355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Литов » Прощение » Текст книги (страница 3)
Прощение
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 10:04

Текст книги "Прощение"


Автор книги: Михаил Литов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 19 страниц)

Трудно двигая своими барабанными палочками и по-пингвиньи складывая на боках ручки, он шел прямо на меня и с мучительной для нас обоих серьезностью смотрел мне в глаза, как это иногда делают глубоко пьяные люди. Во-первых, они тщатся постичь, что такое именно встретилось им, а во-вторых, поддаются напряженности стремления что-нибудь поиметь с этой встречи, раз уж она затеялась. Вдруг Флор-Фрол сломался, рухнул, не проронив ни звука, на колени, и я ринулся ему на помощь.

Наш беспокойный дуэт, овеваясь бессвязным лепетом Флор-Фрола, змеевидно вполз в предбанник, где я намеревался усадить, а при необходимости и уложить свою незатейливую ношу. Все без особого энтузиазма и веселья захохотали. Флор-Фролова душа была не заячья, он шагнул к окошечку и треснувшим в страдании, которое блеснуло изнутри молнией, голосом потребовал пропуск. Он возвышался перед тем окошечком как некое испепеленное, дымящееся олицетворение прав послеполуденного, знойного человека, прав, о которых нам, разбитым и сдавшимся, приходилось лишь мечтать. Его перепалка с Таней была короткой и яростной; никто не желал уступать. Таня выбежала в предбанник, и мы, как ни притупляла наши чувства усталость, отметили не без образности, что брюки сидят на ней, как на старом слоне шкура. Таня почти что рыдала, ее полное лицо искажала гримаса умоисступления и горя. Многие из нас подняли руки в успокоительном жесте, ведь девушку надо было защитить от жестокой правды, которую принес с собой невероятно назойливый Флор-Фрол. Да и кто сказал, что в его требованиях и приставаниях заключалась правда?

– Послушай, – закричала Таня голосом хриплых слез, – послушай же, у меня тоже есть семья, у меня тоже есть дети!

У меня возникло ощущение, будто я поспел к концу спектакля и не улавливаю сути. При чем здесь семья и дети и почему ими Таня укоряет своего оппонента? Я этого не понимал. Но в Таниных словах прогремела могучая сила, и жаль мне было лишь того, что вся она, в брюках и напудренная, словно билась в какой-то последней, ломающей и изнашивающей человека без остатка истерике. Если этим заканчивалась стычка двух далеких, в сущности бесконечно далеких друг от друга людей, то к такому же финалу могла прийти и моя романтическая, еще толком и не начинавшаяся интрижка с Августой. Я многим рискую.

Флор-Фрола вынесло из предбанника на газон, где он рухнул лицом в линялую траву и, обхватив руками затылок, уснул. И тут я увидел в окно, что к диспетчерской широкими и высокими прыжками бежит мой свирепый водитель с каким-то длинным и узким, угрожающе сверкавшим предметом в поднятых над головой руках. Его намерения были очевидны. Я пулей вылетел в дверь и, петляя в тесных проходах между пачками труб, помчался к управлению, надеясь там затеряться. Теперь следовало действовать споро, я стоял на краю бездны и был один, не имея возможности защититься столь же блестяще, как защитилась Таня, потому как водитель явно был возбужден до крайности, до умопомрачения, и его не остановили бы никакие мои прекраснодушные рассуждения и увещания. Он видел во мне уже одну лишь мерзость, от которой необходимо очистить землю; все самое скверное, о чем он имел представление, слилось для него во мне, и его увлекающееся сердце вознегодовало. Я позвонил на завод, доложил о плачевности моего положения и выслушал в ответ инструкции, вперемежку, разумеется, с бранью.

Я хорошо знал, как действовать после такого звонка. Я шел навстречу гибели, но у меня не было выбора: водитель и Таня представляли для меня почти одинаковую опасность. Я приник к директорскому окну, не забывая, что поблизости рыщет мой разъяренный спутник. Да, телефонный звонок, как я и ожидал. Директору звонят с моего завода, у них свои связи, они, пожалуй, договорятся. Я старательно прислушиваюсь. Главное: не упустить звонок директора Тане. Когда Таня будет идти к директору, главное: не попасться ей на глаза, спрятаться, но так, чтобы не наскочить на водителя.

Вот Таня медленно и гордо шествует на директорский зов – ну, держись, Нифонт, и береги силы, самое страшное все еще впереди. Я шмыгнул в проход между стеллажами, и затаился, и грузчик хрипло крикнул мне, что здесь не место гадить. Я заверил его, что не собираюсь гадить, показал, что мои штаны аккуратно застегнуты. Грузчик неопределенно пожал плечами, а затем хотел схватить меня рукой, однако я увернулся и снова приник к окну. Директор честил Таню, приказывал выдать мне пропуск, призывал не вносить сумятицы в работу, не превращать в хаос ту огромную и сложную деятельность металлобазы, которую с таким трудом удалось наладить. Сейчас Танина память восстанавливала мой образ, и кулаки ее сжимались. Она не станет развлекать меня рассказами о своих детях, и голову я сложу отнюдь не на цветочной клумбе.

Я снова спрятался, когда Таня возвращалась в диспетчерскую, не рискнул возникнуть у нее на пути, понимал, что затопчет, утопит в лужах утреннего дождя. Пропуск она, само собой, выдаст, теперь уже все оговорено и ей не под силу плыть против течения. Но – Боже мой! – люди, повелевшие Тане о б с л у ж и т ь меня, знать не знают, на какую муку они меня обрекли. Какой дикий, невообразимый миг! Предстать пред очи ее, пред этой тьмой и бездной, этим адом, на дне которого пока еще смутно обозначится уготованное мне место, откуда пахнет мне в лицо грядущим жутким мучением!

Она уже выписывала пропуск; она не смотрела в мою сторону; она молчала. Будет ли она отомщена? Да, о да. Наступит день, когда возле этого окошечка я захлебнусь в собственном соку, изойду кровью. Шатаясь, себе не подвластный, я вышел из диспетчерской.

Навстречу мне жгуче искрился и пенился водитель, я бросился навстречу ему, и мы оба вздымали руки: он заносил свой карающий жезл, а я размахивал выстраданным пропуском. Лавина брани обрушилась на мою голову, и я истерически закричал в ответ. После всего пережитого – не мог ли я рассчитывать на другое к себе отношение? Хотя водитель понял, что я уже добыл пропуск, он все-таки очень хотел наказать меня, но что-то в моем лице, видимо, переубедило его и заставило в некоторой задумчивости опустить оружие. Мы тотчас же въехали в империю, я объявил учетчице, что прибыл получить трубы маленького диаметра в маленьком количестве, и она минуту-другую хранила молчание, пригибая меня к земле взглядом безумных белых глаз. Затем ее тонкий, окруженный сеточкой мелких морщин рот открылся, и грохот неразличимых, ни с чем не сообразных и не сопоставимых слов накатился на мое лицо, покрывая его, как лава. О чем она говорила, я так и не уяснил, но это уже не имело особого значения. На рельсах, в тылу маневрирующего крана, я остановил бригадира и объявил ему свое категорическое направление к получению труб. Бригадир нес на плече моток проволоки.

– Я иду туда, – сказал он, указывая свободной рукой в дальний конец империи, где густо переплетались железнодорожные пути и метались какие-то люди.

Я не узнал, что он будет делать там, но в значительности его намерений сомневаться не приходилось. Он был стар, немного горбоват и сурово обходился с лишними, на его взгляд, неуместными в империи людьми.

– Кто отгрузит мне трубы? – спросил я, и тогда этот холодный, как мрамор, неприступный человек, сухостью своей напоминающий странный и загадочный мир островов Галапагос, воскликнул, бесстрастно шлепая проволоку на рельсы:

– Хочешь, я научу тебя работать, парень?

А почему бы и нет? Почему в самом деле не пройти выучку у этого великого врачевателя неумения и неразумия?

– Дай моим ребятам на бутылку, – продолжал он с каким-то галапагосским клекотом, который вырывался из его глотки и весьма простодушно отдавал сивухой, – и они за пять минут все тебе погрузят. Им вполне хватит бутылки, они и так уже едва держатся на ногах. А не дашь – пеняй на себя.

Столь дельного совета не доводилось мне еще слышать. Его ребята милостиво приняли в ладошки скомканные рубли, которые я им неловко, но искренне протянул, покивали головами на мои разъяснения, и через пять минут наш грузовик наполнился трубами.

Дело было сделано, и мы рванули в обратный путь. День клонился к вечеру, солнце стояло низко, обагряя крыши медленным заревом. Мы мчались мимо горы, смахивающей на ледяную, на ватную, на Бог знает что, и на ее вершине копошилась утлая черная фигурка. Мчались через площадь, обагренные медленным заревом дома-крепости которой сильно дымили и ничего знать не желали о людях, и смягчившийся водитель рассказывал мне, как однажды его попутчик на резком повороте ударился головой о ветровое стекло, оставив на нем клок волос. Смеялся тогда, смеялся и сейчас водитель, смеялся всегда, стоило ему припомнить эту презабавнейшую историю. Мой внезапно обнаруживший добродушие водитель хохотал и пел и тискал гудок, распугивая калейдоскопные стайки прохожих. Я думал об Августе, увижусь ли сегодня с ней. Доживу ли я до завтрашнего утра, и увидимся ли мы завтра? Что будет с нами через пять лет? Через сто, через тысячу?

Глава вторая

Кира, которая немногим толще глистов, паразитирующих в ее утробе, сообщила мне, что в заводоуправлении состоится шахматный турнир и они с Августой в нем участвуют. Я принялся воображать серию блестящих побед, ожидающих Гулечку, и размахнулся до того, что представил побежденным и себя. Но как бы не вышло, что для нее это будет лишь одна из многих побед, удовольствие от которой, да и то сомнительное, испытаю по-настоящему только я. И мне пришло в голову, что выгоднее и приметнее будет как раз, если я ее обыграю.

Это привяжет ее ко мне, побитая, она побежит за мной как собачка. Впрочем, я как-то и не понимал словно состязательности игры и конкурентоспособности участников и думал, что весь турнир можно решить каким-то волхованием любящего сердца. Я пришел к выводу, между прочим, что Гулечка нетерпима ко мне тем особым, полуфантастическим нетерпением, тем смешанным чувством невольной любви и как бы принципиальной, как бы наперекор даже самой себе ненависти, которое заставляло ее копаться в моих слабостях с целью усугублять их своим давлением. Скорее всего, это было выдуманное, можно сказать мифическое открытие, державшееся всего лишь на том основании, что я часто ловил на себе ее насмешливый взгляд. А на кого же и на что Гулечка смотрела без насмешки?

Меня никто не спрашивал, хочу ли я участвовать в турнире. Очевидно, мои великие экспедиторские провалы заставляли людей сомневаться и в моих способностях шахматиста. Однако никто не возразил, когда я подал заявку на участие. Тут уместно заметить, что мое отчуждение от коллектива достигло, кажется, апогея, если бы не равнодушие ко всему, что не было Августой, я наверняка был бы в ужасе и смятении.

На турнир я, надев самое лучшее, чем располагал, притащился гораздо раньше назначенного срока, поскольку томился каким-то неясным предчувствием. И моя поспешность получила бесценное вознаграждение: в пустом зале клуба за отделявшими меня от нее коричневыми, погруженными в полумрак стульями, на сцене сидела, озаренная неестественно ярким светом, Гулечка. Я мало знал ее жизнь, ее радости и огорчения оставались скрыты от меня. И вот теперь она как дитя радовалась мороженому. Она уписывала его, от наслаждения погрузившись даже в задумчивость и барабаня длинными пальцами в красное сукно стола. Это была неслыханная удача, я не смел верить собственным глазам, и на какой-то миг мне мечтательно почудилось, что ее преждевременное появление в клубе вызванно тем же томлением, что и мое. В тот же миг я звериным чутьем вожделения, желания, любви почуял, что совершу сейчас нечто из ряда вон бестолковое, осрамлюсь, уроню себя в ее глазах совершенно, совершенно до неприязни, отвращения и насмешки. Чтобы предотвратить худшее, я готов был проделать что-нибудь дурацкое и анекдотическое, например, выхватить у нее мороженое и сунуть себе за пазуху. Почему бы и нет? В ту минуту я еще не знал, что ничего яркого и небывалого в действительности не произойдет, а то, от чего мне все равно уже было не отвертеться, будет событием, смысл которого раскроется много позже, далеко не сразу, а для самой Гулечки, может быть, и вовсе никогда. И именно незнание бросало меня в пот, заставляло ухмыляться простачком и дурнем и выдумывать крайности. Я уже словно стыдился себя, своего присутствия. Я еще не пересек зал, не отошел от двери. Гулечка заметила меня и поздоровалась.

Произнесла она приветствие без всяких вывертов, вполне благосклонно, приветливо, обыкновенно, как бы даже с удовольствием, что вот нашелся, наконец, человек, нарушающий ее одиночество, которое она не любила. Я поспешил к сцене, испытывая нетерпеливое желание поскорее рассмотреть выражение ее глаз, проверить все до конца. О нет, она и смотрела на меня благосклонно, без насмешки, она и не думала смеяться надо мной, а следовательно, она любила меня, и я был счастлив. Я летел к ней как на крыльях и в результате, взбираясь на сцену, оступился и упал на пыльный пол.

Августа звонко рассмеялась, уж больно я смешно перевернулся на спину, где уж тут ей было сдержаться! Но она вовсе не высмеивала меня, мои основы, не указывала мне своим смехом на мою несостоятельность, и скажи я, что был всего лишь благодарен ей за такое снисхождение, это шло бы вразрез с чувством, охватившим меня. Именно в это мгновение, еще не поднявшись с пола, я свято уверовал, что ничего ужасного сегодня со мной на самом деле не произойдет, ничего – даже если я у всех на глазах выкину какую-нибудь беспримерную глупость. Это было в своем роде чувство вседозволенности, даже не чувство, а состояние, некая болтающаяся свобода жизни. Я свято уверовал в эту свободу, а затем еще отдельно и в жизнь, и испытал не только облегчение, но и блаженство, как настоящий святой. Я поднялся с пола, украдкой бросив взгляд на обтянутые зелеными чулками ноги Гулечки. Мы сели коротать время за шахматной партией, и я пребывал в прекраснейшем расположении духа до тех пор, пока мой безмятежный покой не смутила тревожная мысль, что скоро мы перестанем быть одни на ярко освещенной сцене, начнется турнир и Гулечке будет не до меня. Этот острый сигнал ударил мне в мозг как игла. Я понимал, нужно действовать, но как нужно действовать? Не могу же я встать и заторопить ее куда-нибудь, где ничто не помешает нам объясниться.

Не знаю даже, как и рассказать-то о том, что я придумал, история выглядит не совсем достоверной. Мной завладела мысль о необходимости, пока мы в зале одни, пока ее не унесли от меня турнирные волны, о с в о и т ь тайно хотя бы некоторые из исходящих от Гулечки потенциальных возможностей доставлять мне несказанное удовольствие, как-то скрыто от нее самой приобщиться к ним, прильнуть. Эта полубредовая идея незримой эксплуатации ни в чем неповинных гулечкиных ресурсов наглухо заполонила мою душу, возвысилась даже над устремлением к конечному торжеству. Я сидел сам не свой, и потом я, осознав, до чего же меня пленяет ее благоухание, воскликнул:

– Как от тебя пахнет, Гулечка!

– Да что ты! – откликнулась она с иронической усмешкой. – И чем же это от меня пахнет?

– Пахнет и пахнет, – сказал я и помахал в воздухе рукой, показывая, что плыву, что моя голова идет кругом, что я, может быть, очарован ею.

Она, однако, не желала так просто оставлять тему, не выяснив, что именно мне представляется источниками ее запахов. Но в это время моя идея окончательно оформилась, и я с головой ушел в ее исполнение. Будто бы нечаянно, я уронил пешку на пол и нагнулся с тем, чтобы, пока буду поднимать ее, внимательно рассмотреть ногу Гулечки в зеленом чулке. Рассмотреть с близкого, как поцелуй, расстояния.

Пешка мягко шлепнулась на сцену, и я, изящно изобразив недовольство собственной неловкостью, сунул голову под стол. Гулечка что-то хмыкала и мурлыкала, увлеченная партией, она оказалась заядлой шахматисткой, она, бедная, и не подозревала, что я совсем рядом, под столом, изловчаюсь играть с ней в еще одну игру и пешка, упавшая на пол, – мой главный и лучший ход. Я пристальнейшим взглядом изучал ее ноги. Я словно погрузился в зеленое подводное царство и не боялся захлебнуться.

И это все? Все удовольствие, все освоение? И больше это не повторится? Ну почему же, противная пешка выявила большое непослушание, то и дело шлепалась она на пол, и мне приходилось с кряканием осуждения гнуть спину. Случалось, несносная пешка закатывалась далеко, и я подолгу искал ее. Гулечка все еще играла со мной в шахматы, кажется, выигрывала. Она не упрекала непокорную пешку, не делилась своими соображениями, как обуздать ее строптивость, так что вполне можно было подумать, что Гулечка, захваченная игрой, не замечает моих манипуляций или, по крайней мере, не придает им значения.

В тех редких случаях, когда я выбирался из-под стола и садился на стул, чтобы сделать очередной ход на шахматном поле, партнерша рассеянно допытывалась, какой смысл я вложил в восклицание, что от нее пахнет. Я отделывался невразумительным ответом, почти в открытую сталкивал пешку и лез под стол. Там, внутри, где перед самым моим носом маячили и шевелились стройные, большие ноги, мне было не так тошно и худо от моей любви, которая Бог весть почему выражалась не многим громче, чем шлепок пешки о сцену. Я мог видеть близко источники наслаждений, почти ощущать их материальность, и впервые с такой ясностью я сознавал, что тут невозможна никакая подмена, что Гулечка решительно отличается от всех известных мне женщин и что эти ее отличия мне и нужны, и что нужна она мне сейчас, потому что в следующий миг она и сама уже станет другой, не столь, конечно же, близкой и ощутимой и не столь, может быть, желанной.

Во мне бурлила кровь. Мой проект значительно растянулся во времени, т. е. его осуществление, тогда как время я в действительности предпочел бы остановить. Я все ронял и ронял пешку и, чтобы подчеркнуть, что сам удивлен этим, выражал уже негодование и опускался под стол с бранью, которая с каждым разом становилась все ужаснее. Меня бросало в жар, мои губы горели, когда я скользил ими по колену Гулечки, а от нее, от Гулечки, исходила прохлада, чтобы не сказать холод, садясь на стул, я робко и испытующе смотрел на нее и видел иней на ее ресницах, льдинки сверкали на ее великолепной шее, а на руки падал снег того запредельного мира, где она сейчас находилась, и тогда пот замерзал на моем теле и я начинал дрожать, как в лихорадке. Десятки и сотни раз, тысячу раз я сронил со стола ту пешку! Ну ладно, ладно, вру и сочиняю, это было, конечно, но от силы раз или два, в сущности поручиться я могу только за тот первый раз, когда я столкнул пешку для осуществления моего замысла, а по сути для того, чтобы выпутаться из разговора о ее запахе, которому она, Гулечка, придала слишком уж иронический оттенок. Но я очень многое понял за этот один раз.

Мне было о чем поразмыслить после того, как я поднял пешку и выкарабкался из-под стола. Ведь игра продолжалась и в то мгновение, когда я это делал, и не только игра, но и самая обыкновенная жизнь, подогретая совсем не той страстью, какой я хотел. Мне очень важно было взглянуть вблизи на то, чем до сих пор я любовался лишь издали. И я это совершил. Прекрасно! Но там, наверху, игра продолжалась, и Гулечка скорее всего не догадывалась, что внизу я делаю совершенно другие вещи, никак не связанные ни с партией, ни с тем, о чем мы перед тем говорили. Какое-то мгновение я жил как бы скрытым образом, в тайне и сам творил тайну. Так не возможно ли, чтобы и самое заветное, окончательное совершилось без прерывания такого, судя по всему, необходимого Гулечке обыкновенного и правильного течения жизни, совершилось так, чтобы она не вполне и поняла, что именно с нею совершается?

Я чувствовал, что положительный ответ тут вероятен при всей своей наглядной необоснованности. Да, да, это может быть! Моя любовь тотчас перестанет быть безответной, если она сейчас является таковой, как только я пусть самым что ни на есть скрытым образом, понятным и ощутимым мне одному, прискоснусь к источникам и, обращаясь с ними искусно, получу все чаемые удовольствия. Но как это сделать? Я сознавал, впрочем, что дело не в технике, не в том, как я буду это делать, и моя пытливость, заглядывая в будущее, определяет, довольно ли с меня будет, когда я это сделаю. Так стоял вопрос, и я уже знал утвердительный ответ на него. Да, с меня вполне будет довольно, если я возьму Гулечку, даже и не подозревающую, что я ее взял. А чего еще желать?

Нашествие игроков смело меня со сцены, я сидел в темном зале и тихо, как в норке, приходил в себя. Я незаметно и безболезненно для кого бы то ни было перекочевал из рязряда активных участников турнира в зрители и сам не очень-то уловил, как это произошло. Когда с оживленным смехом спортивного азарта ввалились Кира, заместитель и прочие, я все еще упивался погоней за пешкой, уже даже несколько затасканный и загнанный, впавший в своего рода маразм. Им, истинным игрокам, Августа прокричала что-то веселое, приветствуя их, а я скромно выбыл из этого спектакля, спустился в зал и подсел к зрителям. Кира, правда, несколько времени спустя отыскала меня и осведомилась, почему я не играю, но все это был вздор, утомляло и раздражало, я передернул плечами и в довольно резких выражениях отказался играть, сославшись на головную боль. Кира ушла. Она отстала. Обосновавшись в лучах юпитеров, Кира размышляла над интригами противника и фигурками своей деревянной армии, над рядами пешек, которые держались в ее пальчиках гораздо лучше, чем в моих.

Я вдруг вспомнил, что разгромно проиграл Гулечке, но это тут же забылось. Я отдыхал после всех тех взрывов, что потрясали мою голову, пока я находился на сцене. Как в старой доброй сказке, я нечаянно касался ее руки, берущей фигуру, и это не забудется никогда, и до конца своих дней я буду спрашивать себя, чего касался в тот миг, когда она "ела", как это называется у шахматистов, моего слона или коня. Правильной и разумной была моя мечта забраться под стол и поцеловать ее ногу. Но греза лопнула, разбилась о мою застенчивость. Даже почти не на виду у нее, укрывшийся от нее доской стола, я не преодолел проклятую робость, не посмел довести до конца задуманное и все, до чего я поднялся, это жадно попучил глаза на открывшиеся зеленые чудеса.

И вот теперь я изобретал комбинации, трепетно вооруженный новым знанием о необходимости применения скрытых мер и получения тайных удовольствий. Может быть, она все-таки разгадала мои недоразвитые маневры и наслаждалась, когда я ползал по полу в поисках пешки, робко смотрел и дышал на ее строго скрещенные зеленые ноги. Может быть, в этот момент она из переполненного сосуда, который я собой представлял, отпила добрый, живительный для нее глоток и, опередив меня в тех самых скрытых удовольствиях, о которых я, потихоньку сходя с ума, только еще мечтал, внутренне потешалась надо мной. Дело не в том, что это нечестно и несправедливо, дело в том, что так не годится поступать со мной, проторяющим пути нашей любви. Мужчина идет впереди, женщина терпеливо ждет, – таков порядок. И женщина не должна делать ничего сомнительного у меня за спиной.

Пора мне уже сообразить и осмыслить свой следующий шаг. Если я теперь знаю, что идти прямым, обычным путем – это долго и к тому же сопряженно с риском скатиться в унылую житейскую возню, а быстрое, но скрытое действие обещает подобное электрическому разряду исполнение желаний, я, следовательно, должен заманить Гулечку в ловушку и воспользоваться ею, предварительно усыпив ее бдительность. Надежнее всего в таком случае подействует натуральное усыпление, оно обеспечит мне алиби, девушка никогда не узнает, что с ней стряслось, а если о чем-то и догадается, у нее не будет никакой возможности предъявить обвинение мне. Я поднес руки к губам, чтобы спрятать улыбку, побежавшую по ним волна за волной. Мне представилась Августа в полутемном подвале, спящая на соломенной подстилке, нагая, могучая и прекрасная. Ее руки закинуты за голову, ноги широко разбросаны в стороны. Я любуюсь ею с улыбкой, которую мне уже никогда не прогнать, и в моих руках пешка, украденная в последний день турнира. Она выпадает из моих дрожащих пальцев, и я смотрю, как она летит между белыми округлыми бедрами возлюбленной, с каким-то странным кувырком вонзается в черный мохнатый треугольник и исчезает в нем, как птичка в кратере вулкана.

Из глубины зала я вижу, что Августа в задумчивости бродит по сцене и ждет, пока соперник решит поставленную перед ним задачу. Я нисколько не сомневаюсь, что это сложная, замечательная задача, я верю, что она, моя Гулечка, выиграет. Тем временем посланный моими слабыми пальцами снаряд исчезает в разинувшем пасть чреве этой воительницы, скребется там, внутри, и она удивленно вскидывает брови, а затем, сообразив, что происходит что-то непредвиденное и ужасное, пищит и прыгает, как будильник. И одному мне известна и понятна тайна происходящего! Вот она, любовь!

В неиссякающей задумчивости она пальцами обхватывает лоб и смотрит себе под ноги. Черный свитер, плотно облегающий ее напряженную грудь, уже, кажется, незменная черная юбка, темно-зеленые чулки, сквозь которые ноги рисуются бледными и призрачными, черные лакированные туфли на высоком каблуке. Хорошо, Гулечка, хорошо! Ты будешь безмятежно спать на пучке соломы, а я тихо подойду к тебе с деревянной фигуркой в руке. Она подтянута, собранна, строга, как участница сеанса магии. Она высока и отовсюду из зала заметна. Она создана бродить по сцене в строгой и какой-то отнюдь не великодушной задумчивости, а все вокруг созданы статистами, и я сознаю себя свидетелем величественного и непостижимого спектакля, но у меня она будет другой, увидит, что и простая пешка способна творить чудеса!

Кира что-то сочиняет над своим попавшим в западню королем. Заместитель объят глубокомысленностью, как пламенем, и лишь притворяется, будто ему не больно, – ты мечтаешь умереть героем и вписать в историю свою славную страницу, мой друг и учитель? Возможно, во всем мире я единственный, кто тебе не верит, кто упрямо полагает, что тебе мучительно больно в пожирающем пламени глубокомысленности, что ты близок уже запросить пощады. Все, все они тут: я вижу почетных гостей, вижу тех, кто отдал душу за металл и в глупеньком идеализме посмертного бессмертия зачислен в строй живущих, вижу их, играющих свою славу, свои лавры и почести. Среди этих умерщвленных душ мы с тобой, Августа, должны жить иначе.

Меня никто на заводе не воспринимал всерьез, разве что общипанная курочка Кира подбрасывала намеки, что я ей не вполне безразличен. Она не упускала случая обратиться ко мне, пошевелить меня каким-нибудь пустяковым замечанием, расспросить о моей жизни, о жене и не собираюсь ли я обзаводиться потомством. Я уж не знал, что и думать: так Кира разуверилась в своих силах, что снизошла до меня, или я и впрямь поразил ее воображение? Не скажу, однако, что этот вопрос слишком меня занимал. Между тем Кира как будто настроилась взять быка за рога, и я впервые почувствовал ее дамскую агрессивность, когда она заговорила о моих "кукольных ручках". Я счел нужным выразить удивление.

– Сравни свои руки с остальными частями тела, – с готовностью объяснила Кира; наш разговор происходил в пустом коридоре. – Ты высокий, плечистый, у тебя неплохая осанка, ты выглядишь, в общем-то, прилично, недурен собой, а вот руки у тебя вовсе не руки, а ручки, и это кукольные ручки. Не рабочие они у тебя, да и не мужские, если уж на то пошло.

С тех пор эти самые "кукольные ручки" стали постоянно мелькать в ее комментариях к моему существованию, а когда она сердилась на упорство, с каким я воротил от нее нос, публично подпускала язвительное замечание, что у меня, возможно, не только ручки такие. Но ее болтовня не пробуждала во мне даже раздражения. От ручек Кира перешла к нападкам на мою обособленность, и ее речи запестрели знакомыми оборотами: не как все, не от мира сего...

– Не как все, – с готовностью разъясняла Кира. – Например, почему многие уже загорели, а ты все еще белый, как будто зима на дворе?

– Я не хожу на пляж, – возразил я.

Общий смех покрыл мои слова, и среди прочих голосов слышалось чудесное произведение Гулечкиной глотки.

– Вот видишь, – обрадовалась Кира. – Ты не от мира сего.

Я не понимал, почему они смеются. Смущенный, я пробормотал:

– Но я просто не люблю ходить на пляж.

– Тем более, – вконец возликовала моя гонительница. – Или вот... почему ты ни разу не пригласил меня и Гулечку в ресторан?

Я посмотрел на Августу. Она с насмешливым видом прислушивалась к нашему разговору, и носик у нее был почему-то красный.

– А разве все другие вас приглашали?

– Еще бы... и только от тебя не дождешься, – наставительно и с укоризненной гримаской на лице проговорила Кира.

Благословляю тебя, Кира, за это поучение на вечное блаженство в раю, желаю тебе никогда не знать печалей и скорби, сулю тебе, сулю – ты найдешь еще человека, который щедро одарит тебя счастьем, покоем и любовью. Я приглашаю вас в ресторан, – сказал я, – обманешь, – усомнилась Кира, обманет, – ввернула Августа, – не обману, – гордо заверил я, – мое слово закон, – смотри, – погрозила Кира, – обманет, – стояла на своем Августа, я никогда не обманываю, – воскликнул я, – смотри, – сказали они, и мы договорились встретиться в субботу, завтра, на Садовой у почтамта в семь часов вечера и уже там, на Садовой, решить, в какой ресторан мы пойдем.

Если вся моя беда в том, что я до сих не приглашал их, следуя общему примеру, в ресторан, то остается лишь подивиться той легкости, с какой я ее перечеркнул и выбросил из своей жизни.

Однако образ успеха, который проступил за этим моим деянием, может быть всего лишь символическим, внушил мне скорее беспокойство, чем восторг, и я даже подумал о какой-то сомнительности полосы удач, на которую ступил: то застаю Гулечку в клубе в полном одиночестве и она не мешает мне заниматься эквилибристикой с пешкой, то выскакивает Кира со своим припевом "не как все" и тотчас протягивается цепочка к приглашению в ресторан. Не слишком ли просто? То, что вчера представлялось мне неосуществимой мечтой, сегодня само идет в руки. А где же борьба за счастье? И в чем тайна и наслаждение ею?

И еще загвоздка: восторги восторгами, но как они ни сильны, как ни волшебны, им не превратиться в кошелек, оплачивающий ресторанный счет, и, стало быть, завтра на Садовой в семь часов вечера обнаружится, надо полагать, некоторая надуманность моего энтузиазма, бессмысленность соревновательного бега между моим благим намерением последовать совету Киры быть как все и имеющимися в моем распоряжении средствами. Похоже, лукавому вздумалось поставить меня в смешное положение. Однако, сказал я себе, не унывай, не теряй голову. Рассудим, что притягательнее – общество Августы или... короче говоря, смекни, что станется с тобой, если ты упустишь представившийся тебе шанс. Короче говоря, сказал я себе веско, раздобудь денег, успокойся, приведи себя в порядок и ступи на ниву счастья.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю