355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Литов » Прощение » Текст книги (страница 11)
Прощение
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 10:04

Текст книги "Прощение"


Автор книги: Михаил Литов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 19 страниц)

Я даже не представлял, как дать ей понять, что это катастрофа, я-то сам очень хорошо и быстро сообразил, что маленькая и вроде бы пустяковая отсрочка выезда властью обстоятельств превращается в беду, вырастает в погоню и почти неизбежную мою поимку. Но Гулечка была далека от моих обстоятельств, а я не знал, как втемяшить в ее веселенькую головку, что должен поскорее оставить город и, самое разумное, никогда больше сюда не возвращаться.

– Подружка пригласила меня, – сказала Гулечка, – у них там годовщина свадьбы, десятая, что ли. Я узнала только вчера и не успела тебя предупредить. Ты сердишься?

– Значит, выезжаем завтра?

– Нет, – возразила Гулечка, – нет, не так. Сегодня будет попойка у них дома, завтра пикник на берегу моря. Ребята что-то готовят, обещают, что мы на всю жизнь запомним этот праздник. Ребята хорошие собираются. А послезавтра прощальный ужин.

– Прощальный? – вскликнул я.

– Ну да, радость моя, прощальный... прощай, мол, годовщина, мы тебя хорошо встретили и отметили, а теперь будь здорова, не поминай лихом.

У меня упало сердце, и я не нашел в себе сил сопротивляться. Да и чему, собственно? Мы поехали на вокзал обменять билеты, я все еще не знал, могу ли считать себя приглашенным на торжество, и это беспокоило тоже, пожалуй, больше всего прочего. Оказалось, что я приглашен; не исключено, однако, что Гулечка только на вокзале, когда мы сдали билеты, решила этот вопрос.

– Нужно купить цветы, – сказала она.

Траты, подумал я. Кашель сотряс мою грудь. Я прочистил горло. Мой голос прозвучал неожиданно громко:

– Твоя подружка любит цветы?

Я вложил в этот вопрос слишком много волнения, даже души, и Гулечка с удивлением посмотрела на меня. Вопрос, где я проведу ночь, все тоньше и болезненнее сверлил мой мозг.

– Цветы? – переспросила Гулечка. – Ну да, любит... Она отличная баба и понравится тебе.

– Я нисколько в этом не сомневаюсь. Но после... после я хотел бы пойти к тебе.

– Ночевать?

– Вот именно.

– Дудки, переночуешь дома, с женой.

– Как тебе сказать... дом далеко, что-то с ним приключилось, он рассеялся, как мираж...

– Ладно, посмотрим, – отмахнулась она.

– Я могу надеяться?

– Может, я пристрою тебя у Лоры.

– Хочу не у Лоры, а у тебя.

– Я говорю – посмотрим.

– И все же успокой меня, Гулечка, не разбивай мои надежды, не лишай меня удовольствия думать, что твой дом – в известном смысле как бы и мой дом.

– Это ты уже загнул, милый.

– Но все же?

– Посмотрим.

Я взглянул на нее пристально, испытующе, но вышло так, что мой взгляд словно затерялся где-то в пустоте. Глаза у Гулечки туманились довольством, вся она была до бесконечности далека от меня, так что я легко представил себе, как, какими словами и аргументами она откажет мне в ночном приюте. Мы вышли к обрыву. В отдалении среди листвы я увидел красную остроконечную крышу вепревского дома. Занимался вечер, и распростершееся внизу море будто наливалось свинцом. Признаться, я не испытал особого волнения, убедившись, что мы приближаемся именно к дому, где мне уже приходилось гостевать, – все теперь было словно одно к одному и какая-то отдельная деталь, даже и поразительная, в совокупности с другими не должна была, очевидно, бросаться в глаза и трогать. Складывался рисунок, своими неожиданностями и одновременно закономерностями принимавший облик финала, а уж против этого я не имел морального права протестовать. Нам открыла сама Лора, и мы немного побеседовали, прежде чем пройти в комнату.

– А Жанна тоже пришла? – спросила Лора. – Как жаль, что я не успела ее предупредить. Бывает же, а? Забыла... просто-напросто выпало из головы!

– Жанна – это моя жена, – объяснил я Гулечке, и она пожала плечами с удивительной грацией равнодушия. Я был умилен. Казалось, чтобы добиться подобного эффекта, нужны были усилия многих людей, все женщины мира должны были бы пожать плечами, выражая безразличие к моим проблемам, но Гулечка одна и с потрясающей легкостью сотворила этот шедевр.

– По-моему, – обронила она небрежно, – он меньше всего думает о своей жене.

– Я никаких претензий не имею, – возразила Лора с усмешкой, задрожавшей на ее тонких, этаких бескровных губах. – Это ваше дело, добавила она с искусным проявлением миролюбия.

Я спросил:

– А как ваше здоровье? Больше не болеете?

– Ты и не представляешь себе, дорогая, – кинулась Лора, – как мы извели в прошлый раз этого молодого человека. Мы говорили только о болезнях... и он терпел! Он, бедняга, молчал и не знал, куда себя деть от тоски. Нет, – повернулась она уже ко мне, – мы не вполне здоровы, выздоровления и не может быть... что поделаешь! И мы не хотели затевать пирушку, но ребята настояли, они молодые и здоровые. Им лишь бы беситься. Настоящие сорви-головы, какие бывают в романах. Сегодня, Кирилл, у нас будет не то, что в прошлый раз, и вы хорошо проведете время.

– Кирилл, – обратилась ко мне Гулечка, – цветы... где твоя галантность, Кирилл? Букет, виновница торжества – соображай, Кирилл!

Я спохватился.

– Я хочу одно сказать: тесен наш мир, – воскликнула Лора, сияя среди цветов. – Оказывается, мы все друг друга знаем.

Гулечка была великолепна. Я заново открыл для себя, что среди людей, ей знакомых и привычных, она расцветает с особенной силой, черт возьми, это открытие, как ни странно, с каждым разом доставляло мне все большее наслаждение, ибо мучило меня, я открывал, что в ее великолепии мне тем меньше остается места, чем оно пышнее. Лора обо мне уже забыла, не знаю, под каким именем я у нее теперь значился и значился ли вообще. Правда, часом позже она украдкой шепнула мне: можете на меня положиться, Корней, я ничего не скажу Жанне, я люблю ее, но это еще не значит, что вы тоже обязаны ее любить, я понимаю, всякое бывает, и нечего мне в это совать нос. Ее супруг, итальянский бедняк, похоже, вовсе не узнал меня. Как и в прошлый раз, он хмурился и, сидя во главе стола рядом с сиявшей по-своему, болезненно, Лорой, казался вместилищем мрачных разрушительных замыслов. Этот человек не менялся: он таил злобу в своем молчании, даже в молчании сравнительно мирных минут, он был лют, яростен, напорист, когда поднималась медицинская тема, и имел суровое мнение вообще обо всем на свете. Его постоянство навевало на меня скуку, внушало мне отвращение, я питал к нему физическую неприязнь, я не сомневался, что мне не удалось бы ни в чем его убедить, поставь я перед собой такую цель, и в конечном счете я не мог простить ему его постоянства, как другим не хотел простить изменчивости. Ни в том, ни в другом я не находил пристанища, и в том и в другом, как мне казалось, одинаково мельчала и распадалась та часть моей индивидуальности, которую я хотел бы обратить на полнокровное общение с людьми. Но его присутствие, как и его отсутствие, не имело для меня сколько-нибудь серьезного значения, не от него зависело, что со мной станется. Я всматривался в лица гостей и не видел ничего угрожающего моему относительному благополучию. Я знал наверняка, что Лора при первой же возможности донесет Жанне обо всем, что подметит за мной в этот вечер, но эта перспектива меня мало пугала, в ней не было ничего нового. Вместе с тем подняться, выкарабкаться из ощущения, что события принимают странный, как бы горячий и узкий, как бы уже специфический оборот, не удавалось, и это было сквернее всего.

Пирушкой заправляла молодая поросль, и я не понимал, что связывает хозяев с этими норовистыми и грубоватыми юнцами. Впрочем, Лора показала себя отличной хозяйкой, расторопной, в меру суетливой. Она показала себя даже в некотором роде наставницей молодежи, мудрой воспитательницей, чутко отзывающейся на нужды и проблемы, волнующие современного молодого человека, но я не берусь судить о воззрениях, которые она пыталась привить своим подопечным. Это была настоящая каша, иной раз с примесью каких-то даже трансцендентальных отходов, и, надо сказать, многие ребята, слушая виновницу торжества, прятали усмешку и в конце концов не нашли себе лучшего применения, чем напиться вдрызг. Были танцы, Гулечка бодро приняла в них участие, и Лора, разумеется, не отставала. Итальянский бедняк долго клевал носом и наконец рухнул со стула. В этот раз он был действительно пьян. Но это уже из области комического.

Как я и предвидел, Гулечка решительно отвергла мои притязания ночевать под ее крылом, мотивом отказа была уже поднадоевшая мне ссылка на неусыпную бдительность маменьки. Я не желал коротать ночь где попало, как придется. Выпив лишнего, я стал подозревать всюду ловушки, сети, на меня расставленные, мне пришло в голову, что на меня, родительскими усилиями и молитвами, объявлен розыск и идти в людные места – все равно что идти в петлю; я весь обратился в бдительность и осторожность. Я решился идти к Пареньковым.

Они удивились, что я так поздно, я же удивился вдруг, что до них еще не дошли слухи о моем очередном преступлении. Паренькова не сводила с меня неподвижного взгляда, в котором ясно читался приговор моему нескончаемому жульничеству, а Пареньков качал плешивой головой в такт моим путаным объяснениям, лениво пережевывал один за другим медовые пряники и вряд ли меня слушал. Он не имел ничего против моего ночевания и не старался постичь, что побудило меня бежать из дома. Его вполне устраивала версия, что я разругался с Жанной. Паренькова была убеждена, что исправит меня лишь могила, а буду я ночевать у них или нет, это уж никакого значения и не имеет. Они постелили мне надувной матрас на полу в небольшой чистенькой комнатке, погасили свет и ушли, почесывая головы и зевая. Среди ночи меня разбудил яркий свет, я открыл глаза и увидел, что они оба, в пижамах и тапочках, стоят на пороге и внимательнейшим образом изучают меня.

– Ты кричал, – сказала Паренькова.

– Знаю, – ответил я, – чувствовал, что кричу, но не думал, что громко. Мне приснился странный сон, будто я с отцом в каком-то помещении... ну, скажем, какое-нибудь фойе, вестибюль, даже, может быть, где-то в аэропорту или похоже. Вы слушаете?

Паренькова утвердительно и строго кивнула.

– Я не слушаю, – признался Пареньков. – Я хочу спать.

– Ничего, послушаешь, – отрезала женщина и бросила мне: – Продолжай!

– Нас человек семь. Я с отцом, мы сидим на лавке... трое парней пристают к какому-то человеку, отец ничего, сидит, а мне все не по себе, неймется, и тут один из них вытаскивает пистолет. Я говорю ему, этому, с пистолетом: дай посмотреть. Он, естественно, ни в какую, только щерится, и я понимаю, что нам с отцом тоже несдобровать, и, если я не придумаю что-нибудь, все пойдет прахом, совсем все, до ужаса, очень все. Я говорю парню: хорошо, положи его хотя бы между нами, на равном расстоянии, чтобы я рассмотрел, а ты, в случае чего, успел схватить. И он поверил, положил, а я зажженную лампу... знаете, такие старые керосиновые лампы?..

– Я не знаю, – быстро возразил Пареньков.

– ... я ее заранее приготовил под столом, и только он пистолет положил на стол между нами, я ему сразу эту лампу запустил в морду. Так ведь он-то как раз заверещал, а не я, вот что странно, получается, будто он подал голос через меня или я как-то натурально почувствовал его боль... Странно, не правда ли?

Пареньковы, выслушав мой рассказ, молча удалились, я вновь уснул, и мне приснилось, что в комнату, где я лежу на жиденьком надувном матрасе, какие-то безмолвные, как они, Пареньковы эти в ночную нашу пору, люди вносят носился с мертвым телом. Я вижу болтающуюся в воздухе руку и голову, которая тяжело катается по подушке, и лицо – пусть мертвое уже, пусть бесчувственное и бессмысленное, но ведь искаженное гримасой, какую не дай Бог когда-либо еще увидать. Я лежу на том надувном матрасе, не в состоянии сдвинуться. Я узнал маму, о чем-то кричало и просило ее мертвое лицо, я сумел лишь приподняться на локтях, чтобы она смогла меня увидеть, потому что мне показалось, что она этого хочет и ищет меня. И все быстрее ее несли и как будто собирались поставить носилки на пол и почему-то все не ставили, но шли, а ведь словно топтались на одном месте. Ее голова каталась, я, кажется, об этом уже говорил, она не замечала меня. Вдруг она коротко и воспаленно закричала, и тогда я закричал в ответ и призывно: я здесь, мама! Я несколько раз это повторил, уж не знаю, сколько и как громко. Я увидел Пареньковых. Я еще кричал и захлебывался, но они уже не слышали, не могли, и не нужно ничего объяснять, даже если они спросят, что теперь приснилось тебе, какой новый кошмар потревожил тебя, наш дорогой и славный гость.

На следующий день ребята (кавалеры, как их называла Лора) предусмотрели большую развлекательную программу: легкий завтрак дома, обед на берегу моря, чествование юбиляров, сюрпизы, немного спектакля. Я не вмешивался в их приготовления, зато Гулечка принимала деятельное участие во всех затеях, и я все утро почти не виделся с ней. Она посвежела, помолодела, похорошела, в ней открылись источники, изливавшие окрест себя потоки солнца и задора, я замечал, что кавалеры души в ней не чают, и в моей душе угрюмо клубилась ревность. Пареньков, прощаясь со мной утром, обронил, что "супружничка" больна, лежит, покрыв лоб мокрым полотенцем, и всему виной, несомненно, беспокойство, которое я причинял им всю ночь напролет. Я воспринял его слова как совет больше не рассчитывать на их гостеприимство и искать ночлег в другом месте.

Отставка у Пареньковым огорчила меня мало, я как будто и не понял ее, точнее говоря, не оценил, как должно было, все ее печальные последствия. Кстати сказать, будущее сейчас и вообще не занимало меня, я с самого утра вовлекся, сколько мог, в события дня и не то чтобы заразился ими, а скорее возомнил, что ли, что именно здесь, у Лоры, меня ждут главные приключения и катаклизмы и с любопытством готовился к ним. Я был достаточно взвинчен, чтобы в некотором смысле даже блистать и привлекать к себе внимание, отчасти и недоуменное, когда мои шутки, весьма, признаю, сомнительного свойства, диссонансом врывались в общий хор. Бог мой! Ужасная мысль кольнула меня, пронзила мой худосочный мозг. У кого бы занять здесь денег? Взять под благовидным предлогом, воспользоваться благоприятной минутой общего веселья и добродушия... Я встревоженно и дико заозирался, и хотя в ту минуту никто не смотрел в мою сторону, мне почудилось, будто все смеются и показывают на меня пальцем.

Когда я так, дурак дураком, стоял посреди комнаты, Гулечка одернула меня, сочла нужным сделать мне замечание. В общем-то, мою развязность можно было поставить в вину опьянению, поскольку я, едва явившись, без заминки опорожнил два или три внушительных бокала вина. Я и добивался опьянения, намереваясь от него перейти к кое-каким решительным поступкам, окончательный и ясный план которых отнюдь еще не созрел в моей голове. "Обчество", собравшееся у Лоры, как ни сознавал я его разнородность, как ни чувствовал подводные течения, способные в любой миг его развалить, тем не менее громоздилось перед моими глазами крупным монолитом, и я замахивался на него. Мое возбуждение не прочь было расщепить гармонию праздника, увидеть, как в расколы и трещины мелькнет, быть может, моя последняя гроза. Короче говоря, замышлялось мной нечто слишком величественное, чтобы в самом деле могло сбыться, однако я мнил, что сумею подтолкнуть.

Я все называю Лору виновницей торжества, а ведь их было двое, я почти забыл, что итальянский бедняк тоже имел к празднику самое непосредственное отношение. Об этом напомнили кавалеры, когда в подзапущенной комнате, превращенной на эти дни в столовую, принялись усердно и пылко провозглашать тосты во здравие супружеской четы. Но прежде приплелась какая-то смущенно-улыбчивая старушка, не лишенная благородства в чертах дряхлого лица. Она с ужимками и приседаниями поднесла хозяевам пирог собственноручного приготовления. Тогда-то мы и уселись за стол. Старушку усадили рядом с хозяевами, и она, ободренная этой особой милостью, не отказалась выпить крошечную рюмочку лимонного ликера. Ей аплодировали, пока она тягалась с зеленым змием. Ее лицо зарделось после этого, и она что-то сбивчиво залопотала. Я тоже потянулся к ликеру, это происходило в самой гуще нашего миниатюрного столпотворения, среди кавалеров и их дам, под пасмурным присмотром итальянского бедняка, все замышлявшего какие-то каверзы, в гуле крика и хохота. Я был разгорячен. Бутылка с ликером стояла далеко от меня, и пришлось крикнуть длинноволосым ангелоподобным юношам, раскачивавшимся на стульях, как на качелях, чтоб они подали.

– Напьешься, – с тихой злостью прошипела Гулечка и под столом толкнула меня ногой, – с утра-то, нет у тебя совести, Кирилл, Мефодий или как там тебя...

В эту минуту я заметил в дверях Жанну: строгая, с поджатыми губами, бледная, в несколько даже как бы траурном платье и с благородством в чертах, которое на мгновение мне показалось позаимствованным у нашей застольной старушки, она стояла, превосходно и значительно озаренная падавшими в окно лучами солнца, и напряженно смотрела на меня немигающими глазами. На меня был обращен ее взор, а не пожирал соперницу и разлучницу, меня, а не ее испепелял взгляд обманутой и оскорбленной жены. Я не в состоянии был с достоверностью рассудить, как долго она стояла там, в дверях, не замечаемая мною. Я отвлеченно помахал ей рукой и принял бутылку с ликером. Меня удивило, что Лора, с головой, казалось бы, погруженная в светлые вихри и кружева праздника, все же выкроила время оповестить ее. Еще больше меня поразило, что супруга не привела с собой моих родителей, своих верных союзников, – это было не вполне на уровне ее психологии, в анализе которой я чувствовал себя эрудитом. Но пришла она, однако, не одна. Сзади и как-то снизу вывернулся Вепрев, не то обвиваясь вокруг ее точеной фигурки, не то выбирая позицию, откуда ему будет удобнее всего взглянуть на меня с укором, с холодной осуждающей улыбкой. Жанна шла сюда не как в дом подруги, а как в логово врага и зверя, в рассадник порока и предательства, ибо я своим присутствием сделал таковым этот еще недавно тихий и мирный домик. И Жанна хотела иметь своего свидетеля и защитника. Я прослеживал от начала до конца ход мысли, который привел ее к нашему богобоязненному приятелю. Ну что ж, я помахал и Вепреву.

Эти двое, которым я доставил столько душевных и нравственных огорчений, сколотили между собой первостатейную партию и не нуждались бряцать оружием или потрясать кулаками в бешенстве полемики, чтобы произвести ошеломляющее впечатление на Лору. Несчастная и без того хлопала глазами в полном замешательстве. Она гибла в бурных водах нашего любовного треугольника, и ее взгляд тщетно искал спасение. Между тем ангелы душевной скорби и нравственного мщения не стали испытывать выносливость ее рассудка и, насытившись зрелищем моего падения (я как раз осушил рюмочку ликера и, нагнувшись к уху Гулечки, зашептал первое, что пришло на ум), упорхнули. Я отлично понимал, что в планы супруги не входило ничего иного, кроме как молча постоять в дверях олицетворением высшей справедливости, в некотором роде торжествующей, и помотать мне нервы, впрочем, если повезет, так и вынуть из меня душу. Но я не настолько опешил, чтобы не заинтересоваться, как сложится дальнейшая судьба ее великолепного союза с моим даровым благодетелем Вепревым, это занимало меня даже до горячего и остроумного желания заключить с кем-нибудь пари, предлагая руку на отсечение, что они так просто не разойдутся. Я встал, бросил на ходу Гулечке, что неотложное дело требует моего отсутствия на короткий срок, и вышел из комнаты.

Не давая им знать о себе, я шел за ними на почтительном расстоянии, и воображение рисовало мне, как я разыгрываю перед ними свирепого ревнивца, оскорбленного мужа. Я отобрал бы у них шанс оправдаться и доказать зевакам свою невиновность, я бы настроил против них общество, топтал бы их ногами. Они остановились у ограды хилой церквушки, и Вепрев, окуная в небесную дымку свою длинную руку, указывал на покосившиеся купола, и это было как нарисованное. Как нарисованное на старых добрых картинах с их меланхолией и романтизмом, это было в узеньком переулке, петлявшем между заборами, возле скудной церковной ограды. Возле хилой церквушки с покосившимися куполами, и это было как в другом измерении, в старом добром измерении с его человеколюбивыми понятиями, и Вепрев все говорил что-то моей нелюбимой жене, уже моей бывшей, а теперь ничьей и открытой всему миру Жанне. Все говорил, причудливо к ней наклоняясь, что твоя ива, а рукой очень прямо указывал сквозь небесную и солнечную дымку на покосившиеся купола, на подточенные временем маковки, и все говорил, как волшебник, возвращая старые добрые времена, выравнивая купола, отогревая поникшие было маковки. И тысячелетняя трагикомедия общения с небесами происходила сейчас в них, пролегала через их разбитые горем сердца и раскачивалась сквозь них, как маятник, пытаясь в них застыть, обрести покой и забвение, равно как им хотелось в ней раствориться, осесть разноцветной и искрящейся пылью, обрести покой и забвение. Я не хотел, чтобы мною тут овладело раскаяние. Я увидел, что они удаляются, унося с собой старые добрые времена, и не пошел за ними. И в этой полуразрушенной, потерявшей всякую душу, превратившейся в груду пустых камней, в этой больной церквушке внезапно воплотилось для меня самое ужасное, ненавистное, проклятое, вся угроза, уже теперь надвигающаяся из будущего, – я словно увидел разверзшуюся под ногами бездну, ведь так бывает. Я увидел, что события, обстоятельства, дела рук моих и мечты – путь мой ведет меня к пределу, к грани, на которой моя человеческая слабость взмолится о прощении и оправдании, когда мой дух вскричит о науках и идеях, в которых отыщется точка согласия с моими поступками, когда ему сделается страшно и одиноко в так называемых россыпях духовного роста и развития человечества и он побежит искать утешения в книгах, в развалинах былого, во всей этой алхимии дум, идей и теорий, в этом бреде и шарлатанстве, в этой одури, которой добродетельным предоставляется упиваться до невменяемости. Человек, опившийся идеей свободы, такой же раб, как и те, против кого он кричит и бьет в колокола, и все эти религии и атеизмы, теологии, христианства и сектантства, все эти толстовства, марксизмы, ленинизмы, фрейдизмы, сенсуализмы и спиритуализмы, все эти дуализмы и монизмы, баранизмы, толпеизмы и индивидуализмы – вздор, маразм, опиум, мракобесие, поповщина, если угодно, которая ослепляет и оглушает покрепче хмеля, сечет поядреннее кнута, и в ней забвение, как во всяком хмелю, но в ней и гибель.

Я вернулся на юбилей, когда заканчивались последние приготовления к пикнику. Двор кишел кавалерами, мастерившими что-то вроде паланкина, который они увивали цветами и бумажными гирляндами. Иные из этих изобретательных субъектов переоделись в женские платья и встали на каблучки, их дамы размалевали себе лица красками, углем, карандашами, заправили, подражая индейцам, перья в волосы и придали своим нарядам соблазн и вызов.

Как ни весело было вокруг меня, я в унынии, в неизъяснимом томлении духа, начавшемся еще возле церквушки, прикидывал, что станется со мной, если Гулечка вот среди этой развеселой потехи бросит меня. Между суетившимися во дворе девицами попадались такие хорошенькие, что очень даже подмывало заголить и отшлепать их пухлые попки. Но я даже толком не разглядывал их, моя голова была полна одним большим и нескончаемым рассуждением о Гулечке и немножко еще печальными выводами о нашем будущем, которые я на ходу делал.

Охваченный страхом, что Гулечка уже предрешила нашу разлуку, я побежал искать ее в доме. Перехватил ее в темной прихожей, на каком-то ее тайном пути, – как же она шла! как уверенно! Веселая, счастливая, ее лица я почти не разглядел, было темно, но ее красоту, ее ликование, ее красоту и счастье не только угадал, но и ощутил всем нутром. Отчего и как произошло с ней это счастье и почему именно в минуту, когда меня не было рядом? И с кем она его разделила? что другое приобрела взамен меня? Я вырос перед ней, изумленно озираясь по сторонам, вглядываясь исподлобья в нее, содрогаясь от ревности. Предстал перед ней, шатаясь и от надежды, что еще не все потеряно, и от ее жаркой близости, и она вдруг сделалась такой легкой, воздушной, я отчетливо это увидел, как только мои глаза немного свыклись с темнотой прихожей, увидел радость в ее глазах, увидел, что поднять ее сейчас куда легче перышка. Может быть, легко и радостно ей стало оттого, что я вернулся и меня можно простить, вернулась такая возможность вместе со мной, само понимание пришло, сама суть прощения. Можно полюбить меня, полюбить, что ли, мою наготу, неполюбившуюся в ту нашу единственную ночь. Но так ли? Было темно. Тихо, щели скупились на свет. Я сказал ей:

– Уф! Вот пришла бы тебе фантазия прямо здесь и прямо сейчас обнажиться. Ты взрослее и красивей всех их. Царственная... Люблю твои бедра. Их округлость... Они сильны и таинственны.

У меня из души не шло подозрение, что она изменила мне, и я все подыскивал слова, которые спровоцировали бы ее на признание. Она мгновение поколебалась, как бы решая, чего я от нее домогаюсь, рассказывая в этой темной и грязной прихожей свои любовные сказки, а потом схватила мои щеки горячими руками и стала поворачивать мое лицо к свету, всматриваясь, лучезарно приговаривая из какой-то чужой мне радости: ну-ка, ну-ка... Может быть, она была так возбужденна, что не противилась бы долго, когда б я ее в самом деле попытался подбить на то обнажение, о котором высказался, конечно же, только для абстракции и создания атмосферы мечтательности? Мое лицо благодаря ее усилиям попало в луч света, и я выпучил глаза, как олененок, которому сворачивают шею.

– Зачем, что ты делаешь? – пискнул я. – Зачем это?

Она крепко взялась изучать меня, вертела, разглядывала со всех сторон. Я грубо вырвался.

– Что с тобой? – удивилась Гулечка моей строптивости. – Ты совсем пьян?

– Перестань, Гулечка, перестань, ты же все прекрасно понимаешь.

– Как хочешь... Ты показался мне странным, только и всего, голос странный. И что же это я прекрасно понимаю?

Она с любопытством всматривалась в меня.

– Не смотри так, – сказал я. – Это ни к чему.

– Может быть.

– Послушай, если бы ты смогла усмехнуться так, чтобы сразу стало ясно: вот человек с воображением, с фантазией, а затем наперекор всему, вопреки всем правилам приличий скинула одежду сильным и уверенным движением...

– Опять? – перебила она. – Перестань ты! Не говори мне, когда и почему следует заткнуться мне... Заткнись сам! Считай, что у меня нет воображения, но я не буду раздеваться. Не дождешься от меня каких-то там усмешек! Что ты вбил себе в голову? Как все это понимать? Давай сядем. Жаль, что тут негде сесть. Давай сядем прямо на пол. В комнату пока лучше не ходить. Ты очень пьян?

Мы сели на бревно. Бог его знает, откуда оно взялось в той прихожей. Подол узкого платья Гулечки исчез где-то в изгибах ее тела, и в сумрачном свете я увидел эти сочные груши, эти умопомрачительные бедра, но ведь это все равно что привиделось, прозвучало как насмешка.

– Знаешь, – задумчиво произнесла она, – какая у нас любовь? Я с самого начала понимала, что ничего серьезного быть не может, глухо... вот пойми, у меня совсем другая жизнь, не похожая на твою, и будь что серьезное между нами, я бы думала, что оступилась... в общем, ты бы всегда только мешал мне, Нифонт, голубчик, понимаешь? Ты прости, что я так говорю. – Заметив, что я кивнул, она так и вцепилась в меня: – Ты признаешь? Признаешь, что я права? Я, наверное, сказала лишнее... Все кончено? Мы никуда не едем? Ты не возьмешь меня с собой?

– Кто же встал поперек моей дороги? – усмехнулся я.

– Не то говоришь, не то... Болтовня! А начали мы неплохо. У нас уже получалось как людей, не то что раньше. Лучше не вспоминать, что мы говорили и делали раньше. А что теперь? И что дальше? Ты сейчас серьезен, как надувшийся ребенок, улыбаешься, а все равно серьезен. Ты же не хочешь мешать и вредить мне, Нифонт? Я не люблю надувшихся мальчиков. Нет, ты не думай... ты просто не знаешь меня и не понимаешь. Я и раньше хотела поговорить с тобой по-хорошему, по-человечески, чтоб без обид, но тебя Бог обделил терпением и умением слушать. Не знаю, что ты за человек и что у тебя за жизнь. Ты какой-то неуловимый. А я всегда открыта и общительная, у меня и походка такая, что люди, глядя на меня, сразу все обо мне понимают. Ты, может, не замечал этого, но я всегда такая, как сейчас, и ничего я уже не хочу менять. А ты придумал обо мне Бог знает что, обвиняешь меня в каких-то страшных делах и умышлениях... и все это после того, как я доверилась тебе, открылась, дала согласие уехать с тобой!

– Если бы той ночью...

– Если бы? – воскликнула Гулечка. – Какие же "если" у тебя остались после той ночи? Я тебе мало дала? Меня влекло к тебе, я не устояла. Но я знала с самого начала, что возможно это лишь один раз, и сейчас я в этом только заново убеждаюсь. Ты как дым над травой, в глуши, в поле, это очень реально в поле сегодня, а завтра ты совсем рассеешься, и кто тебя увидит? Кто вспомнит о тебе? И что мне от тебя такого достанется? Если бы никуда не ехать! – закричала она вдруг с тоской, но радостной, светлой, чуждой мне тоской, словно потрясенная и ободренная каким-то отголоском недавнего переживания. – Но решено, Нифонт, мы едем, послезавтра, Нифонт, едем без проволочек.

– Тебя послушать, так ты меня изучила как нельзя лучше.

Она коснулась рукой моей шеи, и я зловеще захохотал:

– Твой моряк вернулся?

– Дурачок, ты меня сейчас не рассердишь, нашла коса на камень. Ты упырь, а все же настроение мне не испортишь. Тут веселый дом, правда? Тут веселые, счастливые люди живут, дай им Бог здоровья и многих лет жизни. Мне один человек говорил о тебе, вы когда-то встречались, но ты его не вспомнишь, я уверена, и не важно, не важно... Он сказал, что ты самый честный, искренний, самый умный среди выпивох и краснобаев, да, представь себе, так и сказал. А когда у нас с тобой началось, я сразу поняла, что ты еще и самый лишний, что ты не нужен мне, и меня к тебе повлекло. Прижать бы тебя к груди, как сына. Был бы ты моим ребенком! Но это невозможно... И я тебя не люблю. Только вот что, не болтай лишнего, никогда больше, про наготу и про ту ночь, и все такое прочее... Я презирала тебя тогда, той ночью, и никогда этого не забуду.

– А себя? – едва слышно спросил я.

– Себя нет, нисколько, – усмехнулась Гулечка. – Не умею такого, не научена, уж прости. И ты ничего не смог со мной поделать. Я знаю о тебе все.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю