355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Литов » Прощение » Текст книги (страница 2)
Прощение
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 10:04

Текст книги "Прощение"


Автор книги: Михаил Литов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 19 страниц)

Я люблю, и сегодня все должно решиться. Такова моя вера. Я стоял в коридоре, где стояло, с папиросами, древними анекдотами и свежими сплетнями, сигаретами и деловыми разговорами, трубками и рассеянным молчанием изобретателей, множество народу. За стеной периоды гробовой тишины чередовались с пулеметными очередями пишущей машинки, и я знал, что раскаты тишины вовсе не тишина на самом деле, а неслышная мне занимательная беседа машинистки с какой-нибудь подругой. Я пошатался по комнатам, кабинетам, коридорам; в коридорах апатично плавились лампы дневного света и маячили живописные группки людей. Я постоял перед распахнутой дверью заводской редакции, посмотрел, как девушка, профессия которой мне была неизвестна, сидя на высоком стуле и широко расставив полные брючные ноги, хмуро беседует по телефону.

Необходимо попасть в отдел: или войти, или ворваться, или вползти, или влететь; необходимо открыть дверь и поманить Гулечку пальцем, умоляюще или требовательно и настойчиво. Будь смелее! Все зависит от того, какой я выберу стиль. Я еще не выбрал. Но ждать больше нечего: сегодня или никогда. Сейчас. Выманить ее в коридор и говорить, говорить, безразлично что, она поймет, но говорить и все сказать.

Я стоял в коридоре, забившись в угол, но все-таки находился в поле зрения что-то писавшего за своим столом заместителя; я с вожделением и трусливо поглядывал на заветную черную дверь ее отдела, уговаривая себя сделать окончательный выбор. Да, все зависит... Все в ужасной зависимости от выбора, который ты сделаешь, должен сделать, хочешь сделать; и сделай его поскорее. Подумаешь, какой-то выбор... Я сделал подобие попытки сдвинуться с места, и тут меня настиг жиденький баритон заместителя, сказавшего:

– Пиши доверенность на металлобазу, Нифонт.

Вот оно: самое безжалостное мучение, какое уготовано экспедитору и вообще человеку, каким-то образом вовлеченному в смертный бой за металл, это испытание, пытка металлобазой. Когда с человеком так поступают, еще не значит, конечно, что от него хотят избавиться, нет, почему же, он, может, и завтра пригодится для тех же целей, однако посылающие отлично осведомлены, что ждет его на металлобазе, и как-то трудно не заподозрить их в том, что они испытывают определенную радость, некоторое умственное и душевное оживление, предвкушая жестокие муки этого несчастного.

Четверть часа спустя меня и водителя, с красного лица которого не сходило выражение громкой свирепости, уже бросало из стороны в сторону в кабине огромного, утробно воющего грузовика. Водитель наше предприятие заблаговременно осыпал проклятиями и уверял, что в последний раз согласился участвовать в подобном: он не хуже меня знал, чем оборачивается командировка на металлобазу. Правда, по его словам выходило, что кругом, куда ни кинь взгляд, виноват я один. Между тем я не чувствовал перед этим парнем ни малейшей вины и защищенно, как бы отсиживаясь за глухой стеной, молчал в ответ на его упреки. Мне была очевидна его глупость, воинствующая и жалкая, и я смотрел на него с болью.

Мы были, можно сказать, заколочены в тесной, трясущейся, пронзительной кабине, и нас томило предчувствие беды, мы неслись по разбитым грязным улочкам туда, куда нам совсем не хотелось ехать, и понимали, что день потерян, и что ничего хорошего нас не ждет, и что жить нужно как-то иначе. Мимо больших и ясных окон кабины повалила, как дым, изморось, остро ранящая занесенную уже серой пеленой глубь улицы; изваялся под вымершими длинными балконами пятиэтажного дома, странного в окружении приземистых избенок, растерянно озирающийся человек. Все превращалось в острую, серую мглу, неслось, злобилось, огрызалось, а тяжелое новыми, готовыми ринуться в этот шабаш полчищами туч небо все ниже опускалось над городом, тупо ломаясь о крыши. Присевший, когда мы стояли у железнодорожного переезда, на капот нашего грузовика воробей, незванный в этом замельтешившем мире, самозабвенно ковырялся клювиком в крыле и глупо таращился на меня глупым глазом, а потом, точно сметенный безумной силой, сорвался с места и исчез во мгле. Мы с ревом пересекли площадь, по краям которой громоздились похожие на крепости здания, иногда вовсе без окон или словно из сплошной стены окон, прямоугольные, уродливые, лишенные признаков жизни, мелко и грозно запорошенные летящей с неба грязью и сильно дымившие. В серой, беспросветно обложенной пасмурью перспективе я увидел какую-то белую гору словно из льда, и на ее вершине уныло копошилась черная человеческая фигурка.

Но когда мы прибыли на место, стремительные перемещения произошли в природе и сквозь разбегающиеся тучи проглянуло солнце, не иначе как для того, верно, чтобы озарить весенним светом великую империю металла. Там в крытых складах и под открытым небом, на железнодорожных путях, на эстакадах, рядом со сваями, по которым с визгом катались подъемные краны, и под стрелами самоходных кранов – везде среди кипящей жизни лежали и ржавели трубы, стальные листы, болванки, тросы, все те металлические заготовки, что поступали сюда по железным дорогам со всех концов страны. Это была империя, где все устроено так, чтобы получить полагающийся по закону и договору металл доверенное лицо могло лишь после череды неописуемых унижений и мук. Здесь в складах, кабинетах, конторках копошилась тьма никчемных, развращенных своей бессмысленной властью людишек, что-то писавших, говоривших, делавших, всегда готовых рьяно отстаивать свое право выносить резолюции, накладывать запреты, давать "добро" или гнать прочь бедолаг просителей. Моя командировка ничего не значила в их глазах, и я терялся перед тем важным видом, который они на себя напускали.

Диспетчерская металлобазы, людное и очень страшное место, являла собой каменный сарай, разделенный фанерной перегородкой на две неравные части. В первой, меньшей, толпились получившие вместо пропуска на въезд щелчок по носу просители, во второй сидела за столом, заваленным бумагами, раздающая щелчки Таня.

Служба требует от тебя активности, и ты робко стучишься в Танино окошко, почти наверняка зная, чем это кончится, ты, отнюдь не сказочный богатырь, будишь свирепого зверя, – какая рискованная игра! – ты задираешь цепного пса, о лютости которого ходят легенды, и мямлишь что-то сбивчивое о своем пожелании добыть трубы маленького диаметра и в маленьком количестве, мол, у тебя и документы есть, подтверждающие твое право на такого рода добычу. Да, твое право никем не оспаривается, а причина тут же следующего отказа и всей последующей мутной и вязкой неразрешимости вопроса в чем-то другом, в очень, пожалуй, человеческом, по-человечески темном и глубоком порыве ничего тебе не дать. Взять да разрешить все твои проблемы и просьбы в один миг и к твоему удовольствию было бы даже как-то неправдоподобно. Ты видишь в окошечке круглое, чрезвычайно напудренное лицо серьезной, эмансипированной женщины Тани, почти барышни, сознающей ослепительную высоту своего положения и достоинства, и это еще не самый жуткий миг, а вот очень скоро хилое течение твоего бормотания прерывается внезапным превращением будто бы человеческого лица бабенки в нечто без названия. И теперь ты видишь, как тоскует от твоей наивности и твоего ничтожества диспетчерша, слышишь крик, вопль, хрип, она, жуткая и непоколебимая, отметает все твои доводы и мольбы и в гневе оттого, что ты посмел к ней обратиться, не только нервически барабанит пальчиками по столу, но и взбешенно топает ногами в пол.

Под лай Тани я окинул пытливым взглядом собравшееся в предбаннике общество. Стояли, подпирая стены, сидели на корточках, на подоконнике, на полу, на пустых ящиках; люди, в большинстве своем, усталые, осоловевшие, но еще с надеждой на успех в сердце. Плотно сбитый коротышка в кепке и огромных сапогах, в очках с толстыми стеклами, за которыми его глаза плавают наподобие рыб в аквариуме, знает правду, он не первый год отличается при бесконечном штурме империи. Тоном делового человека он рассказывает, что справедливости здесь искать не у кого. Без корысти подает совет не суетиться, не стучать в запертые двери, не биться головой в стены, не апеллировать к глухим, а терпеливо ждать, ибо может статься, что терпение будет вознаграждено. Однако высокий мужчина в потрепанном коричневом костюме – вроде не негр, а все же черный лицом, как земля, намерен поступать вопреки советам и велениям разума, он независим и величав, как и подобает человеку, который отказывается терпеть унижения и тупо ждать Таниных милостей. Он держит речь, сурово обличает царящий в империи беспорядок, он, гордый житель черноморских степей, поминутно спрашивает нас, куда и кому пойти пожаловаться, и его риторика скрашивает скуку нашего ожидания. Еще не старая женщина, устроившись на полуразрушенном ящике из-под гвоздей, торопливо пишет что-то в лежащей на ее коленях тетради и прикрывает написанное от любопытных морщинистой рукой с обгрызенными ногтями; в ее согбенной фигуре, такой тихой и трогательной, много трагической прелести. Есть ждущие молча и сосредоточенно, этакие терпеливые коровы здешних голодных пастбищ, но попадаются и ребята, умеющие, судя по их облику, делать дела. Они подвижны, выбегают, пропадают где-то, возвращаются в полной уверенности, что их очередь подошла, устремляются в окошку, невозмутимо выслушивают отповедь и вновь исчезают. Женщина преклонных лет, в бархатной шапочке с пером, просовывает в окошечко обезображенную ожогом внушительной степени руку, душевно шепчет, что ей больно, она нуждается в неотложной помощи и, стало быть, необходимо с поспешностью разрешить ей въезд. Не тут-то было! Таня неумолима.

Время движется, и когда-нибудь оно подведет тебя к черте, за которой ты получишь (взамен пропуска и злосчастных труб маленького диаметра) право больше не ждать, ибо на сегодня твоя служба завершается и ты властен отправляться на все четыре стороны. Я решил терпеливо дождаться этой спасительной черты, вернуться на завод, выслушать упреки и вновь воспрянуть к светлому образу Августы. Но тут новая напасть: отовсюду, из самых разных и неожиданных углов стал вдруг выворачиваться мой свирепый водитель и подгонять меня, кричать, что ему надоело ждать, что он бросит все и уедет, а я как знаю. Он кричал жутко, оскаливался, и его лицо багровело до какой-то даже взрывоопасности. Я не имел сил спорить с ним: он был отчасти прав, а к тому же солнце теперь припекало, дурманило голову. Я не знал, что делать. Это водитель посеял в моей душе недоумение, растерянность.

Низенький и щуплый человечек, которого я видел впервые, хотя его повадки говорили, что он здесь свой, прошел за перегородку к Тане, и стало между ними, в затаенности от нас, происходить дело странное, загадочное, заставившее нас с беспокойством прислушиваться. Даже видавший виды парень в очках навострил уши, а чернолицый забыл о своем страстном желании жаловаться. Низенький человек глухо бубнил какие-то неразборчивые слова.

– Признайся, сукин сын, украл пепельницу? – сказала Таня угрюмым голосом пустыни, зыбучих песков, подстерегающих человека бесшумной гибелью.

Но сейчас в ее голосе еще не было реальной угрозы и гнева, она эманировала своеобразный юмор палача, уверенного, что жертве уже не вырваться из его рук. Низенький бубнил все глуше, невозможно было разобрать, о чем он говорит, украл ли он пепельницу, имеет ли вообще представление о ней. Он погибал. Нам представлялось, что он почти весь уже ушел в невидимый мир и над поверхностью торчит еще только его маленькая голова да иной раз вскидывается рука в бессильном призыве о помощи.

Мне не давал покоя водитель, он тормошил меня, дергал, вынуждал пускаться во все тяжкие. В конце концов я, доведенный им до отчаяния, отправился на прием к директору. Встретили меня неприветливо, я, пожалуй, пришелся не по вкусу секретарше, рябой девице с худыми, плоскими, как птичий помет, руками и ногами, и она гнусаво проверещала мне запрет разговаривать с порога, отчего ей приходится напрягать слух, чтобы услышать меня, а если я боюсь иначе, то не открывать рта вовсе.

Я бочком продвинулся к двери директорского кабинета, делая вид, что поучения секретарши не производят на меня ровным счетом никакого впечатления.

– Я вам не разрешала входить! – завопила она и попыталась преградить мне путь. – Не смейте! Нечего тут шляться! Директор никого не принимает!

Я скептически усмехнулся, мягко отстранил ее и вошел в кабинет. Она из-за моей спины объясняла начальнику, что надежно стояла на страже его покоя, но наглость некоторых посетителей переходит все границы и тут уж ей ничего не остается, как пораженчески опустить руки. Директор легким жестом отослал ее. Как ни шибко размахнулась между нами социальная пропасть, он был всего лишь сухощавым пожилым человеком незавидной наружности, хотя, впрочем, с каким-то даже небольшим выражением на пепельно-сером личике. Он выглядел интеллигентно, но мне тут же пришло в голову, что если ничего не знать о его неразрывной связи с империей металла или каким-то образом эту связь прервать, то его интеллигентность может показаться чем-то не имеющим под собой почвы или даже обыкновенным надувательством. Директор сидел за массивным письменным столом и бросал рассеянные взгляды в разложенные перед ним документы, а когда я сдержанно и умно растолковал ему, чем вызван мой визит, поднял на меня взгляд донельзя утомленного человека. Стоя у стола и с некоторой небрежностью опираясь на него, я все старался принять артистическую, картинную позу, я всегда стараюсь сделать это в кабинетах, где меня настигает надобность выступать в роли загнанного и отчаявшегося просителя.

– Чем же я могу вам помочь? – спросил директор сухо. И устремил взор на снующих в аквариуме рыбок, красных, а то и с каким-то медным отливом. Я вспомнил бывалого парня, сидящего на корточках в предбаннике; к вечеру его глаза будут как эти рыбки.

– Распорядитесь выдать мне пропуск, – предложил я с приятной и чуточку, разумеется, наивной улыбкой.

Его брови дрогнули, вяло изобразив зачатки интереса к человеку, предлагавшему сделать то, что в его хозяйстве делать было не принято.

– А почему Таня не дает?

– У нее обычные отговорки. Дескать, металлобаза забита загружающимися машинами. Но это не так, я здесь уже несколько часов, и за это время никто не получил пропуск. И нигде никакой погрузки не видать.

– Таня не дает? – как бы удивился директор, не слишком отвлекаясь от чарующих обитательниц аквариума. – И вы находите такое положение ненормальным? Но в таком случае его исправлять не мне, а Тане.

Я не уходил. Разве до него дошло, что никакого пропуска мне в действительности не нужно и появился я в его кабинете всего лишь с туманной надеждой ублаготворить моего не в меру горячего видителя? Я не уходил, мечтал, что все же примет во внимание мои добрые намерения и распорядится выдать мне пропуск. Мы помолчали немного, думая каждый о своем, каждый о своей большой жизни, о своей большой любви. Меня разбирала печаль, что он ничего не ведает о Гулечке, а я никогда в глаза не видывал и, скорее всего, не увижу женщину, с которой он связал свою судьбу. Мы могли бы стать настоящими друзьями. Я не пустил корни в империи металла, как это сделал он, но я отнюдь не выглядел здесь совершенно лишним. Если бы тот, чей затуманенный взор излучает мечту о пропуске и в чьем облике уже проступают черты обреченного на заклание существа, какого-нибудь там жертвенного барана, невинного агнца, хотя бы на мгновение показался персоной неуместной, как бы не от мира сего, империя в тот же миг перестала бы быть империей.

– Так что же? – напомнил я о себе, и тогда он посмотрел на меня, а затем снова перевел взгляд на аквариум, словно сравнивая меня с рыбками, может быть, не в мою пользу.

– Дорогой мой, – вдруг он затосковал, – дорогой, мил человек, не мешайте мне работать, прошу вас! Вы же видите, я занят...

Иные в подобных случаях оглушительно хлопают дверью, в диком забытьи бешенства вышибают ее ударом ноги, а секретарша, эта смехотворная в своей серьезности и как бы солидности комедиантка, вскрикивает с притворным испугом – боже мой! – и мчится в кабинет утешать бедную жертву хамства. Она лопочет, что такова жизнь и страшно даже представить, что только приходится терпеть по долгу службы, но ничего, ничего, придет еще долгожданный и заслуженный отдых. Да! Надо терпеть! Один парень, которого я видел в Киеве, так разлютовался в схожей с описываемой ситуации, что вообще снес дверь с петель и протащил ее добрую сотню метров. Ну, сотню не сотню, а ведь все же и впрямь тащил, словно в беспамятстве, не соображая, что делает, влек ее на вытянутых руках как пушинку, пока его не остановили и не привели в чувство. Очнулся он уже фактически легендарной личностью.

Я же вышел, никого не пугая и не печаля, ни единым движением не давая секретарше повод разыграть свою очаровательную роль. Я был спокоен, почти умиротворен, твердо помня, что ничего иного и не ожидал. Я сделал, ни на йоту не отступая от правил игры, все что в моих силах. С разбитых ступеней, жмурясь под тяжестью солнца, как будто с высоты птичьего полета, я увидел сбившиеся в кучу у ворот грузовики, парящие стрелы кранов, ржавые гроздья металла, бегущих куда-то людей и белые пятнышки документов, которые они сжимали в руках, и мне стало отрадно, что я еще не повредился в рассудке и здесь, посреди сумасшедшей империи, еще помню себя, и ее вой, скрежет, больные ее голоса мне слышатся словно издалека, как если бы я отлетал к твердям небесным.

В обеденный перерыв я подался в пивной бар освежить силы перед следующим раундом, который обещал неприятности. Мне не хотелось думать о том, что меня ждет; вся загвоздка, понимаете ли, в водителе, этот болван крепко на меня насел.

Бар помещался в одноэтажном, нехитрой архитектуры каменном теремке и был погружен, как всякое порядочное заведение такого рода, в мягкий полумрак; уютно изливалась с проигрывателя музыка, имитирующая седую африканскую старину, и два скорбных человека маячили в глубине зала за высоким столиком и тихо, наклонив друг к другу головы, переговаривались. Другой прожигатель жизни завидно дремал на подоконнике, время от времени, не поднимая век, прикладываясь к почти пустому бокалу. Сытый и ленивый распорядитель здешних райских кущей, Корней Тимофеевич, сидел за стойкой на табуретке, часто дергая лысой головой, чтобы отогнать мух, и с важным видом читал сложенную вдвое газету. На мое приветствие он ответил, но вяло, и читать не перестал.

– Налей бокал, Тимофеич, – попросил я.

Он тут же исполнительно встал, наполнил бокал пивом, глядя на меня зеленоватыми безмятежными, но внимательными глазами, смахнул с прилавка деньги прямиком в карман своей белой курточки и вернулся к чтению. Я не оставлял надежду расшевелить его.

– Разрешишь позвонить по телефону?

– Конечно, – отозвался исполнительно и вместе с тем небрежно Корней Тимофеевич, – звони сколько душе угодно. Я совсем не против.

Я сказал:

– Эта чертова металлобаза... А раз уж я здесь, как же не завернуть к тебе? И знаешь, если уж я завернул, так и тянет поболтать по телефону, ну, лезет в голову всякая чепуха... Не иначе как на мою погибель Господь попустил, чтобы существовала эта металлобаза... А здесь у тебя спокойно.

– Да, – ответил Корней Тимофеевич, читая газету, – и в самом деле спокойно, и ты звонишь, чтобы говорить всякую чепуху. А металлобаза... это Господь попустил, верно. Видать, без нее нельзя.

– Я не говорю чепухи. Не перевирай, Тимофеич... Если уж на то пошло, звонить я собираюсь Наде.

– Почему бы и нет? Надя, – невозмутимо проговорил Корней Тимофеевич, твоя сестра. Мне это известно.

За те несколько месяцев, что мы встречались благодаря моим частым визитам в империю металла, Корней Тимофеевич немало узнал обо мне.

– Провались эта металлобаза в тартарары! – выкрикнул я после короткой паузы. – Второго такого подлого места днем с огнем не сыщешь!

– Я бы в два счета нашел, – возразил Корней Тимофеевич. – Далеко за примером ходить не нужно. Оглянись кругом. Всюду, брат, одно и то же. Порядка сейчас нигде нет.

– Я знаю наперед все, что ты скажешь.

Я хотел предотвратить его обычное высказывание ироническим указанием на то, что он повторяется, но только подзадорил его. Корней Тимофеевич отложил газету, проделав это куда бережнее, чем говорил со мной, выпрямился и устремил на меня безмятежный взгляд.

– Да, я скажу, – заявил он решительно. – Скажу, что порядок был при Сталине. Я не устану это повторять.

Я с досадой воскликнул:

– Опять ты!

Он счел мое восклицание весьма сильным аргументом против его утверждения и тут же решил пустить в ход все свои незаурядные способности полемиста.

– Не тебе говорить! Ты не знаешь! А я прошел через все это, через все эти фазы исторического развития... Люди работали ног под собой не чуя. Р-раз... Ты это учитываешь? Понял? Это же понять надо, принять близко к сердцу, только так. Ведь каждый только и смотрит, как бы увильнуть, каждый норовит отлынивать, прожить за счет других, а когда доходит до дележа, все тут как тут. Так устроен человек! С этим, брат, не умеючи не поборешься, а тогда умели, всеми святыми клянусь. Я тебе скажу: опоздать на работу люди пуще смерти боялись, потому что за это большое наказание полагалось. Это ты понял? И о простом человеке забота была. Сталин простого человека не забывал. Каждый год заработки увеличивал, понимаешь? А что нынче за время? Пищу приличную, барахло разное, чтоб не стыдно было на людях показаться, исключительно по хорошему знакомству достаешь, а нет связей, жуй говно и ходи как деревенщина. Нет, ты меня не переспоришь. И люди нынче как звери, грызутся, сволочи, друг у друга лакомые куски вырывают. Так что, парень, я за Сталина руками и ногами голосую.

Корней Тимофеевич умолк и победоносно воззрился на меня.

– Здорово ты все выразил, – сказал я.

Его багрово пылающее в полумраке мясистое лицо надулось, мелко и устрашающе запрыгали желваки, и, казалось, теперь сквозь все поры, сквозь пыль времен, набившуюся в поры, сквозь усталость, свившую свои морщины на этом мощном лице, прорвется что-то на редкость значительное, как была сама по себе значительна внезапная одержимость этого человека.

– Но лучше всего, – изрек он трубно, отчего даже дремавший на подоконнике субъект вздрогнул, хотя так и не открыл глаз, – лучше всего мне жилось, когда в Одессе были румыны. О, румыны! С виду, оно конечно, оккупанты, завоеватели, можно сказать, мракобесы, да и вообще народишко вздорный, пустой, если так, поверхностно на них поглядеть, но вполне, доложу я тебе, порядочные ребята, понял ты это? Я при них как сыр в масле катался, только поспевай денежки считать, и вынес убеждение, что человеку сподручнее всего проявляться в коммерции. Сметливый человек нигде и никогда не пропадет! А оригинальный этот народец – я о румынах – слова худого тебе не скажет, если ты умеешь делать деньги и загребаешь их, к примеру сказать, лопатой. Сам я румын никогда не обижал. Зачем? При них наш благословенный город процветал, как никогда. Я открыл свою парикмахерскую и занимался румынами по части волос, бреешь иного оккупанта, подстригаешь, а он тебе говорит всякие любезности. Хорошо! И прибыльно. Я как у Бога за пазухой жил. Публичный дом к тому же завели, а это, я тебе скажу, дело архиважное. А теперь что? Кто я теперь? Ноль! Теперь я пустое место.

Он размахивал руками и уже как будто не говорил, а пел. Я знал его речи наизусть. В его расширившихся глазах, как в черной пучине, тонула, кричала о помощи и никак не могла утонуть неизбывная нездешняя горечь и тоска. Неожиданно он затих, сел на прежнее место, уткнулся в газету, и тусклый свет из крошечного оконца успокоительно и милосердно упал на его лысину.

– Не прибедняйся, Тимофеич, – усмехнулся я, – пока ты в этом баре, ты с голоду не умрешь, и еще на черный день останется. Не вешай носа, тебя ждет мирная и счастливая старость. Ты уважаемый человек. Тебя за ту румынскую парикмахерскую Сталин мог пристрелить как бешеную собаку, а ты, смотри-ка, жив и здоров. Ты умеешь жить.

Тимофеич подумал и сказал:

– Все хорошее в прошлом. Моя песенка спета. Я уже давно состарился.

Через узкую дверь у стойки я прошел в каморку, невыразимо провонявшую потом и угрюмым спиртным духом, присел на ящик возле тумбочки с телефоном и набрал номер. Голос Нади сразу отыскался в шорохах и потрескиваниях, и она спросила, откуда я звоню.

– От Тимофеича, – ответил я; Надя рассмеялась: – Ты всегда звонишь мне от Тимофеича, – сказала она. – Ты поселился у него? Могу тебя обрадовать. Нынче вечером мой благоверный ведет меня в театр. Впервые за последние сто лет.

– По правде сказать, меня это нисколько не радует, – возразил я. – Но и не огорчает.

Я живо вообразил, как Наденька сидит с телефонной трубкой в руке, закинув ногу на ногу, покуривает, рассеянно ищет что-то взглядом в унылых редакторских стенах, в сумрачных лицах снующих вокруг коллег, и слушает меня сквозь таинственные шорохи и потрескивания. Меня проняла теплая волна, и нужно было все это немедленно схватить, всю эту картину, Наденьку, ее руки, лицо, ее сигарету.

– Ужасно захотелось тебе позвонить, – сказал я.

– Тогда почаще заходи к Тимофеичу.

– Такое впечатление, что из меня вынули все кишки и пустили на телефонные провода... я кричу: суки, куда тянете мое нутро? Но выскоблили дочиста, и пока не отсоединили от тех проводов окончательно, у меня есть еще право на последний звонок, и я понимаю, что никому так не хочу позвонить, как тебе. Вот такая у меня потребность с тобой поговорить. Ты слушаешь? Я тебе помешал? Какие-нибудь дела... я оторвал тебя?

– Ну что ты, что ты, с удовольствием тебя слушаю. А что, опять тебя обидели? Опять что-нибудь на этой твоей пресловутой метеллобазе?

– Да нет же, – воскликнул я громко, – просто там чертовщина какая-то творится... всегда, во всем, с людьми там трудно поладить, практически невозможно.

– А зачем ты обращаешь на них внимание? Разве ты не знаешь, что они глупые, а ты самый умный, самый достойный, самый красивый...

– Но я вынужден... поневоле принимаю близко к сердцу...

– Не принимай, не надо, Ниф, успокойся, – сказала сестра. – Не обращай внимания. Думай и помни обо мне, не забывай, как я люблю тебя. Все будет хорошо. Нам с тобой эти люди... ну, те, с которыми невозможно поладить... не нужны, и ты почаще приходи ко мне, мы с тобой поладим. Тебе ведь нравится целовать меня и гладить по головке?

– Тсс... тсс... тебя же слушают!

– Я говорю только тебе. Ты вот что, не отмалчивайся, раз уж позвонил. Спроси, как мне живется вдали от отчего дома. У вас там все та же скука, Ниф? Мне живется неплохо, я не жалуюсь. Я люблю и любима. Супруг носит меня на руках, правда, на небольшие расстояния, ты же знаешь, он не такой сильный, как ты. Пойдешь с нами вечером в театр, братец?

– А как в редакции?

– В штат меня все еще не приняли, но я не унываю, я терпеливая и настойчивая. Я своего добьюсь. Вообще-то я живу полнокровной жизнью, заполненной до краев событиями яркими и неповторимыми. Готова поделиться с тобой, ты приходи. Как, кстати, Жанна?

– И это все о ней, – сказал я.

– Понимаю... Но Жанну не обижай, она очень старается быть тебе незаменимой подругой. Неужели ты сейчас воняешь, как пивная бочка? Если так, то это выходит за пределы разумного. Но я все равно тебя люблю, ты знаешь это и пользуешься этим. Ты как малое дитя. В конце концов мне придется тебя усыновить. Ты мурлыкаешь от удовольствия?

Разговор прервало появление взволнованного Корнея Тимофеевича. Я что-то буркнул сестре на прощание и положил трубку. Подрагивающие бугорки пота выступили на обширном лбу старика, он неуверенно и тяжело переставлял ноги, и в его глазах темнело страдание.

– Я его выставил, – пробормотал он, останавливаясь и пусто на меня глядя. – Он сказал, что долго слушал мою болтовню и понял, что я вор, он так и сказал, понимаешь, обо мне! Я дал ему пинка под зад, потому что я никогда ничего не воровал и нельзя мне говорить такое!

Не дожидаясь, пока Корней Тимофеевич заломит руки и заплачет о своем уязвленном самолюбии навзрыд, а он в такого рода лицедействе был искушен не меньше, чем румыны в коммерции, я кинулся прочь из каморки. Краешком глаза я заметил, что дремлющего уже нет на подоконнике. Он стоял, как я вскоре выяснил, на тротуаре, прислонясь к фасаду бара, и с меланхолической задумчивостью потирал ушибленное место. Он тотчас вздумал заговорить со мной, но я, не отвечая, ускорил шаг и через несколько минут вновь ступил на пространство империи. Драма, взорвавшая утреннюю скуку бара, ушла для меня в прошлое. Корней Тимофеевич с порога вопил на пригорюнившегося обидчика сплошным потоком вопля, и дремлющий умолял простить его, но демон, вдруг вселившийся в старика и вертевший им по своему усмотрению, и слышать не хотел о том, чтобы пощадить этого малого. Покаранный человек так и не допил пиво, во всяком случае, ему представлялось, что он не допил, и это было самой страшной, самой болезненной строкой развязки. Может быть, эти людям жить осталось меньше, чем тому спорному пиву высыхать на дне бокала.

Послеобеденный зной разморил столпившихся в диспетчерской просителей, они уже ни на что не похожи, и от них, как белый флаг капитуляции, поднимался к потолку пар без запаха и вкуса. Мозги оскудели, не ворочались и не толкались больше, высокие помыслы, стремления и мечты сменились робким страхом закончить здесь свои дни. Вилось дремучее бормотание больных, контуженных, умирающих. Подменившая в деле отпуска металла самого Господа Таня сказала кому-то за перегородкой, что в последнее время стало очень трудно получать металл, а раньше было не так, раньше было хорошо. Мы блаженно улыбнулись, заглянув в мифическое прошлое. В Танином голосе прозвучало резкое осуждение, она ратовала за немедленные реформы, ибо невмоготу уже было ей без слез смотреть на мучения экспедиторов. Танин разум восходил до критики окружающей действительности и лихорадочно трудился в поисках неотложных мер в целях ее улучшения. Но мы дышали на ладан. Не успеть сладить Тане с убивающими нас пороками системы!

Я вышел из предбанника глотнуть свежего воздуха, и в косых дымных лучах солнца, внушавших какую-то необоснованную, однако навязчивую тревогу, навстречу мне двинулась тощая, замысловато колышущаяся из стороны в сторону фигура. Я узнал Флора (или Фрола; я всегда путал), который обивал пороги империи с незапамятных времен и снискал себе известность болезненной страстью появляться здесь исключительно навеселе. Легкий ветер обдувал его ноги, и по выступам на брюках было видно, что эти ноги тонки как барабанные палочки. Они несли на себе плоское туловище с запавшей грудью, туловище венчалось комически маленькой головой, которая вмещала в себе пусть обрывочные, но весьма ценные теории о правах посетителей империи в часы послеобеденного зноя. По Флор-Фролу, они ничем не отличались от утренних, однако человек второй половины дня, когда он изнурен службой, погодными условиями и выпивкой, заслуживает, чтобы эти права оставались не на бумаге, а воплощались в действительность по первому его требованию. И он от слов переходил к требованиям.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю