355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Литов » Прощение » Текст книги (страница 10)
Прощение
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 10:04

Текст книги "Прощение"


Автор книги: Михаил Литов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 19 страниц)

– Ты что, Ниф?

Эта улыбка все разом покончила. Так спрашивают человека, который среди ночи, полупробудившись от сна и сказочно толкуя действительность, начинает собираться в дальний неведомый путь.

Впрочем, что же мне оставалось, как не надеяться, что дальний неведомый путь станет моим волшебным избавителем от разного рода тернистых обстоятельств. Воображая себя человеком, принявшим смертельную дозу яда, обреченным, стало быть, на смерть и только что не обременяющим себя точным знанием своего последнего срока, я в то же время не испытывал настоятельной потребности предаваться философским размышлениям о смысле бытия и моем скором перемещении в иной мир. Более всего я заботился о возможностях почерпнуть максимум удовольствий и старался отмести все лишнее и мешающее моему, так сказать, последнему процветанию. В мыслях и грезах я был доблестный воин, готовый на беспощадную расправу со всем, что путалось под ногами, грозило капканами и цепями, прилипало как репейник, на деле изрядно путался и шалил. Однако все заметнее конструировавшийся план нашего "бегства", о которой я сейчас расскажу, как нельзя лучше утешал меня в минуты отчаяния.

Кстати сказать, Вепрев в последнее время весьма ревностно и, полагаю, с видом стойкого борца за правду и справедливость создавал слух, что находятся, мол, люди, которым по душе пользоваться его добротой в своекорыстных целях. Очевидно, Вепрев ждал от людей сатир против меня, памфлетов, бичующих мое бесстыдство, однако люди не жаловали его самого, видя объект насмешек во всем, что бы с ним ни случилось. Так что я сделался в своем роде даже героем текущих событий, предстал в глазах общества ловким и остроумным парнем, я принимал намеки на поздравления, и во многих местах меня встречали одобрительными улыбками. Обманул Вепрева! Знали бы, однако, эти люди, что жертвой моей предприимчивости пал сам Пронзительный. Хотя я и мало сочувствовал Вепреву в его нелегком походе за истиной, этот иронический и чуточку даже злобный хор вокруг него не доставил мне ни малейшего удовлетворения.

Моя страстная натура вела дело к тому, чтобы мы с Гулечкой поскорее уехали. Одесса мне опостылела, в гробу я ее видал! И больше я не удивлялся, что Наденька так переменилась, что все так перепуталось и поглупело в ее голове. Мне опостылела Гулечкина неизменность в ажурном хитроплетении слов, в центре которого неизбывно маячила уже несколько и монументальная фигура все того же загадочного, полумифического "моряка". Можно было подумать, что Гулечка, напуская тумана, устраивая в некотором смысле как бы феерию, пытается взять меня измором. Но я не видел цели всех этих романтических козней, а ведь случалось, что и насмешливые физиономии сновали и гримасничали за ее спиной... казалось бы, куда еще яснее? А все-таки было неясно. Не сомневаюсь, что Гулечка поверила в меня, даже в мою значительность, стало быть, следовало ждать теперь между нами каких-то серьезных начинаний, истинной романтики. Однако никакой определенности в наших отношениях по-прежнему не проглядывало. Я верил, что путешествие разрешит все это. Гулечка и сама высказывала намерение использовать летний отпуск для расширения кругозора, повидать всякие прославленные места, так что я даже опасался, что ее фантазия, разбушевавшись, пожелает совершенно недоступных моему карману странствий. Поэтому я всеми силами стремился не пустить ее разгоревшийся туристическим жаром взор дальше столицы. В Москве я, по крайней мере, знал кое-кого и мог рассчитывать на поддержку, отклонение же от столичного курса очень скоро поставило бы меня в неловкое положение. К счастью, я убедил Гулечку ограничиться Москвой; мне пришлось солгать, будто поездки в Москву требуют мои художнические заботы, и она поверила. Бедняжка в сущности ничего против Москвы не имела.

Мои последние дни на заводе украсило событие, вызванное к жизни курагинским гением. В отделе кадров, куда меня доставил суетливый и пьяненький, что необыкновенно ему шло, человечек, мне устроил натуральный допрос начальник, у которого я более всего запомнил четкую округлость брюшка, плавно и подчеркнуто линиями брюк переходящего в солидные ляжки, а также его взгляд, удручающе сверкавший проницательностью из-под хмурых бровей. Он начал с вопроса, не слишком ли много у меня врагов, и тут же поправил себя: много ли этих самых врагов?.. Следующий заход: есть ли вообще враги? Я промолчал на все это, выдержал паузу, собираясь с мыслями. А затем ответил в том смысле, что враг понятие расплывчатое, врага не всегда вовремя распознаешь и во многих случаях к тому же враг каким-то боком еще и друг. И тогда начальник принялся читать мне удивительное письмо:

"Уважаемый! Пишем анонимно и в пессимистическом тоне, спешим сообщить, что на Вашем заводе, известном многими героическими деяниями и славными традициями, каким-то странным, не иначе как несуразным образом обосновался некто Нифонт Славутинский, дебошир и пьяница. Как это произошло, даже вообразить трудно, но пора, однако, в этом деле скрупулезно разобраться, вынести резолюцию и всех виновных в упущении наказать по всей строгости законов завода, который сам по себе достоин всяческих похвал. Нам доподлинно известно, что вышеупомянутый субъект, вероломно проникший в занимаемое Вами гнездо гуманизма и трудовой романтики, знаменит в темных переулках и на городских окраинах многими хулиганскими и провокационными выходками. В своем неуемном рвении никогда не оставляя попыток выслужиться перед силами тьмы и реакции, он дошел до ряда нетерпимых низостей, а именно: изменяет жене; с целью наживы подделывает документы; будучи экспедитором, утверждает, что за границей никаких экспедиторов нет и общество благополучия и потребления там строится не только без них, но и словно бы вообще по мановению волшебной палочки; активно болтает на радость шпионам; выпивает за вечер двадцать бутылок вина. Начитавшись сочинений Эдгара По, этот человек возомнил, что ему все дозволено, и мать впускает в свою комнату лишь затем, чтобы она, слабая старушка, выносила после него окурки и пустые бутылки, а заводские девушки, которым он нанес оскорбительные по самой своей сути щипки в филейную часть, даже боятся бывать на заводе, пока там разоряется этот проходимец и мракобес. Разве перечисленных зол не достаточно, чтобы наказать подлеца в соответствии с духом нашего времени и навсегда отбить у него охоту к произволу? Мы надеемся, что это письмо не останется без последствий...".

– Галиматья, – сказал я.

– Вы покраснели, – заметил начальник, иронически сощурившись. – Может, вы догадываетесь, кто это написал?

– Покраснел, – согласился я, – но не догадываюсь.

– Вы отрицаете все приведенные в этом письме факты?

– Конечно. Да вы и сами видите, что тут каждое слово насмешка.

– Над кем же?

– Над читателем, – ответил я уклончиво.

Начальник устал хмуриться, его лицо просветлело, он взял меня под руку, и мы стали приятно прогуливаться по кабинету из угла в угол, беседуя на ходу.

– Я признаю, что галиматья и что не все в этом документе заслуживает доверия, – сказал мой новый друг. – Ни за что, например, не поверю, что один человек способен за вечер выдуть двадцать бутылок вина. Как вам это удается? Поделитесь опытом. Человек! – вдруг крикнул он.

В дверях возник тот карлик, что привел меня сюда. Начальник продолжил:

– Мой помощничек, вы его видите, уж на что любитель приложиться, а и он даже за целый день двадцати бутылок не осилит. Что скажешь, прохиндей?

– Ни-ни! – встрепенулся и замахал руками человечек. – Двадцать? Нет!

– Хорошо, проваливай. Да, – сказал начальник, когда мы снова остались одни, – большой адепт зеленого змия, но вдумайтесь только, ведь никто никогда ни единой анонимки на него не сочинил, вот что поразительно расходится с вашим примером, мой молодой друг, вот что трогает и подкупает в нем и отпугивает в вас. Я согласен, что галиматья, не документ, а вздор, я ни в чем не могу вас упрекнуть. Я не враг вам, но вообразите же себе человека чуточку... как бы это выразить... косноязычного и между тем одержимого идеей донести до других правду, выразить свои принципы, даже поразить, чтобы сказанное не прошло мимо внимания читателей. Что и говорить, это по-своему тоже трогательно, это подкупает, впечатляет, не правда ли? Он сочиняет некую околесицу, может быть даже просто грубый донос, этот безвестный анонимщик, но где же гарантия, что за его выкладками не кроется драгоценная информация? Вот что мы должны учитывать, вот что является главным в такого рода делах и диктует нам линию поведения.

Снисходительная улыбка тронула его губы, когда он увидел, что я насупился.

– То есть вы все-таки допускаете, что я, скажем, подделываю документы?

– Упаси Бог! – воскликнул начальник. – Я никого не собираюсь огульно обвинять. Суть лишь в том, что это дело не должно ограничиться нашей нынешней встречей, должно выйти за рамки частного случая, стать делом общественности и, в частности, людей, по долгу службы призванными заниматься подобными вопросами. Мы не можем решить все в одиночку, поверьте мне, стреляному воробью, и главное, мы обязаны помнить простую истину. Доверять людям – в этом, исключительно в этом, всегда в этом первейший закон человеческого общежития. А с другой стороны, чистота идеалов и твердая нравственная позиция – в этом, опять же в этом, раз и навсегда только в этом святая обязанность каждого члена общежития. И потому проверять людей – в этом, как вы сами догадываетесь, единственно в этом, бесконечное количество раз в этом и всегда будет лишь в этом наша первоочередная задача, которую мы постараемся с честью выполнить. И было бы преступной утратой бдительности с нашей стороны не придавать значения любому острому сигналу с мест, даже такому, который в первом озвучивании может показаться смехотворным. Разберемся, выясним... Я предам дело огласке, и если окажется, что письмо это носит клеветнический характер, найдем подлеца и приструним, чтоб другим неповадно было...

Начальник позволил себе легкомысленно бросаться словами и даже совершил парочку игривых телодвижений. Я вынужден был глуповато ухмыляться, внимая этой его забаве. Он откровенно и искренне пародировал стиль анонимки, мне, однако, было ответить ему нечем, я внезапно ощутил себя страшно узким, не имеющим места, чтобы с беспечностью, Бог знает у кого заимствованной, вместить фарс, в который он столь легко и радостно ударился. Мысленно я уже, конечно, визжал от ярости, выл в тоске, но выходило и так, что я будто бы жалобно пищал, как ошпаренный, вырываясь из плена у этого старого пердуна, который тут предо мной уже невыразимо, неописуемо отплясывал и скоморошничал.

История сложилась бы отнюдь не в духе человеческого общежития, когда б я спустил Кураге его развязность. Едва очутившись на улице, я тут же вбежал в телефонную будку, набрал номер, захрипел:

– Курага, сволочь...

– Не я писал, – откликнулся далекий, но бодрый голос Кураги, – но я тебя предупреждал. Ты же понимаешь, ты же смышленный парень. У тебя нет никаких доказательств, что это моих рук дело, ты же понимаешь, Нифонт. Не я пачкун! А как только вернешь денежки, я тебе на того человека, на виновника бед твоих, если захочешь, сразу и без разговоров укажу.

– Ну, Курага... – скрипел я и корчился в телефонной будке.

– Да ты благослови судьбу, что у нас не отняли возможность смеяться, Господи, что ты охаешь да ахаешь, что с тобой? Юмор нашего солнечного города...

– Юмор навязчивых идиотов! – крикнул я.

– О, Нифонт! Ты в заблуждении... Подумай, посмейся... я ведь шучу, разве ты не понял этого? Не нервничай, умоляю тебя, пойми – все достойно осмеяния. Нет ничего святого. Мы стараемся надуть друг друга, ну так и это следует делать весело, с шуточками, а иначе... хоть сразу в гроб! Надеюсь, ты меня понял. Подумай на досуге...

Выдохшись, не зная, что еще сказать, я с треском повесил трубку. Логики в поступке Кураги не было. Ему ведь и в страшном сне едва ли снилось, что я далек от мысли возвращать долг, следовательно, он вовсе не рассчитывал нажать на меня, испугать, поторопить. Тут было другое. Если и был расчет, то на одно лишь: показать себя остроумным, непредсказуемым, навязаться со своей будто бы блестящей и эффектной игрой. Тут был упор на сенсацию. Была прихоть, юродствование, был даже смех сквозь слезы, сатира на наши нелепые нравы, но в очень уж убогом исполнении. И до крайности мало доверия внушал мне творец этой сатиры. А между тем, сколько в нем самоуверенности, какой апломб!

О, этот цирк я уже достаточно изучил. Мне вспоминается теперь и, видимо, как нельзя более кстати, экспедиторская поездка в городишко на Дунае, где я на заводе долго уламывал директора отпустить мне металл, а он все поворачивал и так и этак, находил тысячи причин не отпустить, хотя с самого начала оговорил, что непременно отпустит, раз уж мы притащились на машине в такую даль. Наши препирательства длились целый день, я не раз порывался уехать, а он тут же заверял, что металл отпустит, и тотчас выдвигал новые основания не отпустить.

Но я, собственно, не о нем; когда я уже положительно в последний раз заявился в его кабинет, он согласие дал и бумаги подписал. После него мне надлежало подписать у главного бухгалтера, я кинулся к тому в кабинет, и вот тогда выяснилось, что этот самый бухгалтер как раз сидел в директорском кабинете и знал, что я сейчас побегу его искать. Но он не подозвал меня, не сказал: экспедитор, подойдите, я подпишу ваши бумаги. Ничего подобного! Да и директор не выдал этого бухгалтера, а поддержал его игру.

Ну, я, допустим, не знал и фактически не должен был знать, что он бухгалтер, но он-то знал себя и свою должность, как и то, что обязан подписать мои бумаги, почему же он не предотвратил мои ненужные поиски? Я снова к директору, бухгалтер, все еще там сидевший, спокойно поставил подпись и никак при этом даже не почесался и не ухмыльнулся. Здорово разыграл свою партию! То есть вот он мне устроил как бы курьез, а видите, как при этом невозмутим и нисколько не спешит собой восторгаться и наслаждаться, не кичится, что обвел меня вокруг пальца, втащил в шутовской хоровод.

Потом на складе имевшиеся у меня уже бумаги заменили другими – такой у них, на том заводе, порядок, – а эти новые документы следовало подписывать у того же бухгалтера; я побежал к нему, и он молча, серьезно так, даже солидно подписал. Однако на проходной пьяный сторож уперся: как пить дать не выпущу вашу машину с завода, бухгалтер не везде подписался, внизу, говорит, есть подпись, а в верхнем углу нету. В первый момент я даже не поверил этому охраннику. Как же так? Если действительно нужна в верхнем углу подпись, то неужели главный бухгалтер, с виду не один уже десяток лет протиравший тут штаны, мог этого не знать?

Я к нему, и он опять же спокойно, без всякого удивления, без раскаяния, без ссылок на провалы в памяти, без восторгов, тихонько так и поставил подпись в верхнем уголке. Зачем же это произошло? Никаким сном это вовсе не было. Но если на этого бухгалтера взглянуть, если во всей полноте окинуть и объять его исполненный хладнокровия, достоинства и даже величавости, ну, естественно, и изрядной толщины облик, так тотчас совершенно и разъяснится, по крайней мере представится, что без этого, без подобных забав, нельзя, – видите ли, без этого нет полнокровной жизни, нет ярко окрашенного события и история не то чтобы какого-то там жалкого завода на Дунае, а вообще рода человеческого из бурной реки превращается в стоячее болото.

Это понятно. И хорошо, что люди играют и сражаются, не желая превращаться в ходячих мертвецов. Но каково мне служить не столько участником истории или хотя бы лишь фарса, сколько неким смазочным материалом для разных частей механизма, угольком, который подбрасывают в топку летящего вперед паровоза? Да и какому-то ли бухгалтеру решать, кто будет участником, а кого следует пустить на вспомогательное средство?

Безусловно, о бухгалтере я вспоминаю без малейшего благоговения, в разгар наших с ним сношений я даже злобился на него. Но ведь и без слез, без гнева рассказываю я о нем теперь, а если рассказывать ответственно, продуманно, с осмыслением вероятных выводов и без всякой тенденциозности, и вовсе должно получаться юмористически и живо, при всем том, что этот бухгалтер весьма отвратительная рожа. Необходимо обладать особой прозорливостью, чтобы современный стиль, всю современность охватить во всей полноте и с перспективой, – и лишь тогда судить. Такой орешек не по зубам мне. Может быть, люди, уяснив, что в мире скуки и безверия накопилось до взрывоопасности, до риска потерять все в один миг какого-то глобального и адского срыва, ищут забвения в условно беспечных и безобидных игрищах. Каждый забавляется на своем месте, в пределах своих возможностей, по своим способностям. Пока еще соблюдается известный порядок, никто не прыгает выше собственной головы и, как бы роздольно ни разливалось воображение, играют разумно и трезво. Т. е. я, конечно, о большинстве. Тот бухгалтер все, очевидно, тщательно учел и по крайней мере на глазок взвесил все мои данные, прежде чем отвести мне роль мышонка. А за его плечами огромный опыт работы с людьми и над людьми и против людей, в багаже у него богатейшие познания из области человеческих характеров и взаимоотношений, и будь он от рождения хоть трижды недалек и зауряден, этот опыт так или иначе освятит его изыскания безошибочным чутьем и своего рода мудростью. Последний дурак, если ему поручить беспрерывное убийство людей, познает жизнь тоньше и глубже, чем величайший из философов.

За те десятки лет, что мой бухгалтер провел в конторах, можно научиться гонять мышат с таким ювелирным мастерством, с такой безупречной чистотой стиля, можно в такой превосходной степени освоить технологию того, "как у нас в городишке на Дунае шутят", что не подкопаешься, не за что будет ухватиться с криком: а вы, господин хороший, несправедливо меня гоняете, вот, пожалуйста, убедитесь сами, вот тут вы свой злой умысел именно что обнаружили и выдали! Старый толстый человек, опытный делопроизводитель играет в печальную для меня игру, и в этом заключается нечто эсхаталогическое, сквозит мысль, что, дескать, мир все равно катится к гибели, отчего же нам не веселиться и не поиграть напоследок?

Вечером того же дня я отправился к Кураге. Я мысленно всматривался в курагинство, пытаясь решить, что лежит в его основе. Только ли искривленное вольнодумство, только ли смех и легкость, в критический миг, так сказать, в миг настоящей жизни, готовые обернуться естественным, непридуманным добром? Или же там в глубине мрачно и угрожающе клубится неистребимое вечное зло? Настолько заманчиво было разгадать этот ребус, что моя ярость сама собой поубавилась, уступив место... игривому настроению. Меня обуял исследовательский дух, и на вечерней улице я озирал праздную, как мне представлялось, толпу с иронический и снисходительной, но отчасти и злорадной усмешкой какого-то литературного происхождения. Я чувствовал себя глубоко проникшим в тайну человеческого бытия, человеком, сквозь все толщи прошедшим до самого дна и убедившимся, что истинно ювелирное мастерство отделки любой материи, в том числе и живой, истинное остроумие, блистательность, нарядность тела и духа – вот единственно достойная реакция на всякие видение очей. Долой неуклюжесть, ибо она ничем не лучше и не значительнее курагинского дилетантского подхода к жизни: тот же разряд, та же медаль, разве что в утешение самолюбию перевернутая обратной стороной. Да и с Гулечкой стало бы полегче... Научиться тонкому аристократическому обращению с Гулечкой, при всяком ее выпаде, даже невыносимо обидном, пересиливать возмущение изящным, находчивым парированием, – она смутится, моя отнюдь не до бесконечности ловкая, изящная и находчивая подружка. Она потеряет свой невозмутимый покой, она проникнется невольным уважением ко мне, тем более сильным, что скоро, возможно, рухнут последние ее сомнения в моей кредитоспособности. Гулечка сделается покорна моей воле, я, властелин, владыка, бог ее и царь, увижу Гулечкино благоговение.

Но еще прежде нашествия на Курагу, в предвечерние часы, когда я, возбужденный анонимкой, вернулся с завода и прилег отдохнуть, Жанна легла рядом, и я прильнул к ней и обладал ею, впервые с тех пор, как объявил о нашем разрыве. Пришла Лора, пожаловалась, что ей нездоровится, и легла рядом с нами. Жанна уснула.

– Каждый день, – сказала Лора, вперив пустой взгляд в потолок, каждый Божий день одно и то же. Эта боль, эта слабость... Каких только болезней нет у меня! Я боюсь смерти. Идеологи и правители хотят удушить нас скукой, прозой, буднями, хотят превратить в муравьев, в волов, нам на глаза вешают шоры, чтобы мы не видели, что творится по сторонам. Говорят, наши правители умеют развлекаться в свободное от службы время и не жалеют на это средств, а что они оставили нам? Ты думаешь, наш народ беден, нищ, как о том вопят его радетели? Я не верю в это. Что с того, что вечно чего-то не хватает на прилавках и порой необходимое приходится добывать с боем? Это не самое страшное. Мы разучились понимать и чувствовать радость бытия, наслаждаться жизнью, вот что с нами случилось, вот почему мы кажемся такими бедными и убогими. Сейчас немало у народа появилось радетелей и защитников, они скулят, жалуются, протестуют. И не понимают, что в действительности нам нужен хотя бы один всеобщий великий карнавал, он бы все перевернул и изменил. Им и в голову не приходит, что все еще сказано было Достоевским, великим писателем... Помнишь это? Я тебе напоминаю: появится господин с насмешливой физиономией, – я заметил слезы в бесцветных глазах Лоры; она продолжила: – и пошлет ваш муравейник, ваш хрустальный дворец к чертовой бабушке, и скажет, что пусть хоть розгами его исполосуют, а ему, видите ли, хочется и нужно поступить по своей воле.

– Появился уже такой господин? – спросил я.

– Да, – ответила Лора, – такой господин уже появился.

Я направился к Кураге. Уже возле его дома я очнулся и повернул вспять. Искушение п о и г р а т ь Курагой было велико, загнать его в угол, надавить, чтоб треснул панцирек и вылилось все, что там внутри есть. Но и без того я уже шел сомнительным путем, и брать на себя и это значило бы еще больше захламить свою несчастную жизнь. Несмело, расшаркиваясь, пуская пыль в глаза, что-то еще обещая и глубоко пряча свое истинное лицо, еще маневрируя и при случае играя роль человека, на которого можно положиться, добропорядочного гражданина, уважающего законы общежития, я граблю ближнего. Я, можно сказать, обдираю под липку доверчивых, простодушных, деловых, рассчитывающих поживиться за мой счет, глупых, умных, знакомых, родных и полузнакомых. И сколько бы я себя ни уверял, что это не грабеж, что я признаю за этими людьми право требовать от меня возмещения убытков, что я в конце концов подпишу капитуляцию и верну им все до копейки, что я поступлю в конечном счете по законам чести, я знаю, что в действительности это не так, что это грабеж и что я никогда не верну даже копейки. От такого себя мне бежать некуда, так зачем же еще и обременяться Курагой?

Я пришел к выводу, что чем тише и незаметнее выскользну из круга той игры, которую он затеял, тем успешнее начнется мое путешествие с Гулечкой. Она хотела повидать бабушку, жившую под Киевом, мы купили билеты на поезд. Я надеялся, что в киевские дни мы будем у бабушки чуть ли не полном довольствии и мои финансы не слишком пострадают. С завода я уволился и получил небольшую выходную сумму. Дома никто не подозревал о моем готовящемся бегстве. В самый день отъезда я намеревался осуществить одну свою новую идею. Я знал, разумеется, что это низко, но знание всего лишь бесплотно обнимало душу и было молчаливым, совсем не страшным Аргусом, более чем рассеянно охранявшим покой моих родителей да и мой собственный. Легко было видеть по такому стражу, что мои добродетели, если я их имел, были созданы исключительно для мирной тепличной жизни, тогда как всякое смятение несло им гибель, расчищая место для совершенно иной поросли. Еще накануне я уложил вещи в чемоданчик и снес Гулечке, объяснив, что последнюю перед отъездом ночь не буду ночевать дома. Она не возражала, ни о чем не спрашивала, не удивлялась. Я ночевал дома и обладал Жанной.

Утром Жанна удалилась по своим делам. Она надела весьма замысловатое, даже экстравагантное, на мой взгляд, платье, которое придавало ее животу, особенно низу его, соблазнительный облик брюшка какого-то блестящего, простодушно шевелящего лапками насекомого. Головка моей жены, имевшая на бронзовом от пудры лице несколько бессмысленную улыбку, получалась при таком наряде преувеличенно крошечной, поскольку платье ужасно вздувалось на плечах и на пышной груди. Я не был посвящен в ее дела. Жара мутно вилась над городом и сводила с ума, все было на редкость скучно и тупо, разомлевшие люди лениво шатались между домами, не знаю, куда приткнуться. Я загадочно отмечал в уме все перемещения родителей по квартире, подстерегая удобный момент. В стекле одного из окон дома на противоположной стороне что-то стремительно сверкало, и отражение скользило по стенам и потолку моей комнаты, напоминая длинный, острый и прозрачный язык, перекинувшийся через дремлющую улицу. Мне показалось странным, что скоро я буду вынужден попрощаться, возможно, что и навсегда, с этой старой неказистой улицей. Я понемногу задремал. Внезапно резкий холод пронизал меня, невзирая на жару, которая ничуть не спала; затекла рука; я укрылся рубахой и перевернулся на другой бок. Спать среди бела дня мне было необыкновенно и как будто даже страшно, я почти отчетливо слышал ходящие, перекликающиеся за окном звуки, испытывал беспредельную слабость и как бы некую внутреннюю судорогу, казалось, я умираю при ясном, или почти ясном, сознании, ухожу из жизни, ведомый чьим-то таинственным и могущественным присутствием. Сквозь сон мне передалось, что отец дремлет перед телевизором, с экрана которого неслась какая-то злободневная чепуха. Меня разбудили громкие однообразные голоса, доносившиеся из кухни. Я достаточно бодро вскочил, вышел из комнаты и остановился посреди коридора, прислушиваясь. Это был как раз удобный момент. Из кухни, занятые разговором, они не могли заметить меня. Я бесшумно приотворил дверь в их комнату.

Уходя из дому, они эту дверь никогда не забывали запереть на ключ привычка, образовавшаяся у них с тех, очевидно, пор, как они уяснили, что я настроился жить собственным никчемным умишком, – я же менее всего хотел ее взламывать. Это уж, думалось мне, куда предосудительнее, чем даже то, что я задумал, поэтому я решился на свою грустную авантюру прямо у них под носом. Я буду проклят Гоподом. Не исключено, что я уже проклят. В их комнате было как-то особенно тихо, до оцепенения, тихо и истомно, и вещи казались древними и огромными. Я сразу прошел к громоздкому письменному столу и выдвинул верхний ящик. Тут уж не было никаких секретов, никаких замков, преград, уловок, сводящих на нет усилия грабителя. Я знал, где они хранят деньги, сумму, безусловно, незначительную, на текущие расходы, – основной капитал помещался в сберегательной кассе, дожидаясь, надо полагать, часа, когда по завещанию перейдет в мои руки. Мне некогда было ждать, пока осуществится это его замечательное предназначение. Я взял впалый кошель, лежавший посреди всякого хлама; его впалость показалась мне обидной, но вместе с тем и щемящая жалость охватила меня при виде этой ничтожной добычи. Не я был его владельцем, и владельцев я теперь пожалел. Я беспомощно замер в странной рассеянности, держа кошель в руках и разглядывая его так, словно в нем на миг промелькнула чья-то жизнь, которую я был бессилен постичь, словно в его темных запавших боках отобразились судьбы, весь сокровенный смысл существования людей, связь с которыми я сейчас столь сокровенно рвал.

Скрипнула дверь, и тоже бесшумно, будто повинуясь условиям начатой мной игры, вошла мама. Она тотчас все поняла, ее лицо – волевое и впечатляющее вообще, с крутыми неприступными скулами, тонким между ними носом, как бы заплывшими глазами и высоким лбом, – угнетающе помутилось от гнева. Мне показалось, что я чувствую ее боль. От боли и зуда она искала спасения в том, что яростно вонзала ногти в кожу, не щадя ни лица, ни шеи, ни груди. Под ее быстрыми движениями рассеялся, как дым, тонкий нос, затем отвалились и пропали губы, она исчезала, я убивал ее. Я заслонился руками от жуткого и, в общем-то, неправдоподобного видения. Слишком поразило ее случившееся, и мудрость на этот раз изменила ей: она не смекнула, что следовало бы преградить мне путь, задержать меня, стать в дверях гранитной скалой, несокрушимой крепостью, Аргусом более ответственным и непоколебимым, нежели тот, которого она с моего младенчества старалась вселить в мою душу. Она с криками устремилась в кухню, призывая отца в свидетели своего горя, и я не преминул воспользоваться ее оплошностью.

Я бежал через пустырь к автобусной остановке, а они, спотыкаясь, одетые отнюдь не для выхода в свет, бежали, бедные люди, следом, и мама то и дело пронзительно выкрикивала:

– Ловите, ловите нашего сына! Наш сын вор!

Эта сцена превосходно украсила знойное полотно дня и безлюдный пустырь. Навстречу нам неторопливо двигалась Жанна в ее нелепо вздувшемся платье, уставшая от дел, мечтающая о живительном сне. Она застыла в изумлении, и я пробежал рядом с ней, я даже изобразил, что вполне сосредоточен и погружен в себя, чтобы заметить ее. Затем она присоединилась к моим родителям, но я уже вскочил в автобус, и они остались на пустой остановке, о чем-то жестикулируя и крича. Я видел через заднее стекло автобуса, как горизонт подкрадывается к ним, затмевая ноги, колени их, втягивая в твердую, как камень, тьму по пояс, по горло, видел, как они исчезают, все еще жестикулируя и крича, проваливаются в пучины сохранявшейся за ними, но для меня навеки потерянной земли. Я словно видел себя их глазами, т. е. как горизонт затмевает автобус, уносящийся в пучины другой неведомой земли, и мне тоже хотелось о чем-то жестикулировать и кричать, как если бы этим можно было что-то предотвратить или хотя бы на шажок приблизить миг какого-то чудесного освобождения от духоты и страха, хотя бы даже приблизить тот финал, о котором я столь самозабвенно и самодовольно толкую.

Глава пятая

– А мы сегодня не поедем, – сказала Гулечка, когда я с ней встретился; сегодня она не заставила меня долго ждать; мы встретились возле ее дома, я встрепенулся, заметив, что она без вещей, и она объявила об отмене нашего выезда и уставилась на меня с улыбкой, как бы спрашивая: ну что, что ты мне сделаешь? видишь, какой сюрприз я тебе преподнесла, а что ты можешь со мной поделать? Но она, может быть, отчасти и побаивалась моего возмущения.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю