
Текст книги "Освобождение души"
Автор книги: Михаил Коряков
Жанры:
Военная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 19 страниц)
А в «бессмертном труде» было 36 страничек…
Это – несчастье для советских литературоведов, что в сочинениях Ленина попадаются статьи, посвященные Толстому или, скажем, Герцену. Это не статьи, а цепи. Тяжелые цепи, которые сковывают исследователей. Проблема Толстого, – считает официальная точка зрения, – решена 36-страничной брошюркой Ленина. Исследователям ничего не остается, как подбирать – из 100 томов Толстого! – цитаты, которые-бы иллюстрировали и подкрепляли ленинские 36 страничек. Именно по такому принципу нам и было предписано построить экспозицию Литературного музея. В первой зале – «Ленин о Толстом» – воздвигли бюст Ленина с полуторааршинной глиняной головой, выставили брошюрки, фотокопии ленинских рукописей. Но этим дело не кончилось: каждая из следующих зал имела свою «идею», выраженную опять-таки цитатой из Ленина, помещенной на видном месте на стене. Жизнь и творчество Толстого показывались не сами по себе, как таковые, но подгонялись под ленинские цитаты.
Была поставлена и другая задача: отобразить «Краткий курс истории ВКП(б)» в экспозиции Литературного музея. Как? Известно – цитатами. Вот 60-е годы, Толстой пишет «Войну и мир», и тут же – цитатка о 60-х гг. из сталинского учебника. Далее 70 гг., 80-е, 90-е, 1905 год…
В Туле созывалось областное «совещание интеллигенции» по вопросу изучения «Краткого курса истории ВКП(б)». Делегатом от Ясной Поляны послали меня. На совещании выступали учителя, врачи, инженеры. Один пожилой врач – пузатенький, чистенький, благополучный – сверкал лысиной с трибуны:
– «Краткий курс истории ВКП(б)» – это светоч нашей жизни. Великий Сталин дал нам его не для того, чтобы мы прочитали его и положили на полку. Нет, товарищи, мы должны им руководствоваться во всем, во всей нашей повседневной жизни. Скажу про себя: «Краткий курс истории ВКП(б)» помогает мне даже в моей повседневной лечебной практике.
В зале – аплодисменты. Хлопал, конечно, и я в ладоши. Потом меня пригласили выступить: о «Кратком курсе», об экспозиции, о «зеркале революции» и еще о чем-то… Тоска, от которой – казалось мне – я избавлюсь в Ясной Поляне, опять пришла ко мне.
Увы, «техники» в литературе не было. Вероятно, не было ее и в самой технике. Дезертировать с идеологического фронта оказалось невозможным. Некуда. Даже если и на Колыму, то и там – в царстве смерти тоже, разумеется, развертывали «партийно-массовую», «политико-просветительную» работу. Единственным убежищем была… ложь!
* * *
Помните – в «Воскресении», как ни старались люди истребить траву, покрывая землю каменными одеждами, вешние всходы прорывались наружу – к солнцу; бывает, что и слабенькая зеленая травка разворачивает асфальт… Точно так же и вся жизнь в советской России. Как ни подмораживают ее, какие только каменные плиты ни наваливают, жизнь берет свое и нет-нет прорвутся ростки наружу. Как ни укрощают толстовскую стихию, как ни вгоняют ее в русло, огражденное тезисами, директивами, установками, она перехлестывает берега. Толстой живет в народе и у него с народом взаимоотношения свои – не по-Ленину…
В 1939 году московские фольклористы, ассистенты академика Ю. М. Соколова, – пишущий эти строки также имел честь быть его учеником, – обнаружили интереснейший факт: в народе бытуют «сказы о Толстом». Их записывали не только в тульско-орловско-рязанской округе, но и в более отдаленных концах страны. Народные легенды утверждают, что Толстой и не умер вовсе: ходит по Русской Земле, смотрит да примечает что-то, а что примечает – до поры до времени не говорит. Всяк, кто слушает, сам догадывается: Неправду, воцарившуюся на Руси…
Когда мы намечали в Ясной Поляне программу научной работы, я намеренно вставил пункт насчет записи всего того, что в народе рассказывается про Толстого. Конечно, я понимал, какие подводные камни таятся на этом пути: времена «Не могу молчать» были временами либеральными, теперь такие слова нельзя было бросить в лицо Неправде. Но, хотя бы частично, работу выполнить было можно, и она была выполнена. Моя приятельница, фольклористка Сусанна Жислина, первая обнаружившая существование в народе «сказов о Толстом», приехала в Ясную Поляну. При помощи С. И. Щеголева, хорошо знавшего местное население, она провела раскопки в народной толще, в глубинных пластах. Не все можно было опубликовать, увы! Тем не менее, получилась большая великолепная книга. Юрий Матвеевич Соколов написал предисловие: то была его последняя работа. Весной 1941 года он умер в Киеве, на заседании Академии Наук, – в его портфеле лежали корректуры «Сказов о Толстом». Книга была издана в Туле. Она появилась за несколько дней до войны.
В течение почти двух лет, что я провел в Ясной Поляне, я, разумеется, изучал Толстого. Интересно, однако, было вот что: если Толстой учил меня пониманию народа, нашей русской национальной стихии, то народ, в свою очередь, учил меня пониманию Толстого. Когда я говорю «народ», то подразумеваю не одних только яснополянских мужиков, а также те тысячи экскурсантов, которые приезжали в Ясную со всех концов России. То были все трудовые люди: они жертвовали свой годовой отпуск на поездку «к Толстому». Проблема «Толстой и народ», «Толстой и Россия» находила перед моими глазами конкретное разрешение. И – не ленинское.
Близ музея-усадьбы, над рекой Воронкой, стоял Дом отдыха рабочих угольной промышленности. Меня приглашали туда читать – для каждой партии отдыхающих – общую ознакомительную лекцию: «Жизнь и творчество Толстого». Тезисы лекции были просмотрены Нелюбовым, утверждены директором-краснознаменцем, в них содержалось положенное количество цитат из статей Ленина и «Краткого курса истории ВКП(б)». Однако, цитаты – цитатами, а Толстой-Толстым… Те из моих слушателей, которые вообще читали и любили (по странной и непонятной склонности русского человека) размышлять и задумываться – те слушали произносимые мною цитаты точно так, как они слушали их на бесчисленных партийных семинарах и теоретических конференциях, то-есть мимо ушей пропуская; читали же они Толстого и размышляли и задумывались над Толстым…
Как-то я задержался после лекции: директор Дома отдыха предложил мне поужинать. В просторной столовой сдвигали столы к стене: начинались танцы. Народ был шахтерский, но Подмосковный бассейн – молодой, и рабочие там, в особенности молодежь, только вчера из деревни. Вечеринка носила совсем деревенский характер: гармошка, казачек, кадриль. К моему столику подсел – бочком – один из отдыхающих. Пожилой уже: коротко стриженная голова, – этаким крепким серебряным ежиком, – очки в металлической оправе. В руках, изъеденных металлической пылью, он держал «Войну и мир». Пока я трудился над казацкими битками, он смотрел на кадриль: иногда похохатывал, кричал какой-нибудь паре, запутавшейся в сложных переходах танца, и нет-нет косил на меня, – дожидался, когда я кончу свое занятие. И верно, только я отодвинул тарелку, он заговорил:
– Наташу бы им сюда Ростову! Она бы показала, как кадриль-то пляшут!
– Она умела! – весело, в тон старику, отозвался я.
– Аккурат, про это самое читаю, – сказал он и открыл книгу на заложенной пальцем странице. – «Где, как, когда…» – начал он было читать и, внезапно остановившись, посмотрел на меня внимательными серыми глазами из-под очков: – То-то и вопрос, «где, как, когда всосала в себя из того русского воздуха, которым она дышала – эта графинечка, воспитанная эмигранткой-француженкой, этот дух, откуда взяла она эти приемы, которые pas de châle давно бы должны были вытеснить? Но дух и приемы эти были те caмые, неподражаемые, не изучаемые, русские, которых и ждал от нее дядюшка…"
Нет, поистине неистребима в русском человеке душа, и если душа подступает к горлу, то хоть какими угодно пеленай его тезисами, конспектами и директивами, он так или иначе свое возьмет – выскажется! Высказался и мой тульский мастеровой: по наружности такой простой – в плохоньком свитере бумажной вязки, а по душе – замысловатый, устроенный не без заковыки. Высказался же он в том духе, что старое русское барство было не так далеко от мужичья и вовсе не противоположно народу, как это изображают марксистско-ленинские учебники. Все эти Болконские, Ростовы, вопреки их наружному виду, были корнями соединены с крестьянством. Наиболее глубокие, наиболее привлекательные черты в них – от народа, от земли. Две русских традиции – военная и земледельческая – традиции, в которых и состоит, главным образом, национальное наше величие, были созданы русскими барами и русскими мужиками. Всех нас, людей, от верху до низу, породила одна земля. Верно, что народ строил Россию. Но и обратно: Россия создала народ. Медленно, в тысячелетнем ходе. Насколько возможно, надо воздерживаться от насилования органического процесса. Истерическая активность (не говорилось, но подразумевалось: большевизма) не убыстряет хода – напротив, ломает корни, обрывает связи и, в конечном счете, затормаживает развитие нации, страны. Не знаю, до какой еще контрреволюции привели бы нас обоих размышления над лишенной, ведь, всякой политики сценкой, изображавшей, как пляшет Наташа Ростова в гостях у дядюшки. Мы оба во-время опомнились. Да и час был уже поздний. Пожали с удовольствием друг доугу руки и разошлись.
Подобные разговоры редко оканчиваются столь благополучно. Вскоре мне довелось иметь другую беседу, приведшую к последствиям, которых, в сущности, и следовало ожидать. В Туле происходила областная учительская конференция. В воскресенье учителя приехали в Ясную Поляну на экскурсию. Литературный музей помещается в Доме Кузьминских – каменном двухэтажном флигеле, где некогда была знаменитая яснополянская школа. Дернул же меня чорт подготовить для учителей не обычную – трафаретную – лекцию, а с упором на педагогическую деятельность Толстого. Ведь знал же я, отлично знал, к чему приводит отступление от тезисов и конспекций!
– Будьте добры, товарищ, меня интересует один вопрос, – обратилась ко мне пожилая учительница в простенькой черной шляпке. – Педагогические идеи Толстого, имеют ли они какое-нибудь значение для нашего времени?
Подумав минуту, я ответил так, как это у меня лежало на душе:
– Несомненно! В чем состоит капитальная идея Толстого, которая выразилась не только в его педагогической деятельности, но и во всей его жизни и творчестве? Не в том ли, что положительно все, что бы человек ни делал важного и значительного, делается, осуществляется сперва в нем самом, посредством внутренних процессов, глубоко скрытых, часто неосознанных, происходящих без его ведома. Как-бы действует в человеке некая внутренняя сила. Толстой определял ее евангельскими словами: «Царство Божие внутри вас». То же, что человек осуществляет не в силу внутренней необходимости, а под давлением внешних сил, скажем, по принуждению, все это преходяще, непрочно, лишено основания. Неслучайно, товарищи… – тут я, как паровоз на стрелке, перевёл лекцию на прямую и накатанную колею, – неслучайно партия и товарищ Сталин ставят во главу угла идейное воспитание масс. Вы, учителя, являетесь проводниками влияния партии… – и, как говорится, пошла писать губерния!
По воскресным дням в музее толпится публика, а зала, в которой происходила беседа, была проходная. В сторонке, меж посторонних зевак и слушателей, стояла важная персона: Т. Чмутов, секретарь Тульского областного комитета партии. Не первый, а второй – как раз по пропаганде! Конечно, я знал его в лицо: по портретам, да и видел в президиуме на «совещании интеллигенции» в Туле. Но вот – не приметил! Тотчас же после лекции он подошел ко мне и с нарочитой вежливостью представился. Предложил папиросу, попросил показать ему «Клины» – столетние липовые аллеи, могилу Толстого. Пока ходили, он все расспрашивал: давно ли я в Ясной, откуда приехал, где учился, где работал раньше. Наконец, он припомнил: «Верно, верно… совсем недавно читал вашу статью в «Литературном критике». Прощаясь, он опять-таки преувеличенно-вежливо улыбнулся:
– Приятно было познакомиться.
– Как вы находите лекцию? – не удержался я.
– Квалифицированная лекция. Насыщена материалом. Конечно, не мешало бы подчеркнуть, что наряду с убеждением, мы отнюдь не отказываемся от принуждения. Наша партия сильна именно сочетанием этих двух моментов, Но вообще… хорошая лекция. Видно, что материалом вы владеете.
Похвалы Чмутова порождали смутные недобрые предчувствия. Манеры советских сановников мне достаточно были известны; в большинстве случаев, они стараются не вызывать в широкой беспартийной массе личной, направленной против них, неприязни. Напротив, они стремятся – лично! – произвести выгодное, приятное впечатление. А между тем, втихую…
…Два дня спустя в Ясную Поляну нагрянула комиссия. Председателем была женщина: позабыл фамилию, но помню, что она заведывала Тульским ОблОНО, областным отделом народного образования. Комиссия изучала экспозицию Литературного музея, проверяла конспекты экскурсоводов, беседовала с Корзниковым и Нелюбовым при закрытых дверях. На общем собрании персонала была объявлена резолюция: слово «аполитичность» склонялось на все падежи. Комиссия отмечала: «Политзанятия с научным персоналом не проводятся, изучение «Краткого курса истории ВКП(б)» предоставлено самотеку. В результате, беседы с экскурсантами не имеют политической заостренности, а научные сотрудники, вместо четких марксистко-ленинских формулировок, «жонглируют евангельской терминологией». Для меня было ясно, откуда ветер дует: от Чмутова. Попало Нелюбову: комиссия поставила ему на вид отсутствие политического контроля. Как я узнал позднее, первоначально и мое имя фигурировало в резолюции: в связи с «евангельской терминологией». Но так как я все равно через неделю покидал Ясную Поляну, уезжал в Москву, то и вычеркнули.
* * *
Догорал осенний день, когда тарантас, увозивший меня из Ясной Поляны, загрохотал колесами по выложенному булыжником «пришпекту». Кучер, долговязый украинец в коричневом армяке, взмахнул ореховым кнутовищем. Кони вынесли за белые – двумя башенками – ворота.
В полях было тихо. Только цокали копыта по асфальту Киевского шоссе. Лес уже остро пах грибами, прелыми листьями, – милые, от детства родные запахи. Как хотелось любить все это, обнимаемое одним словом – родина. Не по конспектам и тезисам, – любовью простой, непосредственной. Вот и Воронка, крутой спуск к мосту, под которым темная, почти недвижная вода. Далекие дали видны с крутояра: тихо и грустно стояли прозрачно-желтые березники, пурпуровые осинники. Тонким туманом подернутая, темнела Засека. Большой лесной кряж, где когда-то устраивались засеки – завалы от татарской конницы. Да, родина. Чего только не испытала, не перенесла она! Шли из-за Каспия темные орды… где они? Ничего не осталось: только в памяти народной отложились имена мучеников, Святителей Земли Русской. Пройдет и большевистское лихолетье. А родная земля есть и будет, и с нею то, что по-настоящему от земли, от родины. Толстой, Россия…
Часть четвертая
К новой жизни
Москва слезам не веритКуда они могли запропаститься? На душе скребло – забота эта не давала мне покоя. Воскресным утром, после теплого, легкого дождика, приятель, старый русский эмигрант, – белая бородка клинышком, пухлый, мясистый нос, знак привязанности к пинару, – показывал мне Париж: Площадь Согласия, Люксорский обелиск, статуи двенадцати городов Франции. Вокруг обелиска на высоких тонких шестах развевались флаги: летом 1945 года воздух был насыщен радостью победы. От площади мы вышли на мост Александра Третьего, где сверкали золотом крылатые кони, а у другого берега пестрела флагами голубая купальня. Приятель остановился и, провожая глазами караван железных барж, плывший по темной маслянистой Сене, задумчиво проговорил:
Et tu coules toujours Seine, et, tout en rampant,
Tu trainee dans Paris ton cours de vieux serpent,
De vieux serpent boueux, emportant vers tes havres
Tes cargraisons de bois, de houille et de cadavres!
– Вы еще не были в Люксембургском саду? – спросил он. – Там есть памятник Вердену. Вот вы теперь, поживете, Бог даст, во Франции, овладеете языком и почитаете французских поэтов в оригинале. Поистине, нет худа без добра! Не будь войны, не попади вы в плен, не видать бы вам Парижа. Не выпустили бы нас из России… а? Не выпустили бы? Да, что это вы, как деревянный, сегодня… совсем не слушаете! Найдутся газеты, не огорчайтесь попусту.
– Ах, оставьте, – раздраженно ответил я. – «Попусту»… Вы не понимаете, какая нависла надо мною угроза. По вашей вине…
Приятель затеребил бородку, смущенно закашлял. Он был из тех русских интеллигентов, ныне сохранившихся только в эмиграции, которые добродушнейшей улыбкой встречают опасность, откуда бы она ни приходила. Впрочем, он не представлял размеров опасности: высланный из России в 1922 году, он не знал сталинского режима. Напротив, после победы над Германией он видел в Сталине «спасителя России». Познакомились мы так: увидев меня на бульваре Распай – в защитной гимнастерке с прямым воротом, широкими погонами на плечах – он подбежал, обнял, расцеловал в обе щеки. Настроенный просоветски, он все-же оставался старым либералом: полагал, что «теперь, когда внешняя опасность миновала, Кремль произведет реформы внутри страны», почитывал газеты, в которых свободно критиковались послевоенные действия советского правительства. Несколько дней назад, он дал мне пачку «Нового русского слова», полученного из Нью-Йорка. Так как в посольстве на рю Гренель не хватало квартир и я жил в казармах Рейи, вне контроля, я мог там читать и прятать под матрацем газеты, в которых печатался даже… «бандит Керенский». Накануне, в субботу, я собирался вернуть газеты приятелю. Встретиться мы условились в полдень, в кафе «Лютеция». Обычно всегда аккуратный, по-старинному обязательный, он вдруг не пришел. Прождав два часа, я отправился в посольство обедать. Хотел оставить газеты в кафе, но не знал, как попросить: тогда я еще не говорил по-французски. Положил в портфель, пришел в посольство – в комнату, где помещалась редакция газеты «Вести с родины» – замкнул портфель в ящик письменного стола, замкнул комнату, положил ключ в карман и поднялся в столовую. Полчаса спустя, пообедав, вернулся. Комната была замкнута, письменный стол заперт, портфель лежал на месте, но… газет в нем не было!
– Ну, виноват! – приятель развел руками. – А повинную голову меч не сечет… старая русская поговорка.
Добродушная его улыбка обезоруживала. В тон старику я полушутливо, без ожесточения, проворчал:
– Еще как сечет! Вы не знаете, энкаведисты имеют на гимнастерках, на рукавах, эмблему: меч, пронзающий змею… меч революции. Этот меч сечет всякую голову, повинную и даже просто невинную. Вот что… пожалуй, мне сейчас лучше пойти в посольство. Правда, воскресенье, мне являться не обязательно, только что к обеду, но… пойду, потолкаюсь, понюхаю. Может, и пронюхаю что приключилось с газетами. Прямо, какая-то чертовщина, мистика!
* * *
На левом берегу Сены, на кривой, узкой уличке, стоит старинный особняк, обнесенный каменными стенами. У запертых глухих ворот поблескивает медная планка: «Полномочное представительство Союза ССР во Франции».
Уличка тихая, по воскресеньям совсем пустынная. Только шли, щебеча, детишки в белых блузах и синих галстуках, с ними, шлепая сандалиями и шурша одеждами, три монашки-воспитательницы. Видно, ходили на прогулку в Тюильери (неподалеку, через Сену), возвращались в интернат к обеду. Приближаясь к посольству, монашки перевели детей на другую сторону улицы, ускорили шаг. В круглый волчок, как иллюминатор, пробитый в каменной стене у ворот, в спину монашкам смотрели внимательные серые глаза. Передо мною, однако, они смягчились. Дверь заверещала и открылась автоматически.
День неприсутственный. В приемной были только свои. За стеклянной перегородкой, у телефонного коммутатора с кнопками и рычажками, – обычно он трещит, мигает красными и зелеными огоньками, но сегодня покойный, молчаливый, – балагурили курьеры, шофера. Весело похохатывая, они разыгрывали стоявшего тут-же, навалясь локтем на отопительную батарейку, офицера в кителе и золотых погонах.
– Нюрка-то, не будь дура, к послу… со слезами! – рассказывал, скаля зубы, высокий белолицый шофер Санько; он был личный шофер посла и носил черную фуражку с вышитым красным гербом СССР.
– Что-же он, в самом деле, бросить меня хочет, как докуренную папироску? И так уж по всему посольству языками чешут, кому не лень, а как брюхо-то зачнет расти – куда мне деться?
Все захохотали.
– Вот уж что верно, то верно – чешут языками, – беззлобно, с улыбкой, отозвался офицер; на погонах у него было по четыре серебряных звездочки. – Нюрка вовсе не плакала, и посол знал обо всем, потому что она же горничной у посла и официанткой. Мы давно порешили зарегистрироваться, а то, что жить раньше начали, так… тебе, Санько, хорошо, у тебя баба под боком, как печка широкая.
Женитьба капитана Титова на молоденькой черноглазой Нюре веселила советскую колонию в Париже. На заграничную работу Москва подбирает обычно людей семейных. Так, чтобы посольский чиновник, кончив рабочий день, оставался тут-же, в посольстве при семье, не тянулся бы за каменную стену – на парижские бульвары и набережные. Редко-редко приезжают одинокие и при первом же подходящем случае женятся. Приехал холостяком первый секретарь посольства Ф. И. Видясов – вскоре женился на машинистке Любочке; теперь она уже катала в коляске своего первенца. Нюра была единственная девушка в посольстве. Парней было двое: капитан Титов и шифровальщик Коля. Передавали, что посол, узнав, что горничная забеременела, вызвал капитана и приказал: немедленно идти с девушкой в консульство оформлять брак, регистрироваться, или в тот-же день он будет отправлен в Москву. Брак был оформлен: молодая чета ждала ребенка. Коле-шифровальщику оставалось ждать другого случая.
– А вот холостяк идет! – воскликнул Санько, увидев меня в дверях. – Еще одна невеста требуется.
– Не чепляйся, – засмеялся я. – Я – женатик.
– До семафора мы все женатые. А как выехал за черту города, говори – холостой! Признайся сколько ППЖ имел на фронте?
На широком кожаном Диване в передней сидел лейтенант Николай Садовский, который до меня работал в редакции «Вестей с родины». Как и я, он был бывший военнопленный: только меня немцы захватили под Дрезденом в апреле 1945 года, а его под Вязьмой в апреле 1942 года. Бежав из немецкого плена, он пробрался во Францию, присоединился к макизарам, научился говорить по-французски; теперь он был переводчиком при военной репатриационной миссии. Не зная газетной и типографской техники, он тяготился работой в «Вестях с Родины» и был рад, когда в моем лице посольство нашло журналиста-профессионала.
– Ну, как живется, товарищ капитан? – привстал Садовский; он был молоденький, бело-рыжий и долговязый, худой. – А у меня событие – письмо получил из Саратова, от сестры. Три года они не имели от меня известий. На том было и помирились, что убит…
– И я получил письмо, – похвастался я, вынув из кармана гимнастерки конверт, склеенный горчицей. – От домашних, из Москвы.
– Как они?
– Все в порядке. Федор Иванович Видясов только что из Москвы вернулся: на юбилейную сессию Академии наук ездил, французских ученых сопровождал. Он побывал у меня дома, дал знать, что я жив-здоров и даже вот… в Париже.
Пшеничные брови лейтенанта сдвинулись. Из-под бровей пытливо и недоверчиво смотрели серые, с рыжими искорками глаза. В те дни Садовский, как я догадывался, решал про себя вопрос: возвращаться в Россию или не возвращаться? Однажды он меня спросил: «Придется нам, бывшим военно-пленным, годиков пять покопать землю на Колыме… как вы думаете?» Он был молод – верно, ждал от меня совета. Но как мне было ему открыться? Вместо прямого ответа я усмехнулся:
Колыма-Колыма,
Далекая планета…
Двенадцать месяцев Зима,
Остальное – лето.
Письмо из дома показывало, что у меня нет такой мысли – не возвращаться в Россию. Юный лейтенант смущенно посмотрел на самодельный конверт: он хотел, но не мог верить, что я решаюсь оставить Париж ради… Колымы.
– Да-а, – сказал Садовский. – Нечаянно-негаданно, мы – в Париже. Вы как, успели уже осмотреть все Лувры и Пале-Руаяли?
– Кое-что видел. Приходится много ездить по Парижу – в типографию, цинкографию, на бумажные склады, в цензуру, В посольстве почти не сижу.
– Панченко к вам еще не прицепился?
– Вызывал один раз – велел написать автобиографию, в каких частях Красной армии служил, при каких обстоятельствах попал в плен… и только.
– Ну, а ко мне… То и дело звонит в типографию: «Позвать Садовского!» Нет в типографии – в цинкографию. Каждый шаг мой хотел уследить, где я в Париже бываю.
Про Панченко я услышал в первый же день, как попал в посольство. Волнение охватывало меня, когда я впервые подходил к высоким, темно-желтым стенам особняка на рю Гренель. Париж был для меня, как белое пятно на карте географа-путешественника, но таинственнее всего была пядь советской земли в самом центре Парижа. МИД и МВД – министерство иностранных дел и министерство внутренних дел – занимают в Москве два здания по соседству, наискосок через улицу; это как-бы подчеркивает, что деятельность их взаимосвязана, координирована. Простым советским людям туда нет доступа. Тот, кого посылают за границу, проходит в Москве десяток различных комиссий, заполняет версты анкет. Но меня несла военная волна – подняла на гребень, прибила к Парижу. Как тут живут, в посольстве? Чем они заняты? Какова их работа? Каков их быт?
Когда-то по Москве ходили слухи, что парижское посольство выкрало двух белых генералов – Миллера и Кутепова. Передавали, что, трупы были сожжены. Переступив порог посольства, я думал: хоть бы краешком глаза посмотреть на эти печи! Оказалось, не так то просто! Даже находясь внутри посольства, советские люди не знают, что тут, в посольстве, творится. Комната редакции «Вестей с родины» была на первом этаже, и первые дни, когда кто-нибудь проходил под окнами, я спрашивал Садовского:
– Кто такой?
– Не знаю, – пожимал Садовский плечами. – Вообще я мало кого тут знаю, хоть и проработал пять месяцев. И вам, товарищ капитан, посоветую: Федор Иванович Видясов – ваше непосредственное начальство, имейте дело с ним, а на то, кто тут ходит, приходит и уходит, не посматривайте.
Курьезный случай показал мне, как скованы люди в посольстве. В коридоре, по соседству с нашей комнатой, была другая дверь. Когда я спросил лейтенанта, что там такое, он, как обычно, пожал плечами: «Не знаю». Но я толкнул дверь – она была незаперта. Большая пустая зала, в углах свалены мешки, обрывки бумаги, дальше – другая дверь. Я прошел и туда: уборная. Повернул кран – действует. Между тем, Садовский показал мне, что надо пользоваться уборной на третьем этаже; лифт не действовал – это было крайне неудобно.
– Вот же уборная! – воскликнул я. – Рядом.
– А я не знал, – ответил Садовский. – Говорю вам, не открывайте дверей, куда вам входить не положено. Нарветесь на неприятности. Попадетесь к Панченке на крючок – трудно будет вам сорваться.
* * *
Круглый, залитый асфальтом дворик. Зеленая клумба, искрящаяся под солнцем струя фонтана. У главного подъезда – широкие ступени, колонны, высокие стеклянные двери, за которыми виднеется вестибюль, отделанный красным штофом, лепным золотом, устланный дорогими коврами. Там приемные залы, покои посла – это все особо и как-бы отдельно от посольства. Посол появляется редко: он массивен, плешив, на горбатом носу – очки в толстой черепаховой оправе; у него совсем молоденькая; круглолицая жена с веселыми карими глазами. Хозяин посольства – не посол, а советник посольства, А. А. Гузовский, про которого известно, что он резидент НКВД. Живет он не в посольстве, а на площади Мальзерб. Он коренаст, подвижен, одет небрежно, ездит по Парижу один, без шофера, в крохотном «опеле».
По сторонам дворика – трехэтажные, темно-желтые стены. Первые два этажа – кабинеты, отделы; много тяжелых стальных дверей, сигнализация, решеточки, глазки. На третьем – квартиры. Живут скученно – трое или четверо, всей семьей, в одной комнате. Есть и четвертый этаж – чердачный, с окнами в покатой крыше. Там бытовые службы. По воскресеньям там жены, бросив грудных ребятишек на руки мужьям, мыкаются у дымящихся, вскипающих мыльной пеной ванн, среди веревок для сушки белья, протянутых по длинному узкому коридору. Нанимать нянек или прислуг – француженок, русских эмигранток – не позволяется.
Выйдя из проходной на дворик, я увидел возле клумбы, блестевшей мокрой травой, Ф. И. Видясова с ребенком на руках и генерала Вихорева. Первый секретарь посольства Видясов был не только мой начальник по газете «Вести с родины», но и товарищ: мы вместе учились, хоть и на разных факультетах, в московском ИФЛИ. Он был добр, отзывчив, принял во мне горячее участие, когда меня привезли в Париж. Разговаривая с генералом, он забавлялся с сынишкой, подбрасывая его на воздух. Белый и пухлый, в вязаном колпачке с кисточкой, мальчишка лениво пищал, смеялся:
– Коряков! – позвал меня Видясов. – Товарищ генерал, позвольте вам представить капитана Корякова… наш новый технический редактор «Вестей с родины». К тому-же, товарищ мой по институту.
– Твой товарищ? – насмешливо переспросил генерал и протянул мне руку, поросшую рыжими волосами. Он был откормленный, розовощекий толстяк. От него несло крепкими духами. Китель, сшитый из добротного американского материала, имел голубые кантики. На голубом околыше фуражки блестела вышитая золотой канителью крылатая эмблема советских воздушных сил – «капуста», как ее называют летчики.
– О, вы из авиации, товарищ генерал! – воскликнул я не без удовольствия. – Последние два года я тоже служил в авиации… военным корреспондентом при Шестой Воздушной.
– Вот как… – безразлично протянул Вихорев, но тотчас же, быстро, как-бы захватывая меня врасплох, спросил: – Кто командовал Шестой армией?
– В конце 1942 года, когда Шестерка только формировалась на Северо-Западном фронте, командующим был генерал-лейтенант авиации Даниил Федорович Кондратюк. Теперь ею командует генерал-лейтенант авиации Федор Павлович Полынин. Вы наверняка их знаете.
– Нет, не знаю, – сухо ответил Вихорев.
«Как странно», – подумал я. Д. Ф. Кондратюк, ныне генерал-полковник, находился с 1943 года в Москве, в штабе ВВС, военно-воздушных сил Красной армии, был заместителем маршала авиации Новикова. Как это авиационный генерал мог не знать Кондратюка?
– Вам не доводилось, товарищ генерал, встречаться с Георгием Александровичем Ивановым? – не отставал я, всей душой желая найти общего знакомого. – Это мой хороший приятель.