Текст книги "Прапорщик 1914: Перед прорывом (СИ)"
Автор книги: Михаил Тереньтьев
Соавторы: Константин Градов
Жанры:
Альтернативная история
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 14 страниц)
Прапорщик 1914: Перед прорывом
Глава 1
Десятое марта
Дорога от узловой станции называлась дорогой только в бумагах. На деле это была гать из горбыля, положенная года полтора назад и с тех пор трижды разъезженная до чёрной каши, а поверх каши стояла вода – не лужами, а сплошняком, ровно, как разлитый чай по столу.
Двуколка шла шагом. Возница берёг лошадь и на колдобинах привставал, а мы с Зотовым и Лыковым сидели, свесив ноги наружу, чтобы не мочить сапоги о натёкшее внутрь.
– Ваше благородие, – сказал Зотов, – я так понимаю, к сроку успеваем.
– Успеваем. К полудню будем.
– Оно, конечно, и жалко.
Соломину он вытащил из тюфяка ещё на этапе и с того дня носил в зубах – прежнюю потерял под Новый год, а без неё ему, по его словам, не думалось.
Навстречу шли повозки.
Они шли не колонной, а как получалось: одна, за ней сразу три, потом порожняя, потом опять сцепка из четырёх, и все – с севера. Санитарные двуколки, парные и одиночные, обозные телеги, приспособленные под лежачих, две линейки с брезентом. Возницы держались правого края, мы жались к левому, и на каждом разъезде колёса уходили в воду по ступицу.
На восьмой или девятой я перестал смотреть на лица и стал смотреть на ноги. У половины лежачих сапоги были разрезаны по голенищу и наверчено тряпьё поверх портянок, и это не осколки. Это вода, которая днём стоит, а ночью подмерзает, и человек в ней лежит перед проволокой столько, сколько его там оставили.
– Много, – сказал Лыков.
Больше он ничего не прибавил.
Он вообще с самого приказа держался так, будто едет по чужому делу, и был в этом по-своему честен: согласия своего он мне тогда не дал и теперь он вёз сюда своё несогласие вместе с вещевым мешком, аккуратно, не роняя.
За четвёртой верстой гать поднялась, вода сошла с настила, и стало видно поле – бурое, в проплешинах ноздреватого снега, с чёрными пятнами там, где стояла артиллерия и где земля выбита копытами и колёсами до глины. По полю тянулись колеи, и колеи эти вели туда же, к северу.
Оттуда доносило.
Доносило ровный низкий гул, будто за горизонтом катали пустые бочки по деревянному настилу, и он не прерывался, а только опадал и подымался, и по этому опаданию слышно было, что работают по площади.
Здесь, у меня оставалась одна привычка из той жизни, от которой я так и не отучился: услышав такое, я всякий раз коротко примерялся – знаю ли я, чем это кончится. Знал я мало. Помнил, что весной шестнадцатого на этих озёрах у нас вышло тяжело и пусто, и всё. Ни числа, ни места, ни того, чья дивизия завтра пойдёт вон по той низине. Такое знание годится ровно на то, чтобы испортить себе утро.
Я и испортил, и на этом кончил.
На разъезде у обгорелой риги нас пропустили вперёд, и я разглядел ближнюю повозку. Лежали трое, двое головами к нам. Тот, что с краю, был не ранен вовсе – по крайней мере, крови на нём не имелось, – а лежал, подобрав к животу колени, и мелко трясся, и его придерживали за плечо, чтобы не сползал.
– Сутки в воде, – сказал возница, поймав мой взгляд. – Ихняя рота третьего дня ходила.
На следующем разъезде передняя двуколка встала.
Правое колесо ушло с горбыля в промоину по ось, лошадь дёрнула раз, другой и стала, разъезжаясь задними ногами, и возница слез в воду, и стало ясно, что вдвоём с лежачими он оттуда не выберется, а сзади подпирали ещё три повозки, и вся колонна на узкой гати остановилась.
Мы слезли с двуколки.
Зотов взялся за спицы, я и Лыков подобрались под задок, возница взял лошадь под уздцы, а раненый, который сидел, перевалился на здоровый бок и всей тяжестью подался к левому борту, чтобы не опрокинуло. Никто ничего не командовал. Мы качнули на счёт «раз» впустую, на «два» колесо пошло, вода хлынула в сапоги, и двуколка выехала.
– Благодарствуйте, ваше благородие, – сказал возница.
– Далеко ли везёшь? – окликнул я его.
– До местечка. Оттуда поездом.
– А часть у тебя какая?
Он назвал полк, которого я не знал, и прибавил, сматывая вожжу:
– Наши туда третий раз ходят. Первый раз ходили пятого, второй – седьмого, нынче опять сбирают. Место одно и то же, ваше благородие. Я уж и воронки в лицо знаю.
Он тронул, и колонна пошла, а мы остались стоять по щиколотку в воде, и я слушал, как позади, за поворотом гати, колёса одно за другим бьют по тому же горбылю в том же месте.
Третий раз. Пятого, седьмого, нынче.
Я сел в двуколку и записал это, покуда не стёрлось: три атаки, одно место, шесть суток.
* * *
Штаб фронта стоял в местечке, которое я не стану называть.
Двор был мощёный, и это по нынешней распутице означало больше, чем колокольня и каменный дом: во дворе не тонули. Стояли два автомобиля, оба в грязи по стёкла, и третий, разобранный, под брезентом. Вестовые сидели на ступеньках, поставив сапоги в лужу и держа на коленях сумки, чтобы бумага была выше воды.
Часовой посмотрел мою бумагу, потом на Зотова с Лыковым.
– Нижним чинам внутрь нельзя.
– Обожду, – сказал Зотов.
Он отошёл к стене, где посуше, стал под самой водосточной трубой и оттуда обозрел двор с видом человека, которому впервые за трое суток не надо никуда идти.
– Ваше благородие, вы там не спешите. Нас тут за мебель держат, а мебель, между прочим, вносят.
Внутри пахло мокрым сукном и горелой бумагой.
Это был не тот запах, что бывает при отступлении, когда жгут архивы; жгли обыкновенную писарскую негодную бумагу в печке, но запах стоял тот же, и от него у меня в затылке отозвалось прошлое лето. В коридоре по обеим стенам висели шинели, и с них текло, и денщик время от времени проходил и сдвигал под них ведро.
Телефон работал не переставая.
Я насчитал в коридоре четыре аппарата в двух комнатах, и оба раза, проходя мимо открытой двери, слышал одно и то же слово в разных ртах: «продвижения». Продвижения не имеет. Продвижения не имеет. Один раз – «продвинулись до второй линии проволоки», и следом, тем же голосом, спокойно: «людей вернули на исходное».
За третьей дверью стоял стол с картой, и над картой держали лампу, потому что окно выходило на север и света от него в марте немного. Я успел разглядеть немного: обрез озера, две синие черты по гребню и красные стрелки, короткие, как обрубки. Все стрелки были короткие. Так рисуют, когда рисовать нечего, а показывать надо.
В приёмной сидели офицеры.
Их было семеро, и это меня озадачило: по бумаге, которую мне подписали в феврале, к десятому марта при штабе фронта надлежало собраться двадцати офицерам с четырёх дивизий – чтобы на деле проверить приёмы штурма укреплений. Двадцать и два нижних чина по избранию начальника команды.
– Разобрали, – объяснил мне поручик, сидевший ближе всех к двери. – С шестого числа берут обратно, кого куда. У меня в полку два офицера на батальон, я жду четвёртый день и, если правду говорить, жду напрасно.
Он назвался: поручик Туров, Сергей Васильевич. Говорил он суховато и точно, и, начиная говорить, снял с правой руки перчатку и держал её в кулаке, будто она мешала произносить слова.
Второй, подпоручик, представился Белецким. Этот, наоборот, говорил быстро, чуть глотая концы, и, слушая, складывал снятые перчатки одну в другую, ровно, пальцы к пальцам, как складывают, чтобы после не искать.
– Вы Северцев? – спросил он. – Тот, который зимой стрелял по бумаге?
– По бумаге я не стрелял. По бумаге я считал.
– У нас в дивизии читали ваш разбор. Точнее, читали не ваш, а списанный с вашего, и там половина цифр перевёрнута. Я вам после покажу, если позволите, где перевёрнута.
– Показывайте теперь.
Он оживился, вытащил из-за обшлага сложенную вчетверо бумагу и развернул её на колене. Бумага была писарская, третьего или четвёртого списка, буквы к концу строки заваливались.
– Вот. «На четверть часа работы по ста саженям – шесть выстрелов».
– Шестьдесят.
– Я так и полагал, – обрадовался Белецкий. – Только у нас по этой бумаге считали заявку и вышло, что на батальонный участок довольно тридцати снарядов. Мы её подали. Нам её утвердили.
– И что же, дали вам их?
– Дали. Ровно тридцать.
Он сложил бумагу обратно тем же порядком, как складывал перчатки.
– Так что вы там у себя пишите поаккуратнее, господин капитан. Мы ведь читаем.
Туров при этом не улыбнулся, а перевернул перчатку в кулаке, и по нему стало видно, что заявку в его полку писали такую же.
Ещё двое сидели молча, и по ним видно было, что они здесь тоже четвёртый день, и что за эти четыре дня им не сказали ничего, и что каждый из них уже примерился ехать назад.
Я сел на свободный стул, положил на колени полевую сумку и стал ждать.
В сумке лежало немного: приказ с моей фамилией, копия ведомости, письма и лист, списанный мною в феврале с таблички старшего унтер-офицера Дёгтева. Сама табличка осталась у него. На листе в два столбца стояли шаги: от нашего бруствера до горловины и от горловины до проволоки.
Полтора месяца этот лист лежал у меня в сумке без всякого применения.
За дверью зазвонили, и штабс-капитан, ведавший приёмом, вышел и назвал мою фамилию, и я поднялся.
* * *
Генерал-майор Руднев, Алексей Николаевич, состоял для поручений при главнокомандующем армиями фронта и вёл опытные работы. Я знал о нём ровно то, что стояло в феврале под моим приказом – подпись была не его, – и то, что зимой на разбор в штаб меня вызывали по его записке.
Он был невысок, сед на висках, в кителе без ремня, и сапоги его стояли у печки, а сам он ходил в мягких. Сапоги были в свежей глине по колено, и глина ещё не обсохла.
На столе лежала карта, и он, слушая, время от времени подравнивал её край по краю стола, тремя пальцами, коротким движением, как поправляют скатерть.
– Капитан Северцев, – сказал он. – Явились к сроку. Это уже кое-что; из двадцати к сроку явилось семеро, и трое из них – потому что их полк отсюда в шести верстах.
– Ваше превосходительство, я прибыл в распоряжение штаба фронта для опытной разработки…
– Разработки не будет.
Он опять подравнял карту.
– Не будет учебной команды, не будет городка в тылу, не будет вашего опытного участка, отведённого в стороне от дела, где вы к июлю показали бы мне, как оно должно быть. У меня шестые сутки идёт наступление. Вы слышали по дороге.
– Слышал, ваше превосходительство.
– И видели, надо полагать.
– Сорок две повозки за час, ваше превосходительство. Встречных.
Он на это ничего не ответил, но карту трогать перестал.
– Я читал ваш февральский лист, – сказал он. – Там сказано, при чём ваш порядок работает и при чём не работает. Второе мне нужнее первого; за первое ко мне ходят по десять человек в неделю, а второго не пишет никто.
– Тогда позвольте доложить второе сразу. При многочасовой подготовке он не работает вовсе.
– Отчего не работает?
– Оттого что немец под подготовкой уводит людей в убежища и возвращает их по сигналу. Мы час бьём по пустому окопу, потом идём – и встречаем целые машины на непорванной проволоке. И так третий раз подряд на одном и том же месте.
– Это вам известно откуда?
– Из ноября. Не отсюда – у нас на участке. Но делает он это везде одинаково, потому что это разумно.
Руднев отошёл к окну и оттуда посмотрел на меня через плечо.
– Хорошо. Тогда слушайте, что я вам даю, и слушайте внимательно, потому что второго раза не будет и переспросить будет некогда.
Он вернулся к столу.
– Я даю вам вашу же полосу. Ту, где стои́т ваш батальон и где вы всё промерили ногами. Я не даю вам северный участок, туда вас никто не пустит, и я туда не пущу – там сейчас три дивизии, и они делают то, что им приказано. Я даю вам право сделать на вашей полосе одно дело так, как вы написали, и никто вам в этом не помешает. Я даю вам гренадерские команды четырёх дивизий – с людьми и с их снаряжением. И я даю вам срок.
– Какой мне даётся срок?
– Шесть дней. Считая нынешний.
– Отчего же именно шесть?
– Оттого что на седьмой пойдёт вода, – сказал он. – Вы её сами видели на гати. Ночью держит, днём не держит. Через шесть дней здесь не пройдёт ни человек с грузом, ни двуколка, ни, простите, ваш порядок. И тогда всё, что вы напишете, ляжет до осени, а осенью его будет читать другой генерал и другой капитан.
Я не стал говорить, что за шесть дней нельзя сколотить людей из четырёх дивизий. Он это знал не хуже меня.
За стеной зазвонил телефон, потом ещё раз, и штабс-капитан внёс аппарат на длинном шнуре и поставил на угол стола. Руднев взял трубку.
– Слушаю… Когда начали?.. По чьему приказанию?
Он слушал долго, и в трубке было слышно не слова, а голос – ровный, далёкий, с потрескиванием, будто там жарили что-то на сухой сковороде.
– Потери донесут к вечеру?.. Хорошо. Не к вечеру, а как сочтут ротные. Мне не нужно круглого числа.
Он положил трубку и подвинул аппарат от себя.
– На севере пошли в третий раз, – сказал он. – По тому же месту, по которому ходили пятого и седьмого. Артиллерия работала два часа. Продвижения не имеют.
Он произнёс это без выражения, как читают сводку, и подравнял карту.
– Приказ не глуп, капитан. Французов у Вердена жмут; наше дело – не дать германцу снять отсюда дивизии. С той стороны доносят: там стало тише. Может, своё мы уже сделали. Только гать от этого суше не стала.
– Ваше превосходительство, я прошу три вещи.
– Просите, капитан.
– Первое: людей отбирать я буду сам. Не по спискам, а глядя, что человек умеет руками. Второе: телефон и провод. Не пару аппаратов на батарею, а провод с катушками, столько, чтобы тянуть его вперёд и чинить под огнём, и людей при нём – троих, четверых. Третье: батарею, которая будет стрелять по вызову наблюдателя, а не по расписанию, составленному накануне.
Руднев выслушал, не перебивая.
– Первое даю, – сказал он. – Второе даю, сколько найду; провода у меня меньше, чем вам захочется, и часть его вы у меня украдёте, и я это увижу и не замечу. Третье дать не могу.
– Тогда всё остальное не имеет смысла.
– Не могу дать так, как вы просите, – поправил он. – Батарею вам не подчинят: в моей власти этого нет, и в чьей есть – тоже не знаю, скажу вам честно. Могу другое: обяжу батарею вашего участка держать при вашем деле своего наблюдателя со связью, и наблюдателю будет приказано стрелять по вызову с передового, покуда провод цел. Дальше – как договоритесь с командиром батареи.
– Штабс-капитан Свиридов.
– Вот и договаривайтесь.
Он отодвинул карту и положил на её место лист, исписанный писарским почерком, и я увидел свою фамилию сверху.
– Подпишу нынче. Наряд на людей уйдёт с вечерним поездом, чтобы у вас в дивизиях не заспорили о старшинстве. Теперь то, чего вы не спросили, а следовало.
– Слушаю, ваше превосходительство.
– В бумаге будет сказано: гренадерские команды выделить в распоряжение капитана Северцева по мере возможности и без ущерба для службы в частях.
– Понимаю, ваше превосходительство.
– Понимаете, да не всё. – Он опять подравнял карту. – Из четырёх дивизий вам пришлют не тех, кого вы хотели бы, а тех, кого начальник дивизии согласится отпустить на шестые сутки наступления. Это будет второй сорт, а местами третий. И спрашивать я с вас буду не за сорт. Я вам дал срок и право. Остального у войны нет.
– А если не выйдет?
– Тогда вы вернётесь в свой батальон, а я объяснюсь наверху. Объясняться мне не впервой, – он поднял глаза, – Идите, капитан. Срок пошёл сегодня.
Я вышел.
В приёмной сидели те же семеро, и Туров, увидев моё лицо, снял правую перчатку.
* * *
Во дворе шёл мокрый снег. Он ложился на мощёное и тут же расходился водой, и вестовые на ступеньках подобрали ноги.
Зотов стоял под трубой на том же месте.
– Ну как, ваше благородие? Учить будем?
– Будем воевать. Шесть дней нам дали.
Зотов переложил соломину.
– Это лучше, – рассудил он. – Учить-то мы с Прохором за зиму намучились. Двадцать господ офицеров, и всякий второй норовит объяснить, отчего у него в полку иначе.
– Господ офицеров осталось семеро.
– Так и учить меньше.
Я прикинул: дивизии пришлют сотню с небольшим, отобрать удастся восемьдесят, а до дела дойдут пятьдесят.
Пять суток. Из них две ночи уйдут на промер и на проход, значит, на выучку – трое суток.
Я записал: 130 – 80 – 50. Потом приписал сбоку: провод, катушки, ножницы, маты, топоры.
– Прохор Иваныч, – сказал я. – Ножницы нам дадут по числу людей?
– Не дадут, – отозвался Лыков.
– Отчего же?
– Оттого что ножницы вещь казённая и записанная, а человек нет. Человека отпустят, ножницы оставят.
– Тогда ножницы добудем.
– Добудем, – согласился он. – Только чтоб опосля не спрашивали, где взяли.
За воротами прошла ещё одна санитарная колонна – четыре двуколки и линейка, – и часовой у ворот отвернулся, пропуская, и я успел заметить, что у второй двуколки на задке привязан котелок и котелок этот бьётся о доску, и звук получается такой, будто кто-то не спеша стучит ложкой по столу.
В воротах меня догнал Туров.
Он шёл без фуражки, держа её под мышкой, и перчаток в руке у него уже не осталось.
– Господин капитан. Меня к вам напишут?
– Напишут семерых. Дальше – как отпустят полки.
– Мой полк не отпустит.
– Тогда доберётесь сами. Дорогу знаете.
– Знаю, – ответил он, подумав.
– Одно условие, поручик. У меня учат унтер и ефрейтор. Зимой вам это не понравилось.
Он надел фуражку и ушёл в дом.
Я подошёл к канаве у крыльца.
Вода в ней стояла бурая, с соломой, и по краю, у самого камня, шла бумажная корка ночного льда – тонкая, в палец шириной, уже подтаявшая с одной стороны. Я взял из-под ног щепку и опустил в воду до дна, и вынул, и посмотрел, докуда мокро.
Вершков восемь.
В феврале Дёгтев опускал палку в низине на нашем участке и показывал мне шесть вершков, и говорил: рано, на месяц рано, к марту будет по колено, и кто пойдёт этой низиной, тот пойдёт по воде.
Здесь была не та низина и не тот грунт, и мерить щепкой в канаве у штабного крыльца – занятие для человека, которому нечем себя занять. Но восемь – это больше шести.
Я записал восемь вершков и число: десятое марта.
Срок мне назначил не генерал.
– Зотов, – сказал я, застёгивая книжку. – Идём на станцию. Наряд на людей уйдёт вечерним, а нам его ждать негде.
– А ночевать-то где будем?
– В дороге.
Глава 2
Кого не жалко
Сборный пункт мне отвели за деревней, в бывшем кирпичном сарае с провалившейся крышей и в трёх сараях поменьше, и место это было тем хорошо, что стояло на глинистом бугре и не тонуло.
Первая команда пришла утром одиннадцатого марта.
Старший унтер-офицер привёл девятерых – всех с винтовками, всех в шинелях, вычищенных, как перед смотром, – и это мне сразу не понравилось. Люди, которых берегут для дела, так не выглядят. Так выглядят люди, которых собирали не для дела, а для отправки.
– Гренадерская команда полка, – доложил унтер. – По наряду штаба фронта.
– Полную команду прислали?
– Никак нет, ваше благородие. Девятерых. Остальных не отпустили: в полку идут работы.
В полку и вправду шли работы: у них третью неделю обваливались ходы сообщения, и ротные командиры не отдали бы своих гренадеров даже под угрозой суда, а отдали тех, без кого рота сегодня обойдётся.
Третья партия пришла с офицером – единственная из четырех
– Как это – по жребию?
– По жребию, – подтвердил он. – Ротный тянул за них сам, чтобы после не говорили, что он выбирал. Я нахожу, что это честнее списка.
– Нахожу тоже. Кто тянул?
– Фельдфебель держал шапку. Ротный тянул.
Он ушёл, а я подумал, что за одну эту фразу его ротному следует пожать руку, и что человек, тянувший жребий, по крайней мере не притворялся, будто отдаёт лучших.
К полудню пришли остальные, и картина сложилась.
Из четырёх дивизий явилось сто восемнадцать человек – меньше, чем я ждал, и хуже, чем надеялся.
Михеев, будь он здесь, разложил бы их в книжке по столбцам. Михеев оставался на своей полосе, при батальоне, и разбираться пришлось самому.
Настоящих гренадер набралось чуть больше тридцати. Ещё несколько человек бывали за проволокой, но большей частью это были те же гренадеры. Остальных прислали «для числа»: недавнее маршевое пополнение, нестроевых, писаря, зачем-то фельдшера без сумки. Нашлись и люди со взысканиями в послужных.
Взвод одной из дивизий пришёл целиком, без унтера: унтера оставили в полку.
– Ваше благородие, – сказал Зотов, обойдя сараи и вернувшись ко мне, – я тут поспрошал. Ножницы не привезли.
– Совсем?
– Две пары нашлись у гренадер. Свои, из полковой мастерской: они их за собой таскают и никому не дадут.
Он перевернул соломину.
– Топоры и малые лопаты есть. А табельное – ножницы, маты проволочные, щиты – осталось в полках. Прохор ведь вам говорил.
Прохор Лыков стоял тут же и в разговор не входил, а занимался тем, что перебирал в углу принесённое имущество и складывал в две кучки: годное и негодное. Годная кучка выходила меньше.
– Говорил, – согласился я
Я велел ставить котлы, чинить крышу в большом сарае и никому не расходиться.
* * *
Отбирать людей по спискам я не стал.
В списках стояло звание, часть и отметка «гренадер» либо «разведчик», и отметки эти делались в полках людьми, которые ставили их по разным причинам, и половина причин была не та.
Я приказал вынести из сарая три чугунные болванки – обточенные заготовки от бомбомётных мин, которые нам зимой отдали в мастерской взамен негодных, – и очертить неподалёку круг в три шага поперёк.
– Задача первая. Лёжа, из-за укрытия, бросить в круг. Три раза. Кто ни разу не попал – в сторону.
Первые прошедшие попадали редко.
Это, как ни странно, было немного и немало сразу: чугунная болванка плохо лежала в руке, в глине было неудобно, а бросать из положения лёжа их никто толком не учил – на смотрах бросают стоя, потому что стоя красивее и дальше.
– Вторая задача. Ножницы.
Гренадерские ножницы я передал первому в очереди, а на двух кольях натянул несколько ниток колючей проволоки, снятой у сапёров, и накинул поверх мешок, чтобы работать пришлось вслепую, на ощупь и в рукавицах.
– Резать, чтобы не звенело. Считаю до тридцати.
Тут пошло веселее.
Многие из тех, кто попадал болванкой в круг, не сумели взять проволоку так, чтобы обрезанный конец не отскочил и не задел соседнюю нитку. Звенит она тихо, но ночью этот звон слышно издалека, и я это знал не из наставления.
– Третья задача. По доске с ношей. Молча.
Доску, шириной в ладонь, положили на две колоды над канавой с водой. Ноша – ящик патронов на двоих. Не удержался – упал в воду по колено, и после этого весь день ходил мокрый, потому что переодеться было не во что.
Первым на доску вышел Степан Курочкин. На середине доска качнулась; он удержал ящик и, сойдя, рассмеялся без звука – одним ртом. Я поставил ему галку.
Тут отсеялись не те, кто падал, а те, кто, падая, ругался.
– Занятно вы отбираете, ваше благородие, – сказал мне унтер-офицер той команды, что пришла первой. – По-моему, вы половину годных отставите.
– Я отставлю тех, кто шумит. А годных мне из шумных не сделать за четыре ночи.
– Оно, конечно, – согласился он. – Только в темноте всякий шумит.
– Всякий. Один после первого раза перестаёт, другой – после десятого. Мне нужны те, кому одного раза довольно.
К вечеру у меня осталось восемьдесят два человека.
Часть отставленных я оставил при пункте на работы и в подноску. Человек, не годный ползать по проволоке, отлично годен таскать ящики, и незачем отсылать его обратно с бумагой «не признан годным».
Среди отобранных был Бурцев: взыскание за декабрьскую отлучку, три попадания из трёх, чисто взятая проволока и ни одного лишнего движения на доске. Нынче он, по собственным словам, был трезвый.
Ковтун, старший унтер-офицер из четвёртой партии, задачи прошёл спокойно и без блеска, а после подошёл сам и стал рядом, дожидаясь, покуда я освобожусь.
– Ваше благородие. Дозвольте спросить, чем работать будем.
– Гранатой и лопатой.
– Это я слышал. Я про землю спрашиваю. Ежели придётся вести ход, у вас сапёры свои?
– Сапёров дадут на дело. А ты откуда про ход?
– Я шахтёр, – сказал он. – Юзовский. Восемь лет в забое, из них три на креплении.
Ковтун говорил про уголь и крепи как про свойства земли. Он умел то, чего не умел никто из отобранных, включая меня, и попал ко мне по недосмотру.
Я записал против его фамилии не «гренадер», а «шахтёр, крепление».
Так у меня в книжке появился второй столбец, которого я не задумывал: против фамилии – не то, кем человек числится, а то, что он умеет руками.
К вечеру второй столбец заполнился: я спрашивал, чем человек кормился до войны.
Кузнец. Плотник. Печник. Двое рыбаков с Ильменя – эти, как выяснилось, умеют идти по воде так, что не хлюпает. Слесарь с механического завода. Пастух. Ещё один шахтёр, донецкий, но подземного стажа год. Приказчик из мануфактурной лавки – этот записан был в гренадеры и болванку клал в круг лучше всех, а на вопрос ответил виновато, будто торговля срамное дело.
Против одной фамилии я записал: «ходил с обозом, знает лошадь ночью». Против другой: «звонарь».
Звонарь мне пригодился в ту же ночь: он единственный из восьмидесяти двух сумел на слух отличить, с какой стороны в темноте щёлкнули ножницы, и не ошибся ни разу из шести.
К закату на пункт пришёл поручик Туров, пешком, в грязи по бедро, ведя в поводу чужую лошадь, которую, по его словам, ему дали в обозе «до поворота» и не дали дальше.
– Полк не отпустил, – доложил он. – Я отпросился на четыре дня по своей надобности.
– А после четырёх?
– После четырёх меня, вероятно, будут искать.
– Будут, – согласился я. – Идите к костру, вы мокрый.
* * *
Учить начали в темноте. Нарочно.
Поле за сараями шло под уклон и стояло в воде на палец. Лучшего места поблизости не нашлось. Людей я разбил на четвёрки, четвёрки свёл в партии; несколько отдал Лыкову для подноски. Старшими поставил гренадер. Офицеров, включая Турова с Белецким, не поставил никем.
Первым учил Зотов.
– Граната идёт на счёт, – сказал он. – Раз – взял, кольцо меж пальцами. Два – чеку выдвинул. Три – бросил, кольцо оставил в руке. Не спеша. Кто спешит, тот кидает с чекой, а после стои́т и глядит.
– А если он мне в лицо?
– Ляжешь, – сказал Зотов. – Ляжешь и не станешь глядеть, куда он полетел. Кто глядит, тот получает своё же в спину.
Он показал. Показал ещё раз, медленно. Потом велел бросать по счёту вслух, всей четвёркой разом.
Над полем пошло: раз-два-три. Раз-два-три. И глухие шлепки в глину.
Лыков в стороне занимался с двумя четвёрками. У него шли те, кому тащить и подавать. Он не объяснял. Давал ящик, ставил в очередь и молча отбирал ящик, если человек брал его не той рукой.
Потом взялись за маты.
Матов у нас не было. Были две драные шинели, три доски и старая дверь, снятая с сарая. Ковтун промерил дверь шагами: через три нитки такая ляжет, через четыре – нет, коротка. Дверь споро нарастили одной из досок и вынесли в поле.
Проход четвёркой шёл так. Первый ползёт с ножницами. Второй тянет доску. Третий несёт ящик. Четвёртый лежит сзади и слушает.
С первого раза не вышло ни у кого.
Доска цеплялась. Ножницы звенели. Третий обгонял второго и наступал ему на руку. Четвёртый вставал на колени, чтобы лучше слышать, и тем показывал себя всему полю.
– Ещё раз, – говорил Зотов.
К третьему часу вышло только у двух четвёрок – обеими командовали гренадеры, ходившие зимой в поиск.
– Пойдут первыми.
Я отметил обе четвёрки крестом.
– Пойдут, – согласился Зотов. – А прочие пойдут за ними и всё испортят.
– Тогда учи прочих.
Далеко за полночь я собрал старших партий у костра и добавил два правила. Оба не мои: оба выучены в отступлении, дорого.
Первое. В каждой четвёрке назначается запасной старший. Не помощник – запасной. Он не командует, покуда старший цел, и принимает без приказа, когда старший упал.
– А ежели и он упадёт? – спросил гренадер из первой команды.
– Тогда третий. Назовите его вслух при всех. Сейчас.
Их называли, и это заняло четверть часа, и четверть часа эта была потрачена лучше, чем вся ночь.
Второе. Задача даётся не приказом на бросок, а условием.
– Не «идти по свистку», а «идти, когда справа перестанет бить машина». Не «отходить по сигналу», а «отходить, если через полчаса не подадут ящик». Условие человек помнит, когда меня рядом нет и свистка не слышно.
Туров записал оба правила в книжку. Записал не сразу – сперва подумал.
– Господин капитан, а в наставлении этого нет.
– В наставлении этого нет, – согласился я.
Через час к Зотову подошёл Туров.
Он снял правую перчатку, подержал её в кулаке и сказал вежливо, ровно тем голосом, каким говорят, когда решили не ссориться:
– Игнат Матвеич. Я не спорю с вашей наукой. Но вы велите господам офицерам бросать по счёту вслух вместе с людьми, а это, простите, срамно. Я поручик и в полку учу сам.
Зотов вынул соломину.
– Ваше благородие, бросьте разок по-своему.
Туров бросил – быстро, красиво, из-за плеча, как бросают на смотру. Болванка ушла в темноту и шлёпнулась шагах в тридцати.
– Хорошо, – сказал Зотов. – А теперь так же, только лёжа, в воде, из-за бруствера в две ладони, и чтоб рука не поднялась выше бруствера.
Туров лёг.
Ему пришлось лечь в ту самую воду, которая стояла на палец, и бросать снизу, коротким движением от локтя, и первая болванка ушла в бруствер и свалилась ему под ноги. Он полежал секунду, глядя на неё.
Зотов подождал.
– Считайте.
– Раз, – сказал Туров. – Два. Три.
Вторая ушла в круг.
Он поднялся, мокрый спереди целиком, отряхнул руки о полы шинели и надел перчатку обратно, и после этого до самого роспуска бросал вместе со своей четвёркой и считал вслух, как все…
Учить я велел до половины третьего.
К этому часу люди перестали бросать красиво, начали бросать одинаково, и это было всё, чего я хотел от первой ночи. Четвёрки я держал одни и те же нарочно, чтобы человек привыкал не к приёму, а к троим соседям и знал их по голосу в темноте.
– Игнат Матвеич. Сколько таких ночей нужно?
– Десять, – сказал Зотов. – Ежели по-хорошему.
– У нас четыре.
– Тогда четыре и выйдет. Не десять.
* * *
Аэроплан пришёл в начале десятого. С востока, из-за спины. Потому и услышали поздно.
Шёл он невысоко, тысячи на полторы шагов. Прошёл над деревней. Отвернул. Вернулся другим галсом и пошёл вдоль дороги, разглядывая её. По нему били из винтовок, без толку. Он ушёл на запад не торопясь, и в этой неторопливости было оскорбительное.
Я приказал разойтись от сараев и не собираться кучей.
Приказание опоздало. Виноват в этом не аэроплан.
Кухни стояли на открытом месте за большим сараем. Их поставили там, где удобно возить воду. В девять часов у котлов собрались человек шестьдесят с котелками; над ними столбом стоял дым.
Первый снаряд лёг перелётом, за сараем, в кустах.
Второй – недолётом, в канаву. Вода поднялась чёрным столбом вместе с глиной.
Третий пришёл в очередь у кухни.
Дальше пошло то, что всегда идёт. Гарь. Звон в ушах. Крик длинной ровной нотой. Топот в разные стороны. За сараем билась лошадь. Кто-то бежал ко мне и что-то докладывал, и я не разобрал ни слова.




























