную станцию с четырьмя катушками провода. Сверх того – право требовать огня одной батареи по вызову, оформленное не уговором, а бумагой, и это была первая настоящая бумага такого рода, какую я держал в руках.

Я стоял и считал, а он смотрел, как я считаю.

– Считаете, чем платить?

– Так точно.

– Правильно считаете, – сказал Шабанов. – Плата такая. Участок Сотникова переходит в ваше распоряжение до особого распоряжения. За выступ отвечаете вы. Ежели его отдадут – отдадите вы, и объясняться будете вы, и в бумаге будет стоять ваша фамилия, а не его и не моя.

– Понимаю.

– Не понимаете. – Он потёр глаза ладонью. – Я вам не в награду это даю, капитан. Я вам это даю потому, что мне больше некому дать. У меня в резерве полторы роты на всю армию, и обе я нынче отдал в другое место.

– Ваше высокоблагородие, дозвольте про бумагу на огонь.

– Читайте.

Я прочёл. Написано было коротко: командиру такой-то батареи выполнять требования начальника сводного отряда капитана Северцева по его вызову с передового наблюдательного пункта, о расходе доносить особо.

– Кто это подписал?

– Начальник артиллерии армии. Со скрипом, – сказал Шабанов. – Он спросил, что будет, ежели вы прикажете стрелять по своим. Я ответил, что тогда мы будем судить вас, а не его, и это его успокоило.

Он придвинул стакан, отпил и поморщился – чай был холодный.

– Теперь то, чего вы не спросили. Ваше донесение я послал наверх без изменений, а сводка по армии пошла своя. В сводке про ваше дело сказано: «противник потерял свыше двухсот».

– У меня стоит «до полутораста».

– Знаю, что у вас стоит. – Он посмотрел на меня без всякого выражения. – Поправил не я и не мой отдел. Так оно идёт наверх и так дойдёт до Ставки, и через месяц кто-нибудь напишет по этой сводке статью.

– Это дурно.

– Это обыкновенно, – сказал Шабанов. – Дурно то, что через полгода по этим же сводкам будут считать, сколько немцев мы можем положить за сутки. И считать будете не вы.

В коридоре за дверью прошли, и кто-то сказал негромко: «Юго-Западный принял Брусилов, нынче объявлено».

Шабанов на это не повернул головы.

Фамилию я знал – из той жизни, где от неё мне давно нет проку. Она означала, что летом где-то на юге у нас выйдет не так, как выходит здесь, и ровно ничего сверх этого. Двести шагов Сотникова ею не удержишь.

Я спросил про единственное, что мне ещё было нужно:

– Кого мне слушать на месте?

– Никого. Сотникову я послал предписание, он вам сдаст и останется при своём батальоне. Спорить он не станет, он второй месяц не спит.

* * *

Выехали в четвёртом часу, и рассвет догнал нас на полпути.

Я видел много дорог за эти полтора года, и по большей части все они были одинаковы: грязь, обозы, брошенное имущество, ругань на переправах. Эта была другая, и разница открывалась не сразу, а понемногу, как открывается запах в закрытом помещении.

Сперва пошли повозки – навстречу, порожняком и с людьми, парами и в одиночку, и по ним ещё нельзя было понять ничего, потому что раненых возят со всякого фронта и всякий день.

Потом кончился лес, и стало видно поле.

Поле это тянулось версты на три в глубину и уходило вправо и влево за край зрения, и на всём его протяжении не было ни одного места, где земля лежала бы так, как её положила природа. Она была перевёрнута, перемешана, вывернута наизнанку, вспахана снарядами вдоль и поперёк по нескольку раз, и в этой перепаханной земле стояла вода – не лужами, а в каждой воронке, и воронок было столько, что они соединялись краями и образовывали как бы сплошное мелкое озеро с перемычками из глины.

Снег в этом озере ещё лежал по краям, серый и ноздреватый, и было в нём то, что я сперва принял за брошенные шинели.

Это были не шинели.

Их было много. Они лежали не рядами, как кладут после боя, а так, как легли: где по одному, где по двое и по трое рядом, и все – головой в одну сторону, к германской линии: все они шли туда, там их и оставили.

Ближние лежали в двухстах шагах от дороги, и по ним можно было понять, сколько времени прошло: первые уже осели в воду и потемнели, а те, что лежали дальше и выше, были ещё в форме, и на одном я разглядел белый бинт на голове, наложенный крест-накрест, аккуратно, чужими руками, – значит, его перевязали, и он после этого встал и пошёл, и его убило вторично.

Мы ехали вдоль этого поля восемь вёрст.

В автомобиле никто не разговаривал. Кожин смотрел прямо перед собой, Туров снял фуражку и держал её на коленях, Ковтун глядел в поле и, кажется, считал.

Я тоже считал и на второй сотне бросил.

Хоронить их было нельзя, и в этом состояла главная и самая простая правда того утра: между нашей линией и германской лежала полоса, простреливаемая с обеих сторон, и всякий, кто выходил туда днём, ложился рядом. Ночью выносили ближних, сколько успевали. Дальних не выносили вовсе.

За двенадцать суток эта полоса набралась.

Часть, шедшая нам навстречу, – то, что от неё осталось, – растянулась на полверсты и шла не в ногу, и офицер, ехавший при ней верхом, спал в седле.

Их вели на отдых, и по ним было видно, чем этот отдых заслужен.

Шли они с оружием и в порядке – то есть винтовки были у всех и никто не тащил чужого мешка, – и всё-таки это была не колонна, а очередь: люди двигались с той скоростью, с какой мог идти самый медленный.

У половины шинели были в глине по грудь: значит, ползли, и ползли не раз.

Двое несли третьего на скрещённых руках, и он не был ранен – он спал.

Я приказал шофёру принять к обочине и пропустить.

Один из них, проходя, поглядел на наш автомобиль и на меня и сказал соседу негромко, но так, что я услышал:

– Начальство поехало смотреть.

Он был прав, и возразить ему было нечего.

* * *

Батальон Сотникова стоял в двух верстах за поворотом, и подполковника я нашёл не в землянке, а на ходе сообщения: он спал сидя, привалившись к стенке, с планшетом на коленях, и денщик стоял рядом и никого не подпускал.

Я велел его не будить и обошёл участок сам.

Через сорок минут он нашёл меня на левом краю выступа, и первое, что он сказал, было:

– Вы Северцев. Мне про вас писали. Извольте принимать, я вам покажу.

Ему было под пятьдесят, он не брился, и глаза у него были такие, какие бывают у людей, которые давно спят по полтора часа.

Он показывал долго и показывал хорошо.

Выступ был именно тот, что я видел на карте: узкий, вдавленный в германскую линию как язык, шириной в двести шагов и в полтораста глубиной. Взяли его в ночь на восьмое, взяли лихо и, по всему судя, правильно. А дальше случилось обыкновенное: немец не стал контратаковать в лоб. Он оставил свои окопы по бокам выступа и стал бить по нему вдоль, с двух сторон, из пулемётов и бомбомётов, и делал это девять суток, днём и ночью, не позволяя ни углубить окоп, ни вынести раненых, ни подвезти воду.

– Сколько вы за него положили?

– С восьмого – четыреста тридцать, – сказал Сотников. – Из них за самый штурм сорок. Прочих он выбил после.

Он показал залитые ходы, блиндажи, смотревшие не в ту сторону, наспех срубленные ступени и пристрелянное место бывшей кухни.

Показал раненых, которых не могут вынести днём, – они лежали в нише под накатом и молчали.

За эти дни люди выучились молчать: под огнём кричать бесполезно, в тишине – опасно.

Фельдшер при них был один, и у него кончился йод.

– Спирт остался?

– Спирту, ваше благородие, полторы бутыли, – сказал фельдшер. – Только я его берегу на обработку. Ежели раздать людям, теплее им будет ненадолго, а мне раны обработать будет нечем.

Я записал: йод, бинты, спирт – двумя строками ниже пулемётных лент.

Показал он и письма.

В нише за поворотом стоял ящик из-под патронов, и в нём лежала стопка сложенных конвертами писем и секреток, написанных и не отправленных, потому что почтальон не ходит через простреливаемую полосу, а иного пути нет.

Сотников сказал, что два из них написаны людьми, которых уже нет.

Эти письма лежали сверху, отдельно.

– Отправите? – спросил я.

– Отправлю, – сказал Сотников. – Только не нынче.

Показал воду: её носят ночью; на человека дают по две кружки в сутки, для пулемётных кожухов вёдра считают отдельно.

– Отчего вы его не бросили? – спросил я. Спросил прямо, потому что иначе было нельзя.

Сотников посмотрел на меня без обиды.

– Оттого что за него положены люди, – сказал он. – Ежели я его брошу, они положены зря. А ежели я его удержу, то они положены за место, на котором мы стои́м. Разница для мёртвых никакая. Для живых – вся.

Он помолчал и прибавил:

– И ещё оттого, что мне велено держать. Это, положим, главное, но я не хотел с этого начинать.

Я предъявил ему предписание.

Он прочёл его дважды, вернул и сказал только:

– Слава богу.

И вот тут мне впервые за неделю стало ясно, чего стои́т мой вчерашний день против того, что показывают нынче.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю