Текст книги "Из Питера в Питер"
Автор книги: Михаил Ляшенко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 20 страниц)
4
Поезд с ребятами оставил Арзамас позади и продолжал двигаться на восток, к Волге; эшелоны, шедшие сзади, не догнали его в Арзамасе... Над нежной зеленью полей, курчавыми перелесками, тоненькими, как синие жилки, речками сияло доброе солнце...
После обеда полагался час отдыха; потом, как и с утра, уроки. Пока же Ларька со своими приятелями стоял у открытой двери вагона и горланил, счастливо улыбаясь во весь щербатый рот:
– «Наш паровоз, вперед лети. В коммуне – остановка!»
Дряхлый паровозик старался изо всех сил, выжимая верст по двадцать в час, что было по тем временам совсем неплохой скоростью. Когда стоишь в открытых дверях теплушки и свежий ветер бьет в лицо, в грудь, а поля, рощи, мирные деревни, домишки стрелочников, вся своя русская земля приветствует тебя легким, сизым дымком над избушками, взмахами душистых веток, криками отлетающих в сторону ворон, – кажется, будто ты не просто в поезде, а наконец-то на боевом коне, а еще лучше – на броневике... Вроде тех, с какими Ларька стоял рядом, пробовал залезть, но не дали, бежал за ними чуть не до Зимнего в ночь на 25 октября... Слышал, как шарахнула пушка и пробила крышу Зимнего... И кто-то кричал, что будто прямо над царскими комнатами и Николашка небось с испугу окочурился... Другие объясняли, что царя во дворце нету. Ларька не поверил, пролез-таки в ту ночь в Зимний, в толпе солдат, рабочих, студентов, матросов взлетел по широкой лестнице... Царя нигде не было, да и на кой он! На каждом шагу Ларьку гнали прочь, но он только делал вид, что слушается, а сам ужом пробирался вперед...
– «Иного нет у нас пути! – самозабвенно и звонко орал он сейчас, свысока поглядывая на тихие поля. – В руках у нас винтовка!..»
Винтовки-то как раз не имелось ни у Ларьки, ни у его товарищей, и это несправедливо. Винтовка, хотя бы наган, а лучше, конечно, маузер в шикарном деревянном футляре – вот что потребуется в эту ночь... Тогда тайна откроется наконец всем, и Кате Обуховой. Хотя она на Ларьку ноль внимания, потому что он по-французски ни бельмеса. Ну ничего, она его еще вспомнит...
Когда кончилась песня, стали слышны тихие разговоры по углам вагона:
– Отсюда, пожалуй, не удерешь. Скоро Волга.
– А ты правда хотел сбежать?
– Само собой. На что мне ихний курорт? Это родители придумали, спихнули меня.
– А голод?
– Подумаешь! Ну и что?
– А чего сидеть дома? Тут интереснее.
– Интереснее! Они там и правда голодают. У нас двое совсем еще маленьких.
– И у нас тоже.
– А я все равно не хотел ехать. Я отцу твердо сказал, что буду есть вообще через день. А он не послушал...
Ларька усмехнулся, блеснули зубы: детские разговорчики какие-то. О чем думают, о чем мечтают, когда по шпалам, рядом, в громе музыки, ржанье лихих коней, победных кличах, пролетает мировая революция... Это слабаки мечтают о доме. Им, непролетарским элементам, нужны папеньки и маменьки. А нам нужна винтовка! Лучше бы маузер...
Хотя Ручкин и Аркашка Колчин с недоверием поглядывали друг на друга и каждый старался быть впереди, но в тот вечер они думали одинаково.
Аркашка, дежуривший в вагоне младших ребят, запальчиво возмущался:
– Заехали! И фронта никакого не слыхать! Вот глухомань! Одни проклятые торговки, одни спекулянты командуют! Вот тут и делай мировую революцию...
Слушали его раскрыв рты. Даже те, кто ничего не знал и не думал ни о какой революции, а соображал про себя, надежно ли укутаны соль и мука, вымененные в Арзамасе...
Шепотом хвалились своими необыкновенными удачами на рынке. Это надо же! За какие-то отцовские штаны, которые зря висели в шкафу и только занимали место, дали полный стакан соли, мешочек пшена фунта на три и еще три моченых яблока... Кто-то признался, что выменял на бабушкины часы целый круг колбасы. Они хвастались, не замечая, что серый волк не только бродит поблизости, но и все слышит. Это был, конечно, Ростик. Сначала он, делая вид, что внимательно слушает Аркашку, потихоньку клянчил у самых богатых малышей:
– Дай укусить яблочка! Дай кусманчик колбаски!
Но так как богачи все жадные и не торопятся расставаться со своими богатствами, Ростик переходил от убеждения к принуждению. Сгребал нежную шкурку хозяина яблочек и колбаски и мучил до синевы, пока не получал свой кусманчик. Так он пиратствовал и набивал бездонный живот, а рядом Аркашка пел сладкие песни о свободе:
– Жили, как люди, кто в Питере, кто в Москве. Ждали своего часа! Чтоб на фронт! Бить мировую контру! Я, конечно, за анархию, потому что только она дает полную свободу! Каждый человек – вольный! Делают, что хотят!
– А мы? – спросил Миша с надеждой.
– Кто это – мы?
– Ну, ребята...
– А нам, если хочешь знать, свобода нужна в первую очередь! Мы же самые закрепощенные! Нас все угнетают! Родители! Учителя! Почему-то не пускают на фронт...
Но тут вмешался незаметно подошедший Валерий Митрофанович.
– Колчин, прошу вас, – сказал он, беря Аркашку под руку и отводя его в сторону. – Я хотел спросить... Вы что, действительно анархист?
– Да, – приосанился Аркашка, – по убеждению...
– И у вас что же, есть оружие? – с явной опаской, но принуждая себя улыбаться, спросил Валерий Митрофанович.
– Какое это имеет значение? – вспыхнул Аркашка.
– Никакого, – согласился Валерий Митрофанович с облегчением и на всякий случай еще раз обшарил Аркашку глазами. – Я хотел только сказать, что если мы с вами, взрослые люди, можем иметь убеждения, то младшие классы еще не доросли, им еще рано... Вы согласны со мной? Вот вы с ними делитесь, а они ничего не понимают. Вы со мной лучше. Я давно интересуюсь анархизмом!
В душе польщенный, но внешне хмурясь, Аркашка наклонил голову.
– Вряд ли я смогу быть вам полезным, – произнес он с важностью.
– Почему же?
– Да так, – загадочно вздохнул Аркашка. – Обстоятельства.
– Ну, разве что обстоятельства...
Аркашка напустил такого тумана, что Валерию Митрофановичу захотелось допытаться, в чем дело. Но свою тайну Аркашка хранил свято.
Потом, уже к вечеру, когда солнце спряталось за лиловыми холмами, поезд неожиданно остановился. Оказывается, у паровоза отвалился кусок трубы. Машинист, вытирая паклей руки, ходил вокруг своего паровоза, как около старого, верного коня, и жаловался, что не сегодня, так завтра полетит какой-то клапан...
– И вообще я сомневаюсь на этом паровозе ехать, – хмуро говорил машинист, задирая лицо к тусклому, вечернему небу. – Без трубы не приходилось...
Из всех вагонов бежали смотреть на щербатую, как Ларькин рот, трубу. Чем больше народа сбегалось на нее любоваться, тем становилось веселее. И только Илларион Ручкин и Аркадий Колчин, эти главные заводилы, держались почему-то сзади. Ни авария с паровозной трубой, ни даже землетрясение не отвлекли бы Ручкина и Колчина от стоявшей перед ними задачи особой важности. При этом и Ларька и Аркашка словно не замечали друг друга. Похоже, что каждому из них было чем-то неприятно поведение другого. Может, тем, что вели они себя очень похоже...
Но остальным ребятам не было дела до таинственных переживаний Аркашки и Ларьки.
Только Миша Дудин настороженно и взволнованно следил за Аркашкой, чувствуя, что тот задумал что-то необыкновенное, и был очень удручен, что даже ему ничего не открыто...
Эшелон стоял в чистом поле. Это было отличное приключение! Наступали сумерки. С поля не доносилось ни звука. Тут, конечно, были жители: птицы, мыши, какие-нибудь жучки и кузнечики. Но одни из них уже спали, а другие притаились, приглядывались, наверно, из кустов и норок, что станет делать эта ворвавшаяся к ним компания.
После тряски в надоевших вагонах было так приятно посидеть на теплой насыпи, поваляться на молодой траве, пока машинист и Николай Иванович решали, можно ли паровозу ехать дальше и будет ли это прилично, хорошо – без трубы... Наконец Николай Иванович объявил:
– Сейчас машинист проверит еще раз клапаны и даст сигнал на посадку...
Ребята разочарованно загудели.
– А вы чего бы хотели? – посмеиваясь, спросил Николай Иванович. – Тут остаться?
– Вот бы здорово!
– Давайте тут ночевать!
– Костры разведем!
Николай Иванович с удовольствием рассматривал Мишу Дудина и других четвероклассников, которые шумели больше всех.
– Куда мы едем? – спросил Николай Иванович.
– В город Миасс! – завопили малыши.
– Это где?
– На Урале!
– Кто вспомнит, чем славен Урал?
Когда малыши выдохлись, заговорили старшие. Как и в других случаях, скоро выяснилось, что соревнуются лучшие – Катя-Екатерина, Володя Гольцов и Ларька Ручкин. Что касается Аркашки, то хотя соображал он вообще-то неплохо, но не хотел и слышать, чтобы учиться еще и в эшелоне. Он принимал это как личное оскорбление, как совершенно непереносимое покушение на его свободу. Когда же на него нажимали или Ручкин начинал насмехаться, Аркашка вспыхивал и сжимал кулаки:
– Ты что? Тут – революция! Свобода! А тут – какой-то плюсквамперфектум! Будто жаба квакает...
И теперь он презрительно пожимал плечами, пока Володя Гольцов говорил о знаменитых уральских купцах-фабрикантах Демидовых и Строгановых, которые, по словам Володи, создали в этом диком крае промышленность и чуть ли не свое государство, нажили миллионы... Даже когда Катя Обухова заговорила о чудесах Ильменского заповедника минералов, где ребята, конечно, скоро побывают, Аркашка слушал холодно. Он смотрел на Катю проникновенными, черными, цыганскими глазами и удивлялся: неужели она ничего не чувствует? Неужели не понимает? Ну при чем тут какой-то Ильменский заповедник, какие-то минералы...
– А что скажете вы, Илларион? – с явным интересом, хотя и посмеиваясь как будто, спросил Ручкина Николай Иванович.
И тот, приподняв углом плечи, скаля по обыкновению зубы, отрубил:
– Урал выковал великих революционеров! Которые ставили к стенке Строгановых, Демидовых и иных прочих!
И хотя при этом он даже не смотрел на Володю Гольцова, во взгляде Ларьки светилось откровенное торжество. Не удержавшись, Ларька скосил веселый глаз на Катю Обухову... К крайнему своему удивлению, он уловил в ее лице неприязнь...
– Не понимаю, о каких, собственно, великих революционерах идет речь! – пожал плечами Гольцов.
– Например, о Емельяне Ивановиче Пугачеве! – победно посмеивался Ларька, глядя почему-то на Катю. – Об Иване Никифоровиче Чике-Зарубине! Правой руке Пугачева! К ногам которого падали Строгановы, Демидовы и их лизоблюды! А рабочий народ поднимался!
– Почему вы кричите, Ручкин? – тихо, но сердито спросила Катя. – Вы на нас кричите?
– У меня голос такой, – небрежно пожал плечами Ларька. Теперь он не смотрел на Катю.
– Подумаешь, трибун, – усмехнулся Гольцов.
– Урал дал революции и ее трибунов! – снова загремел Ларька. – Тут работал товарищ Артем! С Урала – товарищ Свердлов!
Но вокруг молчали. А хорошенькая вертлявая хохотушка Тося, подруга Кати Обуховой, прищурилась на Ларьку:
– Воображала!
– Я? – до того удивился Ларька, что даже не улыбнулся.
– Все сворачиваете на политику! На революцию! Будто в этом понимаете...
– Ну как же, он Зимний брал! – подхватил Володя и что-то звонкое сказал по-французски Кате. Она недобро усмехнулась.
И другие обиженно зашумели:
– Ручкин – революционер! Ха-ха!
– Большевик!
– Без него и революции не было бы! Все он!
– Задается! Строит из себя!
Ларька вертелся из стороны в сторону:
– Когда я говорил, что Зимний брал?
– Говорил! Говорил!
– Ну, не ты говорил, так твои приятели, Канатьев с Гусинским и другие...
Коренастый, стриженный ежиком Гусинский и курносый, с вьющимися светлыми волосами Канатьев, по прозвищу Боб, возмущенно переглянулись:
– Ну и что? Он в ночь революции был там, в самом дворце, а вы все проспали! И сейчас спите!
Послышались умиротворяющие голоса, призывы оставить политику, но многие были недовольны. Их давно обижали шуточки Ручкина, его независимость, взрослость; другим мозолила глаза комиссарская куртка анархиста Колчина. Особенно действовало вызывающее поведение Ростика, который, ссылаясь на свое пролетарское происхождение и революционные заслуги, то выколачивал сладкий кусок или удобный ночлег, а то демонстрировал пренебрежение к буржуям и контрикам, куда зачислял всех ребят подряд.
– Вы что, действительно считаете себя революционером? – насмешливо спросила Ларьку Катя Обухова.
– Вы еще ахнете, – тихо, только ей, сказал Ларька, вздохнув.
Тут стремительно влез Аркашка, который все время высокомерно морщился.
– Где вы, мадемуазель, увидели революцию? – набросился он на Катю. – Революция еще впереди! Она сметет с Земли все. Города. Границы. Страны. Будет чистая, свободная Земля, одна для всех! И на ней – люди, свободные, как ветер!..
– Пока до этого дело еще не дошло, – хладнокровно сказал, возвращаясь от паровоза, Николай Иванович, – все по местам.
А до пожарищ, боев, смертных мук, о которых никто и не думал, оставались лишь сутки...
5
Этой ночью в вагонах, где жили младшие, у девочек дежурила Тося, у мальчиков – Володя. Их дежурства не любили, потому что Володя старался быстрее уложить мальчиков спать, чтобы читать какую-нибудь интересную книгу; к тому же он легко сердился и тогда обзывал всех козявками. А Тося так придирчиво и брезгливо осматривала руки, ноги, шеи, за ушами, потом – постели, что расстраивались самые стойкие и веселые девочки. А те, кто был послабей, потихоньку плакали.
– Мне что, доставляет удовольствие разглядывать ваши грязные уши? – ворчала Тося. – Такие грязнули завтра заведут насекомых! Начнется тиф! Мы все умрем! Тогда не так заплачешь, – укоряла она самую разнесчастную девочку.
И когда наконец все заснули или сделали вид, что спят, эта девочка еще всхлипывала...
Тосе казалось, что всхлипывает она нарочно, ей назло, просто дразнится.
– Ну, в чем дело? – проворчала над ней Тося.
Девочка молчала.
– Я тебя спрашиваю!
В ответ не то новый всхлип, не то тяжкий вздох.
– Изволь отвечать!
Соседка, напуганная грозным голосом Тоси, прошептала:
– Я знаю, почему она плачет. Она хочет...
– Не смей, – подскочила плакса, – молчи!
– Ах, вот ты как разговариваешь, – рассердилась Тося. – Перебудила весь вагон своими фокусами... Немедленно сообщите мне, в чем дело! Иначе завтра обе будете без завтрака.
– Она хочет к маме, – робко сообщила соседка.
Тося несколько растерялась, но тут же громко захохотала:
– А больше ты ничего не хочешь? Значит, ты хочешь к маме...
– Ничего я не хочу! – Жест отчаяния. – Это она хочет...
– Тихо, – сказала Тося. – Только тихо. А то я, знаете, что с вами сделаю?..
И она так взглянула на обеих, что девочки притихли. «К маме они хотят, – бормотала Тося, отходя. – Вытирай тут сопли...» Ни за что не призналась бы она в том, что и ей ужасно захотелось к маме, домой...
Между тем в учительском вагоне распекали Николая Ивановича за его непедагогическое отношение к нелепым выходкам учеников старших классов, их увлечению политикой... Среди персонала учителей первого эшелона были лишь двое мужчин – Николай Иванович и Валерий Митрофанович; учительниц же было шестеро, и из них одна совсем молоденькая, Анечка, Анна Михайловна... Ее до того все любили и опекали, что она всерьез подумывала, а не сбежать ли на первой же большой станции?..
Особенно сторожили ее от Николая Ивановича, который хоть и не покушался никак на Анечку, но тоже был человек молодой, ненадежный... Он обнаруживал совершенно неположенный педагогу интерес ко всем этим большевикам, меньшевикам, эсерам, анархистам и явно несерьезно относился к дисциплине и разумному времяпрепровождению учеников.
– Они – дети, – величественно внушала Николаю Ивановичу крупная седая женщина с устоявшимся, густым, манерным голосом. – Хоть в этом вы с нами согласны?
Ей, ранее начальнице рядовой питерской женской гимназии, было поручено руководство эшелоном.
Николай Иванович, сняв пенсне, застенчиво улыбнулся и снова водрузил толстые стеклышки на длинный, иронический нос. Учительницы снисходительно переглянулись, бросив взгляд на Анечку: не сочувствует ли она, не дай бог, этому странному молодому человеку?
– Они – дети, прежде всего дети, и пусть не смеют ничего воображать...
– Да, да, некоторые просто невозможны, – присоединилась Анечка. – Там есть такой, в комиссарской куртке, уверяет, что он анархист, и я слышала, как его просили показать, где он прячет бомбу...
– Как – бомбу? – ахнула изможденная, чем-то похожая на козу, учительница литературы.
– Да нет у них никакой бомбы, – отмахнулась начальница. – Выдумки.
– Хороши выдумки...
– Николаю Ивановичу они нравятся...
– Дети? Конечно, – сказал наконец Николай Иванович, пожимая плечами. – Но четыре года войны, хоть и далекой, а главное – революция, которой они все заглянули в лицо, разве могли пройти даром? Разве не сделали они этих детей серьезней, взрослее? Ну да, одни упорно прячутся в привычный мир школы, в воспоминания о доме, не хотят ничего знать, даже слышать о перевернувшемся мире...
– И слава богу.
– Но другие жаждут новых бурь и потрясений...
– Одни хотят продлить детство...
– Это и есть нормальные дети.
– Других оскорбляет мысль, что они – дети!
– Вздор.
– Такие, как Колчин или Ручкин, пожалуй, видят себя на коне, в бою...
– Не смешите нас, Николай Иванович, – басом сказала начальница, улыбаясь.
На очередном полустанке, где паровоз набирал воду, Николай Иванович вернулся в вагон к старшим ребятам, где обычно спал. В эту ночь ему спать не пришлось. Когда он пробирался к своему месту, приподнялся Володя Гольцов и тихо спросил:
– Николай Иванович, вы отсылали куда-нибудь Ручкина и Колчина?
– Нет. А что?
– Куда-то они делись.
Николай Иванович сунулся туда, где обычно спали Аркашка и Ларька.
– Да нету их, – весело сказал Володя. – Исчезли!
И он рассказал о том, что видел своими глазами:
– Понимаете, мне не спалось... Мысли о доме, о том, как дальше сложится жизнь... Если хотите, и недоумение от намеков Ручкина, что я – лизоблюд и меня надо к стенке... (Николай Иванович нетерпеливо зашевелился.) Да, да, и вот когда уже совсем стемнело, вижу, в дверном проеме возникла тень... Мы же до вашего возвращения не закрываем дверь. Сначала я не понял, кто это. Потом озарило: Ручкин! Он был одет и в руках держал какой-то узелок. Этот узелок мешал ему. Он попытался раз и два вылезти из вагона на крышу.
– Ах, на крышу! – оживился Николай Иванович. – Так, может, он в другом вагоне?
– Может... – уже не так весело уронил Володя.
– Колчин был с ним?
– Нет, Колчин поднялся, когда Ручкин исчез.
– И он тоже полез на крышу?
– Нет, спрыгнул, и все.
Зная, что Ручкин дружит с Канатьевым и Гусинским, а к Аркашке присосался Ростик Гмыря, Николай Иванович растолкал всех троих. Было совершенно ясно, что они давно не спали, прислушиваясь, о чем учитель толкует с Гольцовым, но все же так долго продолжали притворяться мертвецки спящими, что в конце концов перебудили весь вагон. Ни Канатьев, ни Гусинский, ни Гмыря ничего не знали о беглецах. Во всяком случае, они твердо стояли на том, что ничего не знают, и горько обиделись, когда их заподозрили во вранье.
6
Даже Николай Иванович немногое знал об Илларионе Ручкине. Учительницы похваливали Ларьку за хорошие успехи в занятиях, дивились его сообразительности; все это покровительственно, не то с умилением, не то с удивлением. Или с огорчением, когда он им ни с того ни с сего грубил... А до остального им дела не было. Лучше других обстоятельства жизни Ларьки известны были Валерию Митрофановичу: Ручкин, как и Миша Дудин, учился в четвертом реальном училище, где Валерий Митрофанович преподавал черчение. Но этот учитель не очень-то рассказывал о Ларьке: то ли считая подобный предмет незначительным, то ли учитывая, что отец Ручкина – солдат, старший брат – матрос, и тот и другой небось большевики, так что осторожность и оглядка не мешали... Да и Ларька запомнился Валерию Митрофановичу мальчишкой строптивым и дерзким.
Два года назад в четвертом классе училища по вине Ручкина произошло великое побоище. У Ручкина была отвратительная манера задирать мальчиков из приличных семейств. На этот раз он несколько дней приставал к своему однокласснику, сыну почтенного инженера, мальчику хоть и туповатому, но воспитанному и не по летам сильному... К тому же отец, страстный спортсмен, показал сынишке простейшие приемы бокса, и когда Ларька в сотый раз полез к мальчику с наглыми предложениями побоксировать, с насмешками над его часами, запонками, лаковыми туфлями, мальчик наконец не выдержал и стал в позу боксера. Это дало Ларьке повод к новым ядовитым смешкам, пока не начался бой, и тут Ларьке, как он ни петушился, пришлось плохо. Но и сбитый на пол, он, против всяких правил, цеплялся за своего противника, хватал его за ноги, пока не свалил. Они продолжали драку лежа, и это был не цивилизованный бокс, а черт знает что. Ощерившись по обыкновению, словно смеясь, Ларька дрался со злобой, с остервенением, совершенно непонятными в двенадцатилетнем мальчике... Улучив момент, он с наслаждением запустил чернильницей и на этот раз действительно захохотал, когда нарядный костюмчик и даже лицо врага украсились темно-синими разводами.. Кто-то заступился за «боксера», кто-то за Ларьку, и через несколько минут дрался весь класс. Прибежавший на грохот и боевые кличи Валерий Митрофанович ничего не мог поделать. Ларька и на него успел оскалить зубы. Только когда кто-то из сражающихся заметил директора училища, молча стоявшего в дверях, началось похмелье...
Эти приступы непонятной злости случались у Ларьки и потом.
Многим он казался странным. По природе открытый, добродушный, веселый, он легко и, казалось, без поводов замыкался в себе, прятал обозленные глаза...
У него почти никто не бывал дома; толком и не знали, где он живет. В классе было всего двое мальчиков, с которыми Ларька был откровеннее, чем с другими, – Толя Гусинский и Боб Канатьев, во многом такие же странные, неуравновешенные, в таких же штопаных рубахах, без носовых платков и в дырявых башмаках. Ребята иногда навещали Ларьку и дома. Впрочем, все трое неохотно ходили в гости друг к другу.
Когда все возвращались из школы, Ларька сворачивал обычно в подъезд большого, вполне приличного дома. Никого не интересовало, что подъезд был сквозной, выходил во двор. И тем более никому не приходило в голову, что Ларька жил вовсе не в этом приличном доме, а во флигельке, похожем на ветхую каменную сторожку, в глубине двора. Это и была сторожка, точнее, дворницкая, в которой помещались теперь три семьи. Не стоит рассказывать о том, как они жили, как постоянно ссорились и мирились, как матери занимали друг у дружки пятачки, как низко кланялись жильцам большого дома и тут же, вдогонку, проклинали их, хотя в большом доме, конечно, жили не цари и не министры с генералами, а довольно обыкновенный чиновничий люд. Был, правда, еще жилец – директор банка, занимавший целый этаж; говорят, там насчитывалось одиннадцать комнат...
Детям из дома категорически запрещалось общаться с детьми из дворницкой. Когда же Ларька пошел учиться в реальное, это вызвало в доме не то чтобы осуждение, но растерянность и затаенное недовольство... С одной стороны, хорошо, конечно, что бедный мальчик будет учиться, это похвально... Однако, помилуйте, нелепо все же, что он и наши дети, которые, как ни печально, тоже ходят в реальное, вдруг окажутся в равном, что ли, положении?..
Когда Ларька взбирался по давно скособочившемуся крыльцу в коридорчик, куда выходили двери всех трех клетушек, он вздыхал с облегчением, хотя никому, даже себе, не признался бы в этом. Здесь он наконец-то испытывал сладостное и так необходимое человеку чувство равноправия, отбрасывал и злость, и обиды, и притворство, здесь он был самим собой, веселым, душевным парнем, которого все любили. И уже не надо было прятать дырявые башмаки, стыдиться ветхих, застиранных ситцевых занавесок, горшка ярко-красных цветов герани на щелястом подоконнике, сколоченных отцом табуреток вместо стульев, застоявшегося запаха стирки, дешевой еды, мокрых валенок, махорки...
Здесь Ларька становился наконец вольным и бездумным мальчишкой, чего ему так хотелось и в школе... Но там не получалось. Там для игры в футбол требовался не только настоящий кожаный мяч, но и форма – полосатые трусы до колен, майки с эмблемой, специальные ботинки – бутсы. Здесь можно было играть босиком на великолепном пустыре-свалке, куда не смели наведываться не только дети из дома, но и вообще все приличные дети из всех близлежащих приличных домов. Мяч заменялся купленным на рынке бычьим пузырем, упрятанным в сшитый своими руками брезентовый чехол. Мяч надували не каким-то глупым насосом, а собственным ртом, и все знали, что у Ларьки грудь необыкновенной ширины, воздуха в нее влазит больше, чем у кого другого, и поэтому только ему доверялась ответственная и немного таинственная операция надувания мяча.
Взяв с ребят слово, что о случившемся они будут молчать и не сделают ни шага из вагона без его разрешения, Николай Иванович двинулся тем же путем, каким исчезли Ларька и Аркашка. Он был хорошим гимнастом, и ему ничего не стоило вылезти на крышу из неторопливо двигавшегося вагона. Подобное искусство освоили в те годы и женщины, пока добирались в переполненных вагонах до хлебных мест, и возвращались домой с добычей или с пустыми руками...
Щедро светила равнодушная луна, ночи стояли самые короткие, так что казалось, будто уже светлеет, хотя едва перевалило за полночь. Но как ни вглядывался Николай Иванович в даль, стоя на подрагивавшем вагоне, ничего нельзя было рассмотреть. Он пошел по крыше к следующему вагону, перепрыгнул и так прошел весь состав до паровоза. Он еще надеялся, что найдет Ларьку и Аркашку в одном из тамбуров, куда кое-кто выбирался, чтобы тайком покурить. Но там их не было. Спускаться к машинисту Николай Иванович не стал, не к чему было затевать тревогу – дело все равно ночное, да и мальчишки, может, в поезде. Он медленно пошел по крышам обратно, присматриваясь к дверям вагонов. Все двери были закрыты. Но на одной из них Николай Иванович заметил что-то новенькое. Между скобами двери что-то белело... Оказалось – тетрадка. Нелегко было ее достать. На первом листе он прочел: «Николай Иванович, не поминайте лихом. Ну ее, такую скучищу. Да здравствует свобода! Скиталец морей». Почерк скитальца морей легко угадывался – это был, конечно, Колчин. На следующей странице под тщательно выписанными славянской вязью буквами «Е. О.» и строкой Тютчева: «Я встретил вас, и все былое в отжившем сердце ожило», шли еще стихи, которые Аркашка стащил у разных модных поэтов, например:
Берегись! Берегись! Берегись!
Нам завидуют бездна и высь.
На земле, – нет труднее труда, —
Так не встречаются никогда...
– Белиберда, – резюмировал Николай Иванович, неожиданно для себя в рифму. – Игорь Северянин, – пробормотал он потом, без малейшего одобрения. Взглянул еще:
Мы во власти мятежного, страстного хмеля;
Пусть кричат нам: «Вы палачи красоты»,
Во имя нашего Завтра – сожжем Рафаэля,
Разрушим музеи, растопчем искусства цветы...
– Кириллов, – так же сухо констатировал Николай Иванович.
Больше он читать не стал. Задумчиво посмотрел на буквы «Е. О.» в вензеле, учел, что вагон этот – старших девочек, среди которых безмятежно спит, надо надеяться, и небезызвестная Е. О.
Николай Иванович выдрал первую страницу, адресованную ему, всё же остальное засунул обратно за скобу, чтобы Е. О. могла насладиться в полной мере. Он уже собирался возвратиться на крышу, а там и в свой вагон, но обнаружил, что вся дверь, и снизу и в зазорах, до верха убрана цветами... Цветы были прохладные и влажные. Самый большой букет перехватывала черная матросская ленточка, одна из двух ленточек, которые Ларька берег пуще глаза...
– Ну-ну, – пробормотал Николай Иванович, тщательно засовывая этот мокрый букет и, главное, ленточку так, чтоб они не вывалились. – И ты, Ручкин...
Когда он вернулся в свой вагон, там, конечно, никто не спал. При появлении Николая Ивановича все замолчали.
– Нашли? – с надеждой спросил Ростик, когда Николай Иванович вернулся из своего путешествия по составу.
– Говорите, что знаете, – потребовал Николай Иванович.
Все долго молчали, потом Гольцов не выдержал.
– Да на фронт они удрали, ей-богу, – хихикнул Володя. – Раньше дурачки в Америку бегали, ну а теперь – на фронт!
– На какой фронт? – удивился Николай Иванович. – Тут хоть месяц скачи, ни до какого фронта не доскачешь.
– Что я говорил! – обрадовался Ростик. – На что им тот фронт, тоже сказанул... Они ребята – гвоздики, что-нибудь стоящее придумали...
И он завистливо облизнулся. Но тут же охнул, потому что Канатьев слева, а Гусинский справа молча съездили его по шее.
– Значит, на фронт? – переспросил Николай Иванович и добавил, не дожидаясь ответа: – Они что же, давно сговорились?
– Ну да! Аркашка просто примазался... – с огорчением пробурчал Канатьев.
– А вы чего тут торчите? – хмуро спросил Николай Иванович Ларькиных друзей. – Вас когда провожать на ратные подвиги?
Гусинский смотрел мимо и явно не собирался отвечать, он был вообще молчалив. Канатьев обиженно объяснил:
– Ларька не велел. Слово с нас взял...
Постепенно они все-таки разговорились. Выяснилось, что Ларьке невыносима, нестерпима, оскорбительна была сама эта идея – увезти его из красного Питера в какие-то хлебные места... где он будет жевать, а мировую революцию станут делать другие!..
– Если бы не мать, он бы остался в Питере или, в крайнем случае, в Москве, – тихо объяснял Боб Канатьев. – Но из Москвы еще могли матери сообщить. А отсюда, он так считает, никакое письмо не дойдет. Ларька как встретит красных конников, сразу попросится в отряд. Его возьмут, он вон какой длинный и ловкий. И потом, он кого хочешь уговорит. Дадут ему боевого коня! И тогда...
– Молчи! – басом сказал Гусинский, и так гневно, с таким негодованием, что бедный Боб мгновенно притих.
Впрочем, дальнейший план Ларьки был теперь уже ясен. На добытом коне он обещал вернуться и взять с собой своих верных друзей...
Когда же в дворницкой взрослые заводили серьезные разговоры, никто не гнал ребят, и Ларька с чувством освобождения от каких-то никчемных запретов слушал, как разделывают на все корки Николашку, ничтожного царька, который расстрелял народ перед своим дворцом, народ, шедший к нему с надеждой и с иконами, а теперь позволяет проклятой немке-царице продавать Россию на войне, царишка, который только и знает, что сладко есть и спать, когда все дохнут от голода, кроме его лизоблюдов, и которого давно пора сковырнуть и гнать взашей.
Когда царю и правда дали по шее, ликовали, к удивлению Ларьки, не только в дворницкой, но и доме... Живущие в доме тоже нацепили красные банты, кричали «ура!» и «долой самодержавие!», и это было до того непонятно, горько, обидно, что в этот день кажущегося всеобщего объединения среди мальчишек дворницкой и дома было совершено необычное число драк.