355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Литов » Прощение » Текст книги (страница 18)
Прощение
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 10:04

Текст книги "Прощение"


Автор книги: Михаил Литов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 19 страниц)

Нет, я не сбился в очередной раз и не сделал отступления, напротив, то, что я говорю в свое оправдание и в оправдание необъективной оценки разговора с Челышевым, тоже в какой-то степени отражение самого разговора. Он вошел как огненный бич, склонился надо мной и поискал в темноте мою руку, чтобы пожать... Но по дрожи его руки я тотчас догадался, что его менее всего занимают сейчас вопросы дружественных отношений со мной и, обычно бережный до кропотливости и исступления в подобных проблемах, лихорадочно анализирующий свои отношения с любым человеком, ранимый, обидчивый и даже отвратительно липкий, нынче он полностью переключился на себя, на некую идею отношений с кем-то другим, идею, в центре которой стоял, естественно, он сам. Это было очень некстати. Я понял, что речь пойдет о Гулечке и что он настроен не считаться со мной и даже бессовестно переступить через мои чувства. То, что он все же пришел ко мне, вовсе не было попыткой заручиться моим согласием отдать Гулечку и не указывало, что его будто бы одолевают сомнения и укоры совести. Он пришел поговорить со мной о Гулечке как с человеком, Гулечке у ж е посторонним. Кто-то другой мешал ему... Но он даже не надеялся обрести в моем лице союзника, единственное, в чем он нуждался, это перед кем угодно выговориться. Таких, как он, не смущает, что предполагаемый собеседник лежит перед ним в изнеможении. Малый этот не верил, что ему посчастливится покорить гулечкино сердце, и страдал... Когда я встрепенулся и громко выкрикнул: где, где она? – он не ответил, словно и не слышал ничего. Он сидел, понуро свесив на грудь свою непропорционально большую голову, и можно было подумать, что человек этот мертв, и даже как бы по моей вине, и пришел мучит меня, терзать и донимать загробными кошмарами. Первые розовые лучи дня озарили его, и я увидел нечто неживое, безлюдное, некий доисторический ландшафт; вдруг он трудно отверз уста. Тяжко давался ему этот разговор... Но он уже решился и не хотел поворачивать вспять.

Он выложил все, в чем виделись ему суть и мечта. Это было ужасно. Той гибели, которой я каким-то чудом избежал, которой страшился всем своим естеством, он жаждал добровольно.

– Если бы она мне позволила... – лепетал он в самозабвении, – ведь тут с ее стороны всего малость, согласие... Трудности, конечно, материальные, да и не похоже на общее положение вещей... у людей так обычно не делается... Не похоже, я понимаю... Возможны протесты... Но она... Ей никто не мешает... Только согласие, все остальное я сам... Ну да, взять на себя заботы обо мне – это нелегко, а где-то даже обременительно, затраты, она небогата... Но я довольствуюсь малым, а буду еще меньшим. Просто быть с ней, от нее никуда ни шагу. В комнате, в каком угодно месте комнаты, в каком угодно положении, хоть вверх ногами... расскажи немного об ее одесских жилищных условиях... осуществим ли мой проект? А преданности у меня хоть отбавляй!

– Прекрати, – завопил я здесь. – О ком ты говоришь? Ты же не понимаешь...

Он продолжил с хладнокровием бешенства и отчаяния:

– В холодные ночи я бы...

– Молчи! – крикнул я, вдруг остро почувствовав, что он способен сделать в холодную ночь; я ловил его руку, чтобы заставить его умолкнуть. Подумай, каково слушать тебя...

– В холодные зимние ночи...

– Молчи!

– Хорошо, – согласился он, подумав. – Но ты и сам понимаешь. Я готов всем пожертвовать. Красота уже спасает меня... это несомненный факт... Когда имеется такая женщина, я рад бы не иметь больше ни разума, ни души... только бы она согласилась! Зачем мне теперь разум? зачем душа? Они кичатся... они кричат о своем превосходстве, домогаются власти. Уж лучше почувствовать себя спасенным и встать на четыре конечности... у меня найдутся в приспособленном виде... у любого найдутся ради такого случая... ползать и звать, звать нечеловеческим безумным голосом страсти...

– Беги на "островок безопасности"! Пока не поздно... ты же сам говорил, помнишь? Тебе известны такие островки. Беги, пока еще не поздно...

– Нет, теперь слушай, – возразил он твердо. – Самое главное вот в чем. Это для нее... Все, что я потеряю, достанется ей. Если у меня не будет больше образа и подобия Божьего, то у нее станет вдвойне. Я перестану развиваться, зато ее способности за мой счет разовьются необычайно... сообразительность, быстрота мышления достигнут у нее небывалых высот, ее красота засияет мощно... Ломоносов мечтал об этом, но не знал пути. Ты думаешь, я это для всех, для рода человеческого? Ничего подобного. Разве что в виде примера, образца для подражания, это пожалуйста, я не против и мне все равно, а так только для нее. Всегда один человек имеет возможность пожертвовать собой ради другого. Своими дарованиями, своим развитием. Угробишь себя – другой возвысится. Это тебя не прославит. Но... будет хорошо. И только на таких условиях возможно сосуществование людей. А ты мне – островок безопасности... Когда это я убегал от опасностей? Я хочу пожертвовать собой ради нее. Но она должна понять, принять, согласиться... есть ли у нее "пунктик", или все как у других и подобного ей не понять? Впрочем, можно еще надеяться, что я смогу убедить ее демонстрацией... она увидит, какие ей даются преимущества, загорится, возревнует, как бы другие не перехватили... Власть... Это окрыляет, возбуждает, побуждает человека верить в свои силы... Такая власть... Открываются раньше придавленные таланты...

Судорожный бег в неизвестность отобразился в коротких и незавершенных чертах его лица, он вздрогнул, словно от внезапного удара, и воскликнул:

– Женщина как отдельный вид, класс там или как некая обособленная порода для меня не существует! Целиком – такого нет... Нет необходимости в целой женщине, достаточно того, что я о ней думаю... что я думаю о чем-то в ней как о том, что это можно возвысить, приподнять надо всем и ради этого можно даже пожертвовать собой... Она сама поймет, что собой представляет и чего можно достичь, используя уже имеющийся в ней материал... главным образом, красоту, то есть всякие красивые члены и формы, конечности... она поймет, если разберется в моих намерениях или хотя бы безоглядно доверится мне...

Я не успел ответить. Я хотел бы сказать ему, что и во мне можно найти материал для благородной, возвышающей и приподнимающей над житейской скудостью обработки, а я бы как раз скорее, чем Гулечка, понял такую его заботу да и заслужил ее больше, чем кто-либо другой. Насчет моей красоты... В этом месте я был готов отойти от своей персоны и повернуть на более близкое для него. Хорошо, сказал бы я ему, своим странным способом ты хочешь облагодетельствовать не меня, нуждающегося в деньгах, в отдыхе, в каких-то перспективах на будущее, а Гулечку, которая только и стремится, что прожить жизнь беспечной птичкой, но считаю своим долгом предупредить тебя, что твоя жертва никогда не будет принята и никогда она не поймет тебя. Я, впрочем, знал, что не сумею толком объяснить ему свою позицию, собьюсь и лишь окончательно все запутаю. Но сказать нужно было. И я заторопился. Но Челышев уже лежал в густой высокой траве, скрылся в широком и витиеватом движении с легкими крыльями, которое летело в ней бесшумно и яростно. Я успел заметить его между зелеными ворсистыми стеблями, на которых лежала роса: он как-то странно извивался и как будто смех душил его. Это был бред, я не понимал... Я не понимал, в чем его ликование. Его облик свидетельствовал о торжестве... Разумеется, я догадывался, что это имеет какое-то отношение к Гулечке, к тому, что я от него услышал... но он сам не верил в успех своей затеи, почему же хотел, чтобы поверил я? Солнце сдавило, и кровь застучала в висках; казалось, теперь она хлынет через край... Я ринулся к рыхло чернеющей земле, а от нее медленно поднимался жар, и я царапался, стучался в какие-то запертые раскаленные двери, звал и говорил что-то, бормотал и лепетал, может быть, вздор, может быть – истину, которая вдруг вошла в плоть и кровь, в мозг и душу, или просто что-нибудь смахивающее на возбужденное, неизъяснимое и сокровенное: нет, нет, нет...

Они принялись крепко меня игнорировать, пренебрегать мной, а в некотором роде я и сам от них таился, втихомолку подсчитывал денежки и затем спускал их на выпивку, и, если коротко сказать, я сделался малоприятен. Уже не то что взвинченным, а каким-то даже одержимым, озабоченным, озлобленным, словно бы даже воровитым... Это из меня вышло, таким я стал. Короче говоря, в истории, которую мы сообща творили, у них выдался нынче вид созданий разумных, полезных и уважаемых, а я обретался на задворках, и вряд ли мне, если судить по внешности событий и фактов, стоило рассчитывать на посмертную добрую славу. Признаться, из-за этого последнего я не слишком страдал, с утра брался за свое и в номер возвращался лишь вечером... хмельной... я обрюзг, отяжелел, но мне удалось еще разок вывернуться с прежней ловкостью и слегка раскошелить Мелитрису. Иногда я встречался с Гулечкой и обменивался с ней двумя-тремя ничего не значащими фразами. Я не бывал чересчур пьян, употребление вина стало для меня своего рода забавой, в которой я не то чтобы знал меру, а скорее, просто не мог погрузиться в нее с головой. У меня еще оставались какие-то дела, какие-то свои переживания... И чем ниже я, по их мнению, опускался, тем изящнее они восходили к вершинам разумной культурной жизни, тем чаще я видел их – со своей обочины – чинно и благостно сгрудившимися вокруг играющего на пианино человека, задумчиво бродящими перед прекрасными шедеврами живописи, которые трудолюбиво поставляли местные творцы, тем чаще слышал, как они по вечерам вслух читают какие-то редкие замечательные книжки. Я все мечтал выяснить, участвует ли и Гулечка в этих сладких похождениях духа, но сколько ни всматривался... Если да, если участвует... ну, это, должно быть, очень даже забавно, на это следовало бы посмотреть. Некие проворные люди охотно, судя по их виду, обслуживали очаровательную компанию выходцев из моей запущенности, подтаскивали книжки, картины, подсказывали, что еще недурно бы вплести в букетик... Со мной они не здоровались.

Бывало, лежишь с больной опухшей головой в номере... Один... Больно. Живость души не ощущается. Со стеной, в которую я уперт, тихо и скромно соседствует гостиница, отчетливее всего слышно, как где-то отворяется и шаркает по полу дверь. Разные возникают мысли... Иногда даже ждешь, чтобы кто-нибудь пришел, например, тот же Вежливцев, пусть даже и он на худой конец, а он не торопится, возвращается поздно, и не с кем ответи душу, я ко времени его возвращения устало смыкаю веки... Тревожный сон, похожий на бесконечный кошмар. Я абсолютно не представлял, чем все это закончится. Наконец Вежливцев явился раньше обычного, еще только осела вечерняя темнота, и с ним пришла Гулечка. Я лежал на кровати поверх одеяла. Я не встал, когда они пришли, потому что мне мало понравилось, что они пришли вместе, и я подумал, что нечего мне перед ними утруждать себя, коль дело повернулось таким образом. Я, конечно, это так, предварительно, по взметнувшимся предчувствиям, а конкретно еще не знал... Но мне все равно не понравилось. Они были оживлены, посмеивались. Принесли с собой бутылку вина, пустились распивать, приглашали и меня, но я не встал и почти что ничего и не ответил им. Они были до крайности поражены: пьющий человек, конченый человек, а отказывается от дармовой выпивки! Можно сказать, смотрит даренному коню в зубы. Я лежал гордо. Наверное, это как раз так их и подзадорило. Но я чувствовал по всем признакам, что им вовсе не нужно набираться храбрости, собираться с духом, и без того они были боевито настроены, шутили, смеялись и весело поглядывали на меня. По-моему, они думали, что я мертвецки пьян, и это их потешало... вообще-то, они сначала увидели, что я не так уж и пьян, но решили, что в какой-то момент, может быть, именно после своего отказа сесть с ними за один стол, вдруг опьянел душой, а затем и телом, впал в прострацию... Видимо, так. Факт тот, что им очень было необходимо чем-то потешаться. А в высшем смысле я действительно был забавен. Гулечка заговорила обо мне. Будто бы обо мне лично, однако тут в последнее время распространилась мода чуть ли не прямо ко мне обращаться в третьем лице, очень необыкновенная форма обращения, если слушаешь и смекаешь, что речь в сущности о тебе и к тебе...

Он говорил, что любит, клялся любить до гроба, вещала Гулечка, но он не любил. Что-то именно в таком духе эффектно говорила Гулечка и словно пела песню. Они сидели за столом. Был серьезный сумрак, и Вежливцев в нем уже ничего не говорил, а только тихо посмеивался в ответ на слова Гулечки. Она все твердила одно и то же. И вот вдруг как-то произошло невообразимое изменение... Я пропустил начало, а потом было поздно усваивать и постигать; между тем я все отлично понял. Другое дело, что впоследствии уже надо было просто принимать как должное, как завершенное действие, как нечто, что не требует доказательств. Но даже если случившееся ужасно, не имело особого значения, понимаю я или нет. Да, это ужасно. Но понимаю я или нет, какое это могло иметь значение? Даже если я понимал, что это ужасно. Для кого могло иметь значение, что я понимаю? Для меня? Для них? Просто они вдруг замолчали, резко оборвались болтовня и смех, я вскинулся посмотреть, что их столь внезапно обеззвучило, и увидел в темноте их совместную жизнь. Все сходилось на том, что они не совладали с обуревавшей их страстью, какая-то сила швырнула их на кровать, в объятия друг друга, и, радостные, счастливые, они слабо и болезненно вскрикивали от восторга, что я не сразу услышал. А Челышев-то надеялся, строил планы... Ба! Я хочу сказать, что они и разделись, и сделали все, к чему их располагала страсть, а не ограничились шалостями и малым. Я не хочу здесь, в этом месте, передавать свое состояние, живописать его яркими красками и крупными мазками, углубляться в нюансы... Да и было ли тогда у меня какое-нибудь состояние? Мне скажут, почему ты не разнял их, не разогнал, как разгоняют на улице склеившихся собак, не избил? Я не сделал этого. Это ничего бы не объяснило, не изменило; такой порыв не вспыхнул во мне. Я не испугался. Было даже, промелькнуло какое-то удовлетворение. Но ведь я не был связан, мне не заткнули рот. Я был свободен. И сделал выбор. Вот в чем дело. Само собой, Гулечка была великолепна, и если я испытывал зависть, глядя на них, то ведь только к ее красоте, ладности ее форм, гибкости членов, чего у меня нет, но никак не к Вежливцеву, который ею обладал.

Нет, я не пытаюсь разобраться в ситуации, подать себя в том или ином свете... я говорю, не более. Если более, то это касается уже другого, минуты, когда я вышел из номера не мешать им, вышел из гостиницы под звездное калужское небо, к которому некогда возводил взор мечтатель Циолковский, и у меня немного закружилась голова, а в конечном счете я захотел есть. Я прошел пешком до вокзала, перекусил в буфете, затем отправился на берег, под которым мрачно и беззвучно катилась Ока. Там были овраги и трава, я немного заплутал и даже не ведал толком, вышел ли к Оке. Но это был берег. От его исхоженных, истоптанных трав и песков я оторвусь и полечу над страной, я увижу края, где трудная и сильная жизнь, не подвластная жгучим велениям времени, громким словам, лжи и прочей чепухе, пробивает сквозь необозримые пространства свои дороги, я снова увижу пыль, густо клубящуюся над ними. Но, может быть, другими глазами я буду смотреть на это. Я увидел, как в ночное небо поднялись две огромные птицы, черная, почти сливающаяся с мраком и оттого особенно впечатляющая, чудовищная, и белая, но страшно мелькающая в темноте, и сцепились в вышине смертным боем. Не было силы развести их в стороны, и слишком велика была их ненависть, чтобы они расцепились сами. Их толстые длинные шеи безобразно напрягались, крылья исступленно трепетали и бились, перья сыпали в воздухе, как белый и черный снег. Земли достигала безумная мощь их схватки, берег подо мной гудел, дрожал от ударов, которые они наносили друг другу тяжелыми клювами, и дикое пламя, горевшее в их глазах, озаряло округу неестественным мрачным светом. На том сотрясавшемся берегу я и сам поеживался от страха и неожиданного холода. Как о спасении подумал я, что силы вынести это ужасное зрелище мне придаст какой-нибудь талисман, символ веры, какая-нибудь ладанка, в которой от посторонних взглядов спрятан крошечный портретик матери, и, не теряя времени даром, побежал в гостиницу. Я перерыл все свои вещи, но ладанки так и не нашел. В номере никого не было. Затем из ванной комнаты, протирая полотенцем мокрые волосы, вышла Гулечка. Она хорошо пахла и хорошо, свежо выглядела. Неторопливыми, уверенными движениями она сделала из полотенца тюрбан и надела на голову, а потом, остановившись в дверях и наклоняя голову вбок, что вытряхнуть из уха воду, спросила меня свежим, хорошим голосом:

– Что ты ищешь, Нифонт?

– Ладанку, – ответил я, продолжая еще и еще рыться в вещах, но уже совершенно безнадежно, – я ищу ладанку, Гулечка.

Скорчив гримаску удивления, она спросила:

– Какую ладанку?

– Ладанку, – сказал я. – В ней портретик моей мамы.

– Твоей мамы? – удивилась Гулечка. – А у тебя была такая ладанка?

– А как же! Была, естественно... еще бы, символ веры... у меня была такая ладанка.

Она пристально посмотрела на меня и сухо возразила:

– Ты придумал это, Нифонт. Сочинил на ходу. Никакой ладанки у тебя не было.

– Была, – не согласился я, – была, и я носил ее на груди.

– Хорошо, – сказала Гулечка, – почему же я ее ни разу не видела? Ни в одну из ночей...

– Я снимал ее на ночь.

– Что ты делаешь, Нифонт? – вдруг спросила Гулечка, заметив что-то, на ее взгляд, подозрительное.

– Ищу ладанку, – ответил я просто.

– А зачем она тебе?

Я сказал:

– Она придаст мне сил.

Она выбирала, какое платье надеть, а я искал ладанку, потом она сказала:

– Лучше всего будет, Нифонт, если мы вернемся домой.

– Куда же? – Пришел мой черед удивляться.

– В Одессу, – пояснила Гулечка.

– Да, конечно. Но я должен найти ладанку.

– Мы можем хоть сейчас выехать... в любую минуту... лучше прямо сейчас.

– Да, – сказал я, – не имею ничего против. Мне все равно. Но без ладанки не поеду.

– К черту ладанку! – вскипела Гулечка. – Дома тебя ждут жена, мама, ты найдешь ладанку. Тебе помогут. Дома и стены помогают. Все будет хорошо, Нифонт.

Она похлопала меня по плечу. Тюрбан свалился с ее головы.

– А как же ты? – спросил я участливо. – Ты-то что будешь делать?

– Не знаю, – она пожала плечами.

– Ты? Не знаешь? Ну, егоза, напади на верный ответ, подумай хорошенько, тебе есть что сказать мне.

– А разве я непременно должна знать?

– Но и тебе помогут? – ответил я вопросом на вопрос.

– Само собой, – ответила она не раздумывая, – и мне помогут, не пропаду. Все будет как прежде. Буду работать, ходить в гости...

– Значит, я могу не беспокоиться за твою дальнейшую судьбу?

– Все будет хорошо, Нифонт, вот увидишь...

В порыве бодрости она послала мне воздушный поцелуй. Вот увидишь, сказала эта странная особа, т. е. что-то там посулила мне, но я мог лишь скептически хмыкнуть на такое ее обещание.

Глава восьмая

Скажут, что я как следует и не любил Гулечку. Пусть так. Но я твердо знаю, что люди способны на великую по силе любовь, а в любви на удивительные поступки, даже, можно сказать, деяния. Я приведу только один пример. Помнится, я читал одну небольшую книжку, хотя не помню теперь ни ее названия, ни авторов, а из всех предуведомлений и обрамления – лишь то, что она, по заверению издателей, основывается на реальных фактах и имеет назначение воспитывать в широких читательских массах благородные чуства. Очень хорошо! С реальными фактами всегда следует держать ухо востро, а против заботы о воспитании читателя ничего не возразишь, дело полезное.

В той книжке рассказывается, среди прочих, весьма своеобразная история. Некая молодая женщина – в книжке она названа каким-то условным именем, а мы продолжим этот прием, назовем тоже условно, скажем, Ольгой, итак, молодая женщина приятной наружности, по имени Ольга, появляется в следственных органах и в официальном порядке заявляет о пропаже своего ребенка. На вопрос следователя, когда это прискорбное событие имело место, Ольга (возможно, Ольга Николаевна или Павловна, с тем чтобы не отказывать ей в уважении, заслуживает она его или нет), отвечает, что давно, уж пять лет тому назад. Следователь потрясен, искренне, по-человечески, и читателю, даже если он недостаточно воспитан, да и эту книжку взял без намерения добыть себе извне правильное воспитание, не надо объяснять, какие чувства заговорили в следовательском сердце. Но служивый не спешит дать волю своему сердцу, он собран и сдержан; не подавай виду, что поражен, – думает он, вероятно, в своей опытной и ко многому привычной чиновничьей голове, – она, кто знает, на то, может, и рассчитывает, так что сначала разберись, что это за штучка...

Так в чем же дело? Почему Ольга Николаевна молчала пять лет? Искала ребенка собственными силами? Покрывала какое-то ужасное преступление, а теперь отважилась сознаться, покаяться, изобличить преступников?

Оказывается, женщина... ждала, и даже не столько возвращения сына, сколько возвращения его отца. Она росла и воспитывалась (следователь узнает это без какого-либо нажима со своей стороны, единственно потому, что в заявительнице горячо пробился исповедальный стих) в семье, не чуждой просвещения и культуры, ее нежили и холили, в общем, была своего рода теплица. Ей с младых ногтей прививали любовь к чтению, к искусству, к интеллектуальным упражнениям и забавам. Она выросла мечтательницей. Понимаю, сказал тут прагматик следователь и с тоской посмотрел на серый пейзаж за окном своего кабинета. Несколько лет Ольга Николаевна проучилась в музыкальном училище, делая успехи, но занимала ее, главным образом, вполне естественная для романтической души греза встретить на своем жизненном пути романтического уже обликом незнакомца, так сказать сказочного принца, а уж чтоб быть точнее и определеннее: консула какой-нибудь южной экзотической страны, мастера танго, выйти за него и отправиться в увлекательные странствия по белу свету.

Следователь отшатнулся, печально вздохнул, осуждающе покачал головой ему не по душе мечта такого рода. От воображаемого консула Ольги Николаевны веет дешевым искусом по части бананов и исступленных оргазмов, а при ближайшем рассмотрении он может оказаться и обыкновенным шпионом. Странно же, однако, что Ольга Николаевна своей детской мечтой делится с этим следователем, которого видит первый раз и от которого, если принять во внимание все обстоятельства дела, вряд ли вправе ожидать большого сочувствия. Невольно напрашивается подозрение, что наша Ольга Николаевна при всей ее склонности к интеллектуальным трудам и музыкальном образовании не очень умна.

Но дальше. Никто из консулов не взялся удовлетворить высокие претензии нашей героини, и ей пришлось довольствоваться скромным преподавателем музыки. Между прочим, в этом "пришлось довольствоваться" больше ядовитой шипящей насмешки записывателя истории над бедной, не очень умной женщиной, чем стремления добросовестно определить ее место в жизни, и для меня такой авторский всплеск эмоций не приемлем. В этом месте я отхожу от автора книжки, отмежовываюсь, он больше не оказывает на меня того влияния, какое несомненно хотел бы оказывать, и все его потуги воспитать меня отныне представляются мне несостоятельными и даже вредными. Ольга Николаевна явно не довольствовалась мужем, как думает или хочет показать, что думает, автор (которому для довольства, может быть, не надо и консула с его бананами и танцевальными фигурами, а достаточно приличного гонорара), а любила его в его преподавательской скромности и бедности. Долой пустые грезы! Это прозвучало. Мечтательница влилась в обыденность, взвалила на свои хрупкие плечи прозу жизни. Но их брак не назовешь счастливым, ибо преподаватель хоть и не высоко метил, а все же был себе на уме.

Только год прожили вместе, как музыцирующий супруг отправился в далекий сибирский город проведать родителей и назад не вернулся, сообщив жене, что нашел по дороге другую, уже счастлив с нею и просит ее, жену, забыть о его существовании. Тем временем покинутая Ольга Николаевна разрешается сыном. Она пишет изменнику письма, умоляет вернуться хотя бы ради сынишки, даже угрожает, и тот приезжает, недолго живет в лоне законной семьи и исчезает снова, и опять письма, мольбы, угрозы. Наконец этот современный Ясон (в свете последующих событий я решаюсь назвать его так, естественно, с оговорками) посещает Ольгу Николаевну с весьма приветливым видом, уверяет, что преисполнен желания помириться с ней, что любит сынишку, и просит разрешения на время увезти его к своим родителям, с тем чтобы те поближе познакомились с его будущим наследником и полюбили так же, как полюбил теперь он. Ольга Николаевна соглашается, надеясь покладистостью совершенно склонить мужа на свою сторону.

Ясон с ребенком, одетым по такому случаю в новенький матросский костюмчик и вооруженным порцией мороженого, уезжают. Проходит время, и Ольга Николаевна получает от Ясона письмо: ребенок (страшный для Ясона человечек, поскольку жена пользовалась им в своей игре как главным козырем, пугала мужа алиментами) на какой-то станции, где была пересадка, бесследно исчез и о нем нужно забыть, как нужно забыть, видит Бог, Ольге Николаевне и о самом Ясоне. Вот с тех пор и прошло пять лет. Даже бездомная кошка, даже хищная тигрица... – вертится в голове ошеломленного следователя, который ищет, как бы посильнее выразить свои чувства. Даже последняя гнида какая-нибудь!.. Но следователь берет себя в руки и отбрасывает примеры из жизни братьев наших меньших, он ставит вопрос чисто практически и – слышит в ответ нечто невразумительное для его ясного ума и высокого нравственного чувства: понимаете, – отвечает мечтательница Ольга Николаевна реалисту по специальности следователю, – сына я просто любила, а он (т. е. муж, наш современный Ясон) был для меня всем...

На этом можно бы и поставить точку. Экзотические грезы, эта непонятная, почти унизительная привязанность к человеку, стремящемуся от нее отделаться, безобразное, наконец, отношение к сыну – ибо что ж это такое "просто любила"? – следователю ясно, какого полета птичка сидит перед ним, он в горестном недоумении и готов поднять на ноги всю мораль. Он понимает, что рассуждения о невозможности построить счастливое общество на костях хотя бы одного убиенного младенца носят, в сущности, характер отвлеченный, литературный, однако сейчас не прочь употребить и их. Когда душа материалиста пылает праведным гневом, он вполне хозяйским жестом хватается за какое угодно оружие. Когда материалисту, тем более приставленному к службе, тем более к службе, требующей изворотливости, выгодно, он и поповскую рясу наденет. На этом и впрямь можно бы остановиться, ибо чего же еще желать, как не следователя в роли доброго христианина? Но трудно отказать себе в удовольствии от знакомства со всеми подробностями этой истории, которая в дальнейшем под проворным пером записывателя получает оттенок и детективный, и почти комедийный, и балаганный.

По вызову прокуратуры Ясон прибывает из своего далека и, взопревший от страха, рассказывает на допросе, что сына, по его предположению, похитила дама, ехавшая с ними в одном купе и все жаловавшаяся, что Бог не удосужился и ей послать ребеночка. На редкость запутанная история. У купейной дамы отнюдь не воровской вид, но иные из бездетных дам, известное дело, пойдут на любую авантюру ради осуществления мечты иметь собственное чадо. Может быть, именно этот мальчик в матросском костюмчике особенно приглянулся той пассажирке. Такова версия Ясона. Ничтожный человек, решает о нем следователь, такой хлюпик на убийство не решится. Но, как всякий хитрый добытчик истины, он широко расставляет сети, чтобы уловить того маленького зверька, который и есть главный факт, главная улика. Ясон бьется в этих сетях, ему намекают, что преднамеренное убийство им мальчика почти доказано и остановка за малым, например, за его добровольным признанием...

Ольга Николаевна, видя, что следственная машина размахивается не на шутку и что над ее обожаемым Ясоном нависла большая опасность, проделывает инсценировку самоубийства, – а что это инсценировка, воспитывающий в читателях железную дисциплину морали автор убежден безоговорочно. В предсмертной записке она умоляет, или даже выставляет ультиматум, оставить ее мужа в покое, поскольку-де он ни в чем не виноват, и она его любит, говорится далее, и желает ему добра, и вообще раскаивается, что дала повод затеять против него следствие. Но проницательному обществу, на передовых бастионах которого неусыпно бдят следователи и прокуроры, втереть очки трудно. Ребенка находят; пять лет назад, ненастным вечером, под шекспировские звуки грома и кальдероновские вспышки молнии Ясон подбросил его людям, которым, как он знал, иметь собственное чадо хотелось совсем не меньше, чем той даме из поезда, представленной было его воображением мощно разоблачающему следователю. Странно повел себя двухлетний мальчуган: подброшенный в чужую прихожую, он не только протянул руки к появившейся там женщине, но и без колебаний назвал ее мамой. Как бы то ни было, теперь он растет в положительной, трудолюбивой, честной семье. Из соображений гуманности ему не сообщили, кто его настоящие родители, а тех лишили родительских прав и притязаний...

Этот финал, с его упоением следователя от встречи с новыми родителями мальчика, утешителен, и тем не менее во всей этой истории, с ее физиономией, которую ей сообщил автор книжки, многое оставляет в недоумении и перед кажущейся неразрешимой загадкой. Упомянутый финал, положим, вполне исчерпывает, как человека и гражданина, следователя, но что в конце концов получают Ольга Николаевна и ее Ясон? Дело вовсе не в том, что они счастливо избежали тюремного заключения или что автор не снизошел прямо и недвусмысленно пригрозить им жуткой расплатой в тот час, когда все мы, грешники и праведники, лжецы, негодяи, следователи, авторы поучительных книжек и наши дети, явимся на последний суд. Дело в другом; меня преследует ощущение недосказанности, ощущение, что закралось, может быть, некое противоречие между тем немногим, что мы узнаем об Ольге Николаевне, ее словами, поданными автором вскользь, как нечто незначительное, и тем, в каком свете изображает автор происходящее. Преследует ощущение вероятия каких-то иных поворотов, укрывшихся от внимания нашего пишущего педогога, или сознательно скрытых им от нас чувств и мотивов, двигавших героями истории, в особенности Ольгой Николаевной. Например, эта ее фраза, что ребенка она "просто любила", тогда как муж был для нее всем... эта фраза вполне имеет основания предстать перед нами чем-то более глубоким, нежели всего лишь бред или намерение обмануть следствие.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю