355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Литов » Прощение » Текст книги (страница 13)
Прощение
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 10:04

Текст книги "Прощение"


Автор книги: Михаил Литов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 19 страниц)

Утром я шел в оживленном (было воскресенье) парке мимо читального павильона, и из-за деревянных облупившихся колоннок меня окликнул Курага.

– Никак до тебя не докличешься! – вскрикнул он с каким-то даже ожесточением, когда я к нему обернулся.

– А чего тебе надо? – крикнул я в ответ. – И когда это ты меня звал?

– Десять раз тебя окликнул. Можно подумать, что ты глухой.

Его гнев был напускным, и вскоре он перестал мной интересоваться, опять погрузившись в шахматную партию, которую плел с незнакомым мне солидным, неспешным человеком. Зад этого субъекта медузой растекался по крохотному стульчику, он имел бороду, вдвое большую, нежели у Кураги, и лакированную палочку с вычурным набалдашником – на нее он весьма элегантно, артистически опирался тяжелой рукой. Курага не счел нужным познакомить меня с ним, как и объяснить, для чего десять раз меня окликал. Я решил некоторое время побыть с ними, тем более что никуда не торопился. Они не обращали на меня внимания, толстый незнакомец так и вовсе ни разу не взглянул в мою сторону. Курага был в размалеванной экзотическими пейзажами майке, висевшей на нем, как на плоском газообразном сгустке неизвестного происхождения. Незнакомец выиграл у него, и иного трудно было ожидать: этот толстяк казался созданным исключительно для побед, для триумфов над умами и душами.

– Я жду Пронзительного, – снизошел наконец ко мне Курага. – Сел пока почитать, а потом вот шахматы... – И он насмешливо пнул пальцами рассыпанные по столику фигуры.

В этот момент толстяк с мягким хрустом в костях повернулся ко мне, вперил в меня густой до дремучести взгляд – словно там, в его темных, сумрачных глазах произрастал девственный, населенный языческими богами, лешими и ведьмами лес – и заговорил низким хриплым голосом, тростью указывая на Курагу:

– Он нервирует меня, не могу спокойно слышать о его бесконечных чтениях.

– Бежим! – крикнул мне Курага. – Это опасно!

– Погодите! – остановил нас толстяк. – Подумаешь, грамотей, да плевать на тебя, черт возьми! На кой ляд ты прочитал уйму книг? Я не против книг, я тоже много читаю, но ведь нужно видеть в этом какой-то смысл, а не так, чтобы потом себе самому сиять. Ты светишь, но не греешь, а к тому же махинатор, жулик, вор. Какая польза от твоего чтения? Как, каким образом, кому на пользу ты употребляешь свою пресловутую образованность? Где и в чем мы видим ее благотворное влияние? Ни рыба, ни мясо – вот что ты такое. Приспособленец, червь, нечто одноклеточное, интеллигентная инфузория туфелька, если не хуже, если не паразит, не власоглав, не пьявка, присосавшаяся себе в удовольствие к чужим талантам.

– Но все это можно отнести и к Нифонту, – кивнул Курага на меня.

– До каких пор ты будешь морочить нам голову и корчить тут перед нами мыслителя? – продолжал толстяк. – Твоя голова пуста, как мой желудок. У тебя нет ни одной оригинальной и самостоятельной мысли.

Высказав эти гневные соображения, в которые не иначе как по недоразумению затесался довольно-таки сомнительный намек на пищевую несостоятельность его желудка, а в остальном, пожалуй, совершенно справедливые, незнакомец удалился в большом раздражении, грузно хромая, но на трость, однако, не опираясь, а бешено размахивая ею в воздухе. Как бы ни были справедливы его обвинения в адрес Кураги, они, с другой стороны, никак не характеризовали его самого, так что я скоро начисто позабыл о нем. Курага предложил выпить по чашечке кофе и, пока мы шли в кафе, тараторил о всякой незатейливой всячине. Я предпочел выпить стакан кагору. Курага высказал замечательное рассуждение, что пить с утра, да еще в такую жару, небезопасно для здоровья. Я оборвал его болтовню вопросом об анонимке, и он почти в точности повторил то, что я слышал от него несколько дней назад по телефону: его точка зрения с тех пор не претерпела изменений, что было бы отрадно, когда б она сама по себе не внушала такого отвращения.

– Курага, – сказал я веско, – ты юркий парень, скользкий, вертлявый тип, тебя трудно уловить, схватить за жабры.

– Но все это относится и к тебе тоже.

– Ты ловко меняешь окраску, когда это тебе выгодно, ты с неизменным успехом маскируешься, ты ловко, очень ловко это делаешь, Курага.

– Превосходно! – воскликнул он, хлопая в ладоши. – Не прошло и четверти часа, как второй судья взялся за меня, грешного.

– Шутки, Курага, это твоя слабость, разные такие-сякие шуточки. И ты даже пойдешь на всякую низость, если тебе представится, что это забавно и остроумно и у тебя будет при этом возможность сказать: да, я такой, смотрите, какой я. А про себя будешь думать, что твоя нравственность, или что там у тебя, нисколько при этом не пострадала.

– Люблю, люблю такие разговорчики, страсть как обожаю!

– Но, значит, есть в тебе что-то такое, что ты сам считаешь твердым, незыблемым? Есть какой-то устоявшийся цвет? Есть такое, что ты испугаешься, запротестуешь, если у тебя захотят это отобрать? Я хотел бы увидеть, Курага, это страшно интересно, давай-ка посмотрим, что там у тебя, попробуем вместе разобраться. Согласен?

– В принципе согласен, но... минуточку! – воскликнул вдруг Курага. Минуточку! Я только сбегаю в сортир, понимаешь, что-то приспичило. А ты пока допей вино... Мне, кстати, уже к Пронзительному пора.

Он шмыгнул в какую-то внутреннюю дверь, и мне показалась смешной мысль, что он может сбежать, это было бы слишком литературно. Однако Курага не возвращался. Я заглянул в эту дверь. Спина Кураги, неизвестно где несколько минут пропадавшего, внезапно мелькнула своими заморскими красотами на противоположном конце коридора, в ту же минуту и скрываясь в синеве дня, сверкнувшей на миг в отворившуюся дверь; я бросился туда. Из комнаты сбоку парень в поварском колпаке равнодушно покосился на меня. Я выбежал на задворки, в тесноту сваленных кое-как пустых ящиков и мусора, и шагнул в прохладный, как глубокая вода, узкий проход между заросшими зеленым мохом стенами. За поворотом, в крошечном тупичке, я тотчас увидел Курагу. Он стоял, привалясь спиной к стене, слегка бледный и совершенно неподвижный, и странно смотрел на меня.

– Ты что, Курага? – спросил я, заходя в тупичок.

– Вопрос сложный, и силой его решить невозможно, – ответил он тихо и проникновенно.

– Какой вопрос?

– Порядочные люди так не поступают, Нифонт, – гнул Курага свое. – Ты вправе осуждать меня, я понимаю, люди не похожи друг на друга, и одному человеку всегда что-нибудь не нравится в другом. Я ведь не святой. Но зачем же силой? Я потому и хотел уйти, что сразу по твоим глазам смекнул: ты замыслил сделать мне больно. Я готов выслушать твои упреки, потому что, говорю тебе, я вовсе не святой и заслуживаю критики, как любой другой человек. Но не думай, что если ты изобьешь меня, это доставит тебе моральное удовлетворение. Не надейся, что благодаря этому ты лучше поймешь меня. Это заблуждение, Нифонт, заблуждение и недоразумение.

– Видишь ли, – возразил я, – сегодня не так уж для меня и важно, что ты такое есть. Вчера еще – может быть, но сегодня я не искал тебя и не думал о тебе. Ты сам попался, ты сам позвал меня, и почему бы нам все мимоходом и не решить? Чем же нам еще заниматься, Курага? Давай уж решил, раз и навсегда.

– Попробую объяснить тебе. Ты хочешь знать, каков я на самом деле...

– Ну конечно, Курага, – перебил я, – конечно, я очень этого хочу. И разреши мне думать, что сила в этом процессе познания далеко не последний способ установления истины. Что ни говори, тебя следует прижать к ногтю, без этого не обойтись, я убежден. Вот возьми, например, осьминога. Ты жаждешь поближе познакомиться с ним, проникнуть в его тайны, а он улепетывает, хитрит... и только когда загонишь его в угол, когда окончательно прижмешь его, только тогда он выпускает облако...

– Я не думаю, что это удачный пример, – торопливо вставил Курага. Зачем сравнивать человека с существом, стоящим на более низкой ступени развития? Я всегда был против подобных уподоблений. Я согласен ответить на все твои вопросы, Нифонт, разъяснить свою позицию, но меня вовсе не нужно загонять в угол, прижимать к ногтю, ждать, что я выпущу какое-то облако... По правде говоря, я не люблю, когда во мне видят подопытного кролика.

– Да у меня уже нет к тебе никаких вопросов, – я словно в недоумении развел руками, – все прошло, все далеко позади.

– Тогда разреши мне уйти. Меня ждут дела.

– Но мне хочется, – сказал я, – посмотреть и послушать, как ты будешь корчиться, валяться в пыли и визжать, дрожать, скулить и всхлипывать. Как знать, может, в этом и откроется новая грань твоего характера, даже какое-нибудь дарование, о котором ты раньше не подозревал.

– Как легко ты обо всем судишь! Ты просто удивляешь меня, Нифонт.

– Да может, Курага, тебе и необходимо существовать именно так, чтобы тебя то и дело прижимали к ногтю. Может, ты для этого создан. Природа изобретательна. Ты только вообрази, живут некие морские твари и устроились таким образом, что самка, когда вынашивает потомство, для подкрепления сил пожирает самца, а он ничего, не протестует, наоборот, с дорогой душой, с пониманием. Разве в этом нет своей поэзии, скажи?

– Ну хватит, прошу тебя, – сказал Курага с досадой.

Мне сладко было ощущать в себе мужество судьи, и я не мог остановиться:

– Нет, ты скажи, разве ты не желаешь быть отмеченным каким-то особым вниманием природы? Я научу тебя, Курага. Допустим, ты не призван к тому, чтобы тебя пожрала самка, но ведь можно иначе, можно устроить тебе, скажем, нескончаемую лютую порку.

– Это не действие природы, не природный акт! – наукообразно запротестовал Курага.

– Тебя будут нещадно драть, а ты в то же время будешь читать книжки, служить, молиться, воспитывать дочь. И не просто читать и служить, а именно с дорогой душой, Курага, верой и правдой. Как и подобает человеку, который обрел смысл жизни и свое истинное состояние. Ну так не хватит ли бегать от правды, Курага, не пора ли прозреть?

– Как ты все-таки беспечен. Ты не обдумываешь свои слова, ты неосторожен. Для того ли дана тебе голова, чтобы ты так легкомысленно с ней обращался? Или ты ничего не знаешь о ее хрупкости? Она очень хрупкая, твоя голова, Нифонт. Если так будет продолжаться, не сносить тебе ее! Уж не думаешь ли ты, что напал в моем лице на кроткую и пугливую овечку? Нет, мой друг, я найду способ выкрутиться, и как бы все это потом не обернулось неприятностями. Для тебя, Нифонт.

– Знаем, – усмехнулся я, – изучили немного. Но сейчас еще посмотрим. Вот смотри, Курага. – Я поднял с земли ржавый длинный гвоздь – одну из тех вещей, которые частенько подворачиваются в нужный момент, – и нацелил его острием в грудь собеседника. – Я буду медленно погружать в твою плоть этот предмет до тех пор, пока твоя жизнь не повиснет на волоске. Но это не просто физическое испытание на прочность предмета или твоей выносливости, нет, это опыт, интересный преимущественно своей психологической стороной. А основан он на той предпосылке, что человек, когда ему нехорошо и нестерпимо больно, не может не стать самим собой. Соответственно, цель – установить, каков ты на самом деле. Мы с тобой, Курага, отнюдь не идеалисты и отлично понимаем, что когда гвоздь погрузится в твои потроха по шляпку, ты не только выдашь все свои тайны, не только назовешь все адреса и явки, но и оклевещешь кучу ни в чем не повинного народа. Ну а тогда мы с тобой присядем и спокойно разберемся, что в твоих откровениях правда, а что можно отмести как сор. Итак, ты готов?

Я сделал к нему шаг, и он сказал:

– Я вижу, ты сумасшедший... Даже не понимаешь, что я не стал бы ждать, пока этот гвоздь погрузится по шляпку. Но в сущности это какой-то кошмар, сон... Брось гвоздь! Я не привык объясняться на таком уровне. И ведь не скажешь, что примитивно... но как-то неслыханно, как если бы чудовищная и опасная игра... Да, я не стал бы ждать, пока по шляпку или даже чуть-чуть, я признаю это. Да я вообще не представляю, чтобы кому-то понадобилось загонять в меня гвозди... что такое возможно со мной. Но раз уж ты так настроен... Я могу быть уверен, что ты это серьезно?

– Конечно! Да вот, – воскликнул я, приставляя гвоздь к его груди, разве же не серьезно?

– Я не хочу попасть впросак и стать посмешищем, – сказал Курага срывающимся голосом, – я хочу быть совершенно уверен, что это не шутка и что ты действительно задумал ударить меня этим гвоздем.

– И ударю сейчас, и ты будешь совершенно уверен...

– Погоди, – перебил Курага, – не торопись. Просто я должен знать, что ты способен это сделать. Скажи только: да или нет.

– Да, – ответил я.

– Хорошо, допустим, что это правда. В таком случае я прошу у тебя прощения за все зло, которое тебе причинил. Не ударяй меня гвоздем, Нифонт, ты видишь, я и впрямь испугался, да, мне страшно, мне трудно говорить... Он закашлялся, стер с губ пену и продолжил: – Прости... И ту анонимку, и все, все мне прости. Я унижаюсь? Это вызвано необходимостью. Я начинаю бояться тебя, Нифонт. Я еще никогда не встречал таких людей, как ты. Я не знал, что ты такой, я думал, что таких людей вообще не бывает. Прости мне мое неведение... Но разве оно оттого, что я плохо о тебе думал? Нет, Нифонт, нет, все дело в том, что я не понимал тебя, думал, что ты как все, а ты вот какой... Разве я посмел бы, зная, какой ты в действительности? Но ты же понимаешь, в жизни все так перемешано и кажется глупым, никогда не различишь вовремя, где герой, а где букашка, все на одно лицо. Ты бы сразу сказал, и я был бы куда приличнее... Я бы ни-ни... Ты прости меня, Нифонт. Прости мою былую слепоту. Ах, вот уже и кровь пошла, – воскликнул Курага, вытащил носовой платок и сплюнул из рта тягучее пятнышко крови. – Вот, сказал он, протягивая мне для показа платочек.

– Не нужно, – отверг я.

– Прикусил язык, в волнении. Я разволновался, – сообщил Курага, нужно иметь крепкие нервы, чтобы выдержать подобное. Такое напряжение! Ты пират, Нифонт, ты сущий дьявол, ты мог бы стать Наполеоном, а я, сам видишь, обыкновенный человек, не царь и не герой. Мне приходится молить тебя о снисхождении.

– Поговори, – сказал я, – поюродствуй еще, а там и порешим...

– Нифонт, дурашка, да я в самом деле испугался. Я дрожу от страха. Как я могу знать, что у тебя на уме? Нифонт, – он внезапно прильнул ко мне, уткнулся лицом в мое плечо, как бы целуя его, – мне не по себе.

Я оттолкнул его и увидел, что на его бледном лице теперь взыграла гримаса неподдельного ужаса. Я сказал ему, чтобы он проваливал.

– Но я... – пробормотал он, – могу ли надеяться... подари мне надежду, что никогда в будущем...

– Я завтра навсегда уезжаю отсюда. Или сегодня.

Он еще что-то пробормотал, я услышал что-то о деньгах и взвизгнул:

– Это неслыханно! После всего ты еще напоминаешь мне о каких-то деньгах? Убирайся, пока цел!

– Спасибо, Нифонт... За все тебя благодарю... Обобрал меня до нитки... Но об этом ни слова... Я молчу. Я покорен судьбе. Среда меня съела – что поделаешь? – приятного вам всем аппетита, господа хорошие!

Он медленно, опустив голову и не оглядываясь, побрел в проход между домами. Я вернулся в парк, углубился в чащу, где не так припекало солнце. Какой-то шум заставил меня обернуться. Курага и Пронзительный сломя голову бежали в мою сторону, а в отдалении, прихрамывая и терпеливо огибая кусты, трусил толстый незнакомец.

– Ну, Нифонтушка, – завопил Курага, – держись теперь!

У Пронзительного был вид великана, долго терпевшего на своей груди наглую возню всякой мелкой живности и наконец встрепенувшегося; не бежал он, а буквально летел пулей через кусты, как взъерошенный озлобившийся воробей. Я не имел времени гадать, что именно побудило его проявить такую заинтересованность во мне. Как в горячке он обнаруживал дикую, сумасшедшую радикальность намерений. Я выставил кулак встретить эти намерения без энтузиазма и благодарности, но Пронзительный отмахнулся от моего кулака, как от надоедливого комара, и плотный удар лег на мою голову.

Я очнулся у ног толстого незнакомца, который сидел на низком пеньке и что-то чертил кончиком трости у моего лица.

– Ну как? – спросил он добродушно.

– И они не расшибли мне голову до крови? – удивился я.

– Предмет, которым вас огрели, – пояснил толстяк, – был большой, похожий на лопату и являлся как бы слепком с вашей головы. Им можно либо вообще снести вам голову, если ударить ребром, либо только оглушить, что они и сделали.

– Отлично, – сказал я, вставая. – Кстати, я не испытываю после удара никаких неприятных ощущений. Все равно как после сна.

– Они обчистили ваши карманы, – поведал незнакомец, – и на прощание посоветовали вам держать язык за зубами, поскольку-де вы так или иначе задолжали им больше, чем они нашли при вас.

– Да, они взяли лишь то, что я похитил у мамы. Основной капитал я предусмотрительно спрятал в багаже.

– Рад за вас.

– А с вами я тоже должен драться?

– Как хотите. Но если вы полагаете, что я для этого тут оставлен, то ошибаетесь, я остался по собственной инициативе. Я, кажется, предостерегал вас, что не следует связываться с этим негодяем Курагой. Временами он предстает настоящим интеллигентом, он не лишен лоска, приятности, вальяжности, но в сущности он разбойник с большой дороги. В прежние эпохи так вести себя было признаком человека с национальным характером, а как дело на этот счет обстоит сейчас, я не знаю. Впрочем, думаю, что в наше время, когда национальное практически вытравлено нашими разнесчастными экспериментами, подобное поведение не что иное как плод никудышнего воспитания, которое только коверкает душу, учит двойственности и лицемерию. Я, к примеру. Почитывал книжки, пописывал стишки, а в свободную от этих занятий минуту не брезговал украдкой таскать у соседа хлеб, порошковый суп, колбасу. Уровень моих представлений о моральных ценностях не поднимался до понимания, что это отвратительно, мерзко, что это противоречит логике, хотя при всем-то этом я за книжками и стихами витал на таких высотах, в таких эмпиреях, что Бог ты мой, куда там вашему Кураге и иже с ним. И вот, друг мой, не знаю, как вас кличут, столь экстравагантное положение длилось до тех пор, пока совершенно сбившийся с ног сосед не надумал всучить мне книжку одного нашего мыслителя, – не будем пока называть его имя всуе, а придет другое время, назовем в полный голос и воздадим должное. Так вот, в книжке этой черным по белому пишется, что жить нужно не по лжи, приятель. Не ново, скажете вы? Для вас, может, и не ново, а для меня оказалось до крайности ново. Тогда-то и раскрылись мои глаза.

– А когда сосед всучил вам эту книжку? – спросил я.

– В прошлом месяце, если вам так интересно это знать. С прошлого месяца и началась для меня новая жизнь. Нет, я и раньше догадывался... подозревал... мне это отчасти даже и понятно было... но вот так, черным по белому! И словно обухом по голове!

Я сказал:

– Будем надеяться, что ваша новая жизнь продлится так же долго и безмятежно, как прежняя.

– До свидания, – сказал толстяк, с некоторой рассеянной задумчивостью глядя на меня.

Я подался к Гулечке. Заявив, что после удара не испытываю никаких неприятных ощущений, я немного погрешил против истины: голова все-таки гудела и, пожалуй, не слишком удовлетворительно держалась на плечах. Однако, с другой стороны, неизъяснимая, возможно, что и болезненного характера бодрость разливалась по телу и весьма подстегивала мой дух. В ней сквозило нечто ироническое, некий позыв к легкости, даже игривости, и вместе с тем она выталкивала наружу ясную, конкретно поставленную задачу, т. е. отомстить многим моим обидчикам, любить шаловливую Гулечку наперекор всему, наперекор безнадежности, ну и в подобном духе. Я не собирался тотчас идти мстить, это возникло как своего рода дальняя цель, на будущее, зато, надо сказать, энергично. Во мне побудилась энергия человека будущего, и это был обнадеживающий симптом даже и для моего настоящего. Это предполагало уже в настоящем необычайную, странную жизнь, напряженную и, конечно же, исполненную авантюрного духа. Сейчас я отважно смотрел в перспективу. Я вовсе не жаждал каких-то баснословных побед, подобные понятия, похоже, утратили для меня свой сакраментальный и притягательный смысл. Это даже не было волей к жизни в чистом виде; если начистоту, это была, скорее, подхватившая, закружившая меня ирония, хорошая и вполне радостная.

Я поднялся на третий этаж гулечкиного дома, позвонил и, в волнении ожидая, пока мне откроют, даже выбросил зачем-то вперед обе руки, словно бы разгребая ими материю стен и двери. Навстречу мне выползла многорукая и многоногая, опостылевшая за последние дни юность, засмеялась знакомым позавчерашним, вчерашним смехом, втолкнула меня в комнату, где Гулечка пытливо расчесывала у зеркала свои очаровательные локоны. Как оказались здесь эти кавалеры? Ответа не было. Вездесущие? Чернильная тьма внезапно поместилась в моей голове, на лицо Гулечки таинственно ложились какие-то багровые отблески. Но потом в темноте, которая, казалось, вот-вот лопнет от готовности излиться брызжущим, ликующим светом, побежали белые трепещущие точки, оставлявшие фосфорические следы, и с приятной небрежностью наметились прежние очертания комнаты. Возник человек, он стоял, свесив по бокам руки, склонив голову на плечо, и в упор смотрел на меня маленькими блестящими глазками. Юношеские тела, словно образовав хаос совокупления, вырастали друг из друга, влажно и душно пульсировали. Некая оргия надвигалась на меня, оглушала, ослепляла, но я хотел непременно высмотреть того человека и смотрел, приставив козырьком ладонь к глазам. Лишь по случайности я заметил, что толстенькая коротконогая девчушка выметает сор из дальнего угла похожим на гитару веником и никакой оргии там нет. Я почувствовал одиночество. Я словно подполз к какому-то краю, не ведая, что за ним, свесил через него голову и увидел спуск в ад. Простиралось ли в таком случае надо мной небо, сиял ли рай? Трудно сказать. У меня не было на этот счет никаких руководств, знамений. Это могло быть все что угодно. В этой неопределенности, в этой расплывчатости, в этом отсутствии перспективы и связи с прошлым ничто не приходило изнутри, все навязывалось извне. А она, Гулечка, сидела перед зеркалом и не смотрела в мою сторону.

– Старушка, горн, наслышан... – нудно завел человек, которого искал мой взгляд, человек с необыкновенно большой головой и бесстрастным лицом, как же, как же, наслышан о ваших похождениях. Весьма интересно... интригующее вообще всегда рядом с нами. Жизнь у нас своеобразная, но человеку, только и знающему проклинать час своего рождения, нелегко уяснить, в чем это заключается. Вы поняли, о чем я? Я говорю, что своеобразие нашей жизни с первого взгляда... Ну да, горн, старушечье ухо, кстати подвернувшееся... Вообще русский человек... Я по-русски ясно изъясняюсь? Проблема, собственно говоря, в эманациях, за ними дело. Это в известной степени относится и к вам.

Мы помолчали, я подумал: зачем же он морочит мне голову? Следовало спросить, кто он и не пробил ли кульминационный миг моей великой ревности. От волнения и страха не в силах вымолвить ни слова, я руками вывел в воздухе заметную фигуру, надеясь, что мой туманноречивый незнакомец уловит в ней нечто мореходное. Я ведь хотел обозначить пресловутого "моряка". Незнакомец шагнул в нарисованное мной, плавно слился с ним и тихо, ровно проговорил:

– Все окутано тайной.

Ой ли, – свистнул в моей голове какой-то иронический Соловей-разбойник, – так уж и все?

Я заметил, что все, даже Гулечка, с любопытством прислушиваются к словам моего незванного собеседника. Он говорил:

– Эманации... Психофизическая энергия... Уходит же она куда-то... Она необходима... Инопланетяне... Все очень сложно... Пока больше ничего не могу сказать...

Снова помолчали, незнакомец тусклыми больными глазами смотрел в угол комнаты, и вокруг его головы дребезжала большая зеленая муха.

– Тарелки... Треугольники...

Наконец он смолк окончательно.

Гулечка вошла зачем-то в ванную, я кинулся следом, закрыл дверь на щеколду, и мы остались наедине. Забрезжил просвет во всей этой бесноватой кутерьме. У меня появился шанс сказать ей все, что накипело. Грозно держала она в руке зубную щетку, строго, н е п о д к у п н о смотрела мне в глаза, и свет желтой лампочки как-то капризно, плаксиво озарял наши теснившиеся друг на друга фигуры, ванну с потрескавшейся эмалью, этажерочку, до отказа набитую орудиями гигиены, отсыревшие стены, сумрачно и убого истекавшие своим неодушевленным потом.

– Ты должен извиниться за вчерашнее, – возвестила Гулечка, и в ее голосе стояла непреклонная воля. – Пока не извинишься, нам не о чем говорить.

Я усмехнулся как в кривом зеркале, а убедившись, что наше уединение ее не пугает и, скорее, я сам дрожу, как листок на ветру, решить взять ее измором:

– Гулечка, зачем ты натравила их на меня... этих шутов, скоморохов... Мне так все это ненавистно, а ты...

– Ты слышишь, что я тебе говорю?

– Чего они добиваются от меня? – частил и сыпал я. – Избавь меня от них, прошу, освободи, прогони их, и будем вдвоем, нам ведь сегодня ехать...

– Пока не попросишь прощения...

– Прости меня, Гулечка, – перебил я.

– Не у меня проси, у них, у людей, у старой женщины, которую ты оскорбил, которая по твоей милости едва не лишилась жизни.

– Это было бы слишком сильно, Гулечка, слишком драматически... достаточно, что попросил у тебя. Не настаивай. Со мной так не надо. Не пройдет! С какой стати ты решила отдать меня им на растерзание? О, Гулечка, просить у них прощения? Этого я делать не буду. Хоть убей, а унижаться перед ними не стану.

Она была до совершенства красива в своем роскошном красном платье, разметавшемся повсюду в ванной, необыкновенно красива, метавшая молнии из больших подведенных тушью глаз и подбавлявшая крови в и без того густо нарумяненные щеки, была неприступна, величава, как отлитая из бронзы статуя. Хоть я и стоял перед ней, как нищий, как больной полумертвый старик, и с нею, за нею, за нее был весь мирок, куда она сейчас направит шаги, у меня ни шиша не было и ничем я в действительности не мог ее больше соблазнять, я все же не удержался и в удовлетворении потер руки, подумав о том, что обладаю такой женщиной.

– Старухи той что-то здесь не видать... я безумно рад, что она выжила, выкарабкалась, это факт, Гулечка, – сказал я, – но просить прощения у нее не буду, а тем более еще у кого-либо... кроме тебя, разумеется.

– Значит, – начала она, но я тут же воскликнул:

– Не спеши, Гулечка, не спеши решать, ведь так ли уж ты все поняла, до конца ли?

– Пропусти меня, – хмуро она отозвалась, – мне пора. А ты как знаешь...

– Я тебя не пущу... пусть они идут, куда хотят, а мы вдвоем...

– Пропусти!

– Гулечка, – крикнул я, – я тебя не пущу.

Она вздрогнула от неожиданности, и даже не один раз, а два или три, это были своего рода конвульсии, и она содрогалась. Можно было подумать, что я надавал ей оплеух, но у меня мгновенно возникла другая мысль, я подумал, что происходящее с ней обстояло так, как если бы я вошел в ее плоть, когда она менее всего этого ожидала, и ей одновременно и странно, и больно, и сладно, и сейчас она вообще запрокинет голову и зайдется сумасшедшим смехом. Поддерживая в себе эту благодатную и плодотворную мысль, я поднял руки, словно намереваясь передать ее Гулечке в порядке некоторого воплощения в действительность.

Она тоже подняла руки, так что наши пальцы чуть было не встретились где-то в красном вихре ее платья, но, минуя возможные варианты, полурожденные моими мечтаниями, ее руки взяли мои плечи и попытались столкнуть меня с пути, который представлялся моей подруге более реалистическим. Жест у нее вышел уверенный и властный, я даже поверил, что ей достанет сил одолеть меня. Однако начатое мной делание любви все-таки еще продолжалось, и даже если оно смахивало на сражение с ветряными мельницами, порывистое чмоканье, издаваемое моими губами, было, как ни верти, поцелуями, которые я без устали отпускал Гулечке в пекле ее борьбы со мной.

– Голубка, – говорил я, – тебе нельзя отворачиваться от меня, я же тебя люблю! И отталкивать меня не надо. Не уходи, побудем вдвоем, посидим, поговорим... Или ты хочешь поразвлечься? Но я развлеку тебя, я сумею тебя развеселить. Ты скажи, чего тебе хочется, и я сделаю...

– Послушай, – прервала она мою речь, – если бы ты любил меня и действительно стремился угодить мне...

– Ну почему же угодить, Гулечка? Просто я хочу, чтобы хорошо было и тебе, и мне.

– Нет, ты дослушай, – с досадой произнесла Гулечка. – Ты сладко поешь. Но я тоже кое-что понимаю, и вот что я тебе скажу: пока ты не извинишься за вчерашнее...

– Мы уже покончили со вчерашним, – перебил я. – И никуда я тебя не пущу, буду стоять тут стеной, а ты хоть кричи и зови на помощь. Хоть ядовитой слюной в меня плюнь, а все равно не пройдешь.

– Я вижу...

– Да, ты видишь, но ты не понимаешь... а пора бы понять, Гулечка, пора тебе эту простую истину...

– Знаешь что, – возвысила она вдруг голос и опять схватила меня, некогда мне тут с тобой разводить турусы.

Конечно, я ее провоцировал на что-то вроде маленькой, как бы семейной потасовки, иначе тот возмутительный намек, который я вложил в фразу с применением, так сказать, "ядовитой слюны", не растолкуешь. Ведь на самом деле мме все в Гулечке было мило и сладко. Мне нравилось, как нарастает ее гнев, как она сжимает кулачки, а корни ее волос словно раскаляются и начинают испускать страшноватый адский свет, я хотел ее раззадорить и для этого был готов нагло смеяться ей в лицо.

Я стоял в проходе между бортиком ванны и стеной, преграждая ей доступ к двери, и Гулечка с рычанием, но каким-то пронзительным, мелким, крысиным, дернула меня за волосы, а другая ее рука, выброшенная вперед, ударилась о стену и рикошетом больно съездила меня по носу. Я на всякий случай легонько отступил, видя, что лучше все-таки переждать, пока в ней истощится непомерная, безудержная, искренняя лютость и начнется что-нибудь более напоминающее игру. Но тут началось именно самое главное. Зацепившись каблуком за край деревянной решетки, лежавшей там на полу, я не удержался на ногах и шлепнулся на задницу.

Похоже, Гулечка решила, что победа сделана и можно уходить. Однако я, сидевший на полу и навалившийся спиной на запертую дверь, еще имел достаточный рост, чтобы считаться основательной преградой на ее пути. Необыкновенные и жутковатые проекты закопошились в голове моей подруги, ей вдруг представилось, как из глубины тьмы, где происходила наша схватка, пламенем взвивается ее красное платье и сама она, возвысившаяся, взлетевшая на сказочную высоту духа, легко и с особой грацией неумолимости перешагивает через меня.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю