![](/files/books/160/oblozhka-knigi-osvobozhdenie-dushi-211892.jpg)
Текст книги "Освобождение души"
Автор книги: Михаил Коряков
Жанры:
Военная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 19 страниц)
Обжим – вещь пустячная, но крайне необходимая в подрывном деле. По форме, это – плоскогубцы, но с полукруглыми, зубчатыми выемками. Выемки образуют маленькое круглое отверстие по диаметру капсюля. Когда в капсюль вставляется детонирующий или бикфордов шнур, необходимо его обжать, чтобы шнур не выпадал, держался вплотную – сердечко шнура к сердечку капсюля. Без обжима подрывник, как без рук. Между тем, обжимов недоставало даже в столичном Военно-инженерном учидище.
– Послать его к командиру роты? – спросил лейтенант.
Комиссар отрицательно покачал головой.
– Неудобно… подполковник Бурков.
– Ничего неудобного! Вот что, Коряков. Домик за церковью, с палисадником, белыми ставнями, видели? Пойдете туда. Это – квартира подполковника Буркова, но вы не теряйтесь, идите смело. Там приехал командир нашей роты. У него есть обжим, личный. Попросите – от меня.
В темных сенях я нашел ощупью скобку и отворил дверь, обитую старым, облохматившимся войлоком. Из избы напахнуло солонцеватым запахом квашеной капусты, подгоревшего сала. Хозяйка стояла у шестка и жарила картошку. Огонь, игравший в кирпичах, под сковородкой, освещал ее простое, усталое лицо,
– Здравствуйте, мамаша, – приветствовал я хозяйку. – Подполковник тут остановился?
– Есть какие то в горнице. А кто они будут, подполковники аль ишо кто, нам не сказано. Военные…
Дверь в горницу была приоткрыта. Виднелись окна, занавешенные полосатыми половиками. В углу, под бумажными кружевами, украшавшими божничку, стоял стол, покрытый серой домотканной скатертью. Широкий в плечах, медвежковатый подполковник и худой, костистый капитан сидели, ужинали. Донесся голос капитана Голодова:
– Подрывники, они будут находиться при своих объектах, действовать в одиночку. Надо им указать место сбора. Прикажу: по выполнении боевого задания направляться… куда? В районе Истры деревню наметить, я думаю.
Глухой смешок подполковника Буркова:
– Место сбора им… на том свете. Это же смертники! Неужели вы не понимаете?
Ноги сделались ватными, я привалился плечом к дверному косяку. Встряхнулся, постучал. Капитан поднялся мне навстречу.
– Обжим? Да я его в Княжьих горах оставил, первой полуроте.
Подполковник крикнул от стола:
– Какие тут обжимы? Зубами! Зубы молодые, крепкие? Так вот, зубами!
Ночной улицей, в отсветах пожаров, возвращался я в избу, где меня ждали товарищи… смертники-подрывники. К груди я прижимал коробку с капсюлями. Алюминиевые трубочки были начинены тетрилом и гексогеном, взрывчаткой необычайной чувствительности и большой разрушительной силы. По уставу предписывалось, обжимая капсюль, держать его на вытянутых руках, потому что он мог взорваться от неосторожного движения. Бывало, что капсюль взрывался неизвестно от чего – от шороха, трения; отрывало пальцы, ранило мельчайшими осколками лицо. Но… обжимать зубами? Ошибиться на полмиллиметра, нажать там, где кончается шнур и начинается заряд гексогена – спелым арбузом расколется голова. Впрочем, если мы смертники…
В проулке раздавались команды, перестук котелков. Строилась маршевая рота. Вооруженная польским пулеметом, к которому, может быть, не было даже подходящих патронов, она шла занимать позицию. Какой то шутник, по голосу – молодой красноармеец, потянул песню:
Ко-они сытыи-и бьють копытами-и…
Встретим мы по-сталински врага-а…
– Тихо! Кто там… отставить песню! – окрикнул командир.
…Не время было таким песням. Непросветно-черными крыльями крыла ночь поля Подмосковья. Ветер кружил над Ламой, взвивал листву-падалицу, веял трупные запахи, подымавшиеся от земли, намокшей кровью. Багряно сияли дымные, распластавшиеся в полнеба пожарища. Молча уходили люди по Волоколамскому шоссе, дороге смертников.
16 октябряПосле смоленских боев немцы остановились на линии Ярцева, в 450 километрах от Москвы. В сентябре усилился натиск на ленинградском направлении и в районе Демянска, где 16-я армия фельдмаршала фон Буша пошла клином наперерез Октябрьской железной дороги, но Центральный фронт, нацеленный на Москву, не двигался.
Центральная группировка фельдмаршала фон Бока состояла из 4-ой и 9-ой армий фон Клюге и Штрауса, 2-ой и 3-ей танковых армий Гудериана и Госта; позже подошла 4-ая танковая армия Хепнера, переброшенная из-под Ленинграда. Войска находились в исправности. То были армии, которые присоединили к Германии Польшу, прошли Францию, Норвегию, Сербию, Грецию и теперь захватили почти пол-России. У офицеров и солдат, насладившихся фантастическими победами и отъевшихся на оккупационных харчах, был вид довольства, веселья, лихого сознания непобедимости.
Немецкие генералы, как известно, все обдумывают очень основательно и аккуратно. Так же аккуратно был составлен и план взятия Москвы. Правый фланг – 2-я танковая армия ген. Гудериана в составе четырех танковых дивизий (3-я, 4-ая, 17-ая и 18-ая), двух мотопехотных (10-ая и 29-ая) и 167-ой пехотной дивизии – подходит к Москве с юга через Тулу, Каширу, Рязань, Коломну. Левый фланг – 3-я и 4-ая танковые армии Госта и Хепнера в составе шести танковых дивизий (1-ая, 2-ая, 5-ая, 6-ая, 10-ая и 11-ая), двух мотопехотных (36-ая и 14-ая) и трех пехотных (23-я, 10-ая, 35-ая) – подходит к Москве с севера через Тверь, Клин, Подсолнечную, Яхрому, Димитров. Ударная группа, сосредоточенная в центре, – 17 пехотных дивизий (9-ый, 7-ой, 20-ый, 12-ый, 13-ый, 43-ий армейские корпуса), две мотопехотных дивизии, более 1.000 танков и 900 самолетов первой линии, – овладевает Вязьмой и двигается к Москве через Волоколамск, Можайск.
План устанавливал календарные сроки:
2 октября 1941 года – начало операции;
16 октября 1941 года – падение Москвы.
Наступление армий фельдмаршала фон Бока развивалось по календарному плану. Ударная группа прорвала фронт от Ельни до Белого. Вязьма пала через три дня. 5-го октября московский гарнизон был поднят по боевой тревоге. Курсантские части – пехотная школа имени Верховного Совета СССР, расположенная в Подольске, два артиллерийских училища, а так же наше военно-инженерное, стоявшее в Болшеве, – вливались в 16-ю армию генерал-лейтенанта К. К. Рокоссовского. Шестнадцатая армия прикрывала наиболее угрожаемое волоколамское направление – кратчайший путь к столице. Она – отступала.
Наша 11-ая рота МВИУ, приданная непосредственно штабу Рокоссовского, получила задание – минировать мосты на ламском рубеже. Октябрьской ночью мы прибыли в село Ярополец. Полтораста лет назад это большое и богатое село на восточном берегу Ламы, в 14-ти километрах от Волоколамска, принадлежало генерал-фельдмаршалу Чернышеву, вошедшему с русскими войсками в Берлин в 1760 году. Теперь к Яропольцу лавиной катились немцы.
Через Ярополец – по Волоколамскому шоссе – день и ночь тянулись обозы, автоколонны, артиллерия отступавшей армии. Непонятное и страшное, происходило, однако, не на шоссе (то была обычная картина отступления), а на проселочных дорогах. Там брели тысячи, сотни тысяч бойцов, отбившихся от частей, побросавших оружие. Они шли в одиночку и мелкими группами, выбирая пустынные полевые дороги, лесные тропки. Шинели у большинства нараспашку, помятые, в комочках прилипшей грязи и золотых блестках мякины, оставшихся после ночевки в скирдах, на гумнах. Мне случалось видеть босых бойцов: как странники, они несли сапоги подмышкой или за спиной на палочке. Ни у кого не было винтовок. Из брезентовых противогазных сумок выпирали шмоты сала, краюхи хлеба, бутылки со спиртом или молоком, заткнутые бумажными пробками. Противогазы валялись по всем дорогам. Командиры срывали с себя знаки отличия, уничтожали командирские удостоверения личности и, беспаспортные, сливались с потоком отступавших, обродяжившихся и никем неуправляемых бойцов.
На дорогах стояли заградительные отряды, которыми командовали генералы. У прохожих бойцов и командиров, ничем не отличавшихся от рядовых, не спрашивали документов – ни «красноармейских книжек», ни удостоверений личности, ни командировочных предписаний. Бесполезно было обвинять их в дезертирстве. Пойманным просто говорили:
– В строй!
Первая попытка сформировать дивизию из беглых бойцов была сделана генерал-майором В. Ф. Зотовым еще летом, на Двинском шоссе, возле Режицы. Позднее, в 1942 году, я служил под началом ген. Зотова в штабе СЗФ (Северо-Западного фронта) и с его слов передаю эту историю. Под Режицей ему удалось собрать несколько тысяч штыков, а точнее палок, потому что оружие побросали, наличных винтовок на всех не хватало, в строй становились с палками. Дивизия Зотова просуществовала два дня и… разбежалась.
Более удачно действовал кавалерийский полковник К. К. Рокоссовский на Смоленской дороге. Задержав чужую, разбредшуюся дивизию, он принял на себя командование, занял оборону, и только немцы остановились, наткнувшись на неожиданное препятствие, перешел в контратаку. Но когда полковник Рокоссовский стал генерал-лейтенантом и командующим 16-ой армией, крупнейшей на Западном фронте, он оказался не в силах удержать собственные войска.
…Каких-нибудь четыре месяца тому назад Красная армия стояла на Немане, Буге, Пруте. Прибалтика, Полесье, Волынь, Галиция, Буковина, Бессарабия – оккупированы, присоединены к СССР, «освобождены», по советской терминологии. Наслаждаясь легкими, молниеносными победами, отъедаясь на даровых и обильных оккупационных харчах, бойцы и командиры Красной армии были настроены залихватски. «Пусть только прикажет товарищ Сталин – мы в любую минуту готовы выступить для освобождения трудящихся любого государства». То была «сталинская молодежь», выращенная в искусственном, оранжерейном климате, полная веры в гений «великого, мудрого и любимого Сталина», в «освободительную миссию Красной армии», в «непобедимость советского оружия». Бойцы и командиры были уверены, что им предстоит «война на чужой территории».
Политическая устремленность к мировой революции определяла военную доктрину Красной армии – доктрину наступательной войны. Красная армия была зачинщицей в деле формирования «голубой пехоты» – парашютно-десантных войск, приспособленных исключительно для наступающих операций. Обыкновенная пехота, между тем, была в загоне. Пехотинцев не обучали полевой фортификации: окапываться, строить дерево-земляные огневые точки – ничему, что требуется при обороне. Даже саперные специальные части не умели возводить оборонных сооружений: огневые точки строились с непомерно широкими амбразурами и как курганы, заметные издалека, доступные огневому воздействию противника. Противотанковые рвы, построенные в начале войны, впоследствии удивляли самих строителей: их трассировали напрямую, не думая о применении фланкирующего огня, – в таком виде они были бесполезны. Войсковая инженерия времен 1941 года поражала кустарщиной, крайней отсталостью. Воздушный флот также приспособлялся исключительно для наступательной войны. На аэродромах вплотную, крыло к крылу, стояли тысячи бомбардировщиков; истребителей же насчитывались единицы. На авиационных заводах, работавших полным ходом, производились великолепные машины «пешки», П-2, конструктора Петлякова, цельнометаллические двухмоторные пикирующие бомбардировщики; истребительные эскадрильи тем временем сидели на вертлявых и неустойчивых «чайках». Красная армия не была ни вооружена, ни обучена для обороны.
Началась война. Красные дивизии, расположенные на новых границах, геройски приняли немецкие удары. Двухдневный бой у Иелгавы (Литва), оборона Брест-Литовской крепости… – бойцы истекали кровью, но не сдавали позиций. Истребительная авиация была так слаба и ничтожна, что не обеспечивала прикрытия. Немцы захватили русское небо без помехи, давили Красную армию с воздуха. Большевистская военная доктрина, сталинская стратегия свели к нулю подвиги бойцов, прикрывавших границы. Нестойки росточки веры в Сталина, выращенные в оранжерейном, тепличном климате. Они тотчас завяли, едва на них повеяло жарким, опаляющим дыханием тяжелых и неудачных боев. На протяжении десятилетий большевизм вытравлял в молодом поколении органическую, национальную веру в Россию, теперь напористый ураган войны выдул и веру в Сталина, – в душе советского солдата стало пусто, хоть шаром покати. Так начался разброд Красной армии.
В июле и августе – первые два месяца войны – в действующую армию влились новые контингенты: миллионы крестьян Украины, Северного Кавказа, Поволжья, средне-русской полосы. Не комсомольцы, а тридцатилетние-сорокалетние люди, новый – более глубинный – народный слой, слабо затронутый большевистской пропагандой, идеями «освобождения» Европы, наступательной войны. На памяти этих бойцов лежало другое: как в 1930-ом году большевики разоряли единоличные – отцами и дедами построенные – хозяйства, отбирали лошадей, коров и насильно загоняли в колхозы; как в 1932-ом году целые деревни, села и станицы вымирали от голода, зарастали бурьянами, высылались на поселение в полярную тундру, пески Туркестана, концентрационные лагеря Колымы. Новое пополнение принесло на фронт антисоветские настроения, которые сразу нашли отклик у «сталинской молодежи», разгромленной на границах в первые дни войны. Не только отклик, но и четкое оформление – прямая установка на пораженчество. Потеряв веру в Сталина, опустошенные душевно, молодые люди «сталинской эпохи» потянулись к немцам. Появились «нырики», прятавшиеся в погребах, подвалах. Немецкая волна прокатывалась – «нырики» вылезали.
Бывшие коммунисты и комсомольцы, как правило, поступали на немецкую службу. Пожилые бойцы переодевались в крестьянскую одежду, подавались ближе к родной деревне, чтобы делить колхозы и заново строить единоличные дворы. Кто не имел поблизости родной деревни, оседал в хате какой-нибудь деревенской вдовушки, солдатской женки.
На полях России разыгрывалась большая военная, социальная, политическая, но главное – глубочайшая психологическая народная драма. Неправильно думать, что миллионы русских людей пошли к немцам. Ни к немцам, ни к большевикам, а просто – куда глаза глядят. Бойцы потеряли уважение к войне и ко всему, что с войной было связано – к приказам командиров, к декретам власти. Они самовольно бросали полки и даже о близких товарищах-фронтовиках, с кем еще вчера сражались бок-о-бок, думали отстраненно:
– Нешто удержат немца!
В отступлении потеряли силу и значимость все вещи. Бойцы отрешились ото всего: только бы баклажку спирту, шмот сала, стегно баранины. Жили бездумной, какой то воробьиной жизнью. Жив нынче – ладно, а завтра видать будет. Так думал русский солдат без оружия, без шапки, в помятой шинели нараспашку шагая по луговым проселочным дорогам и лесным тропам, в обход заградительных отрядов. Немецкие войска тем временем безостановочно шли на восток, захватывая точно неводом, эту обродяжившуюся людскую массу.
Никто не знал, чем все это кончится. Меньше всего знали в Верховной cтавке, в Кремле. Было очевидно, что и позиция на Ламе – последний водный рубеж перед Москвой – не сегодня-завтра будет сдана неприятелю. Не потому, что позиция была дурна, не пригодна для обороны. Будь она много лучше, отвечай она всем требованиям тактики, теперь это не имело никакого значения. Беда была не в том, что войска отступали, а в том, что войска разбрелись. На протяжении тысячелетней своей истории Россия посылала солдат на всевозможные войны, бывали моменты, когда русским армиям приходилось и отступать, откатываться под натиском неприятеля, но такого разброда войск, бродяжничества, бездомности, неприкаянности целого народа история еще не видывала. То, что происходило в армии, сообщалось тылу, в особенности Москве, – в конвульсиях корчилась вся Россия.
К середине октября драма, разыгравшаяся на полях России, достигла наивысшего напряжения. 4.000.000 советских солдат находились уже в плену. Немецкие танки уже бороздили поля Подмосковья. Россия подошла к краю пропасти. Теперь неминуемо – вот-вот, сию минуту – должно было что-то произойти. Как сказал один старик, встреченный на Волоколамском шоссе:
– Теперь надвое удача – помереть России или просиять.
На поверхности народного океана было мутно, несло во все стороны хлопья пены, но в глубинах все ярче и светлее разгоралось то таинственное свечение, которое не угасало и не угасает никогда, какой бы мрак ни распространялся поверху. В те страшные дни октября подводные светлые струи народного русского океана собирались, накапливались и должны были выметнуться на поверхность с неожиданной силой и в неожиданную минуту – минуту кризиса…
…На Ламе немцев не удержали. Большой оборонительный рубеж, на котором почти все лето работали сотни тысяч мужиков и баб, московских студентов, волоколамских, истринских домохозяек, – рубеж с эскарпами и контр-эскарпами, противотанковыми рвами, проволочными заграждениями, преградами из бетона и железа, – этот рубеж войска Рокоссовского оставили 14-го октября. Немецкая ударная группа, двигавшаяся по двум первоклассным шоссе, вышла на линию Волоколамска-Можайска. Требовалось подтянуть фланги, в особенности левый, застрявший в болотах Калининской (Тверской) области. Приостановив движение по Волоколамскому шоссе, противник усилил нажим на правый фланг нашей 16-й армии. 14-го октября неприятельские силы обложили Тверь. Бои разгорелись в районе Тургинова, на стыке двух фронтов – Западного и Калининского (бить в стык – излюбленный прием немецкой тактики). К югу от Москвы армия Гудериана шла в обход Тулы. Падение древней столицы, которая для каждого русского человека есть символ самой России, казалось, является вопросом дней: быть может, 16-го октября, как и намечалось по первоначальному плану немецкой ставки.
Все вышло по-другому, однако. 16-го октября 1941-го года – выдающаяся дата второй мировой войны. Но не потому, что Москва пала. Напротив, в тот день Москва поднялась. Поднялась против большевизма, приведшего Россию на край пропасти, и против немцев, замысливших погубить Россию. 16-ое октября и был день кризиса, великий и исторический день войны, народной драмы.
В «Истории Великой Отечественной Войны», которую теперь пишут в Москве, дата эта не будет отмечена, можно предугадать заранее. Намек на события того дня, тем не менее, можно найти даже в советской литературе. В дневнике Владимира Ставского «Фронтовые записки» имеется любопытная запись, помеченная 18-ым октября 1941 года, – в тот день он приехал в Москву с фронта: «Москва суровая и грозная. В Союзе писателей группа литераторов собирается уезжать, ждут вагонов, большая часть писателей уехала. Здесь же одно лицо из окололитературной братии с таинственным видом пытается завязать разговор: «Вас тут не было. А 15-го октября что тут было! Что тут было!» Автор «Фронтовых записок», разумеется, не рассказывает, что же такое было и даже намеренно сдвигает дату.
Намек находим и в книге советской писательницы Маргариты Ветлин. Американка по происхождению, она приехала в 1932-ом году, в качестве туристки, в Москву и вышла там замуж за театрального режиссера Андрея Ефремова. Вместе с мужем и двумя детьми она провела два года в эвакуации. Книга «По русским дорогам» – дневник эвакуантки. Ветлин разговаривает с приятельницей Светланой, женой писателя Бориса Черного, и та бросает такую фразу: «После нашего отъезда из Москвы, 16-го октября, я потеряла вкус к отъездам в последнюю минуту». На этот раз дата не передернута, но и Ветлин не расшифровывает намек: почему-же именно «в последнюю минуту».
Генри Кассиди в книге «Московская хроника» пишет: «В течение трех дней после 15-го октября было немало волнений». Это правильно: 16-го волнения начались, 17-го пошли на убыль, 18-го сошли на-нет, Москва обновилась, переродилась, действительно, стала суровая, грозная и – спокойная. Правильно намечая хронологическую линию, Кассиди, однако, скользит по поверхности. Книга его потрясающе-легкомысленна. Так, он рассказывает, что московский комитет ВКП, «начиная с 13-го октября», приступил к мобилизации коммунистов и сформировал четыре коммунистических дивизии. В те дни, когда коммунисты и комсомольцы рвали свои членские билеты, наспех очищали свои квартиры от марксистской литературы, какая могла быть мобилизация? Если бы московский комитет и объявил такую мобилизацию, он вряд ли смог бы набрать коммунистов хотя бы для одного полка. Коммунистические дивизии формировались в июле. Под Ярцевом, у Смоленска, они частью разбежались, частью попали в плен. Никакого влияния на исход битвы под Москвой они не оказали. Происхождение волнений в Москве Кассиди видит просто-напросто в том, что у населения сдали нервы: «Русские – люди, как все другие. Вполне естественно, что такое напряжение сил должно было вызвать у них подавленность, вроде той, какую вызвали первое бомбардировки». «Но великий и крепкий режим, – продолжает Кассиди, – умеет справляться с подобными испытаниями и стоять выше опасностей ситуации. При виде абсолютного спокойствия и уверенности, проявленных правительством, население быстро успокоилось». Таким образом, по Кассиди, народ Москвы пал духом и только благодаря спокойствию правительства был водворен порядок. На деле все произошло как раз наоборот: перспектива совершенно искажена. Надо отметить, что 16-18-го октября Кассиди в Москве уже не было: накануне, вечером 15-го октября, он вместе с американским посольством выехал в Куйбышев. К тому же, только близко живя с народом, можно было понять, что тогда происходило – что погибало и что рождалось. Иностранному корреспонденту, ограниченному комнатой в гостинице и питающемуся информацией отдела печати Наркоминдела, такая близость к народу, конечно, недоступна.
Пишущий эти строки благодарит судьбу, позволившую ему видеть Москву 16-го октября. Оставив Ярополец, мы отошли к северу, на правый фланг, в район Тургинова. На марше командир роты вызвал меня и спросил:
– Москву хорошо знаете?
Еще бы! Правда, я родился не в России, а в Сибири, в таежной деревне в предгорьях Саян, от Москвы пять тысяч километров. Но много лет уже, как Москва стала мне родным городом: там я учился, там был влюблен. Мое счастье и мое несчастье… все там!
Конечно же, знаю Москву, ее кривые переулки, ее горбатые мосты, ее центры и ее заводские окраины.
– Ведь я, товарищ капитан, можно сказать москвич…
– Так вот, поедете в Москву, – сказал он, вручая мне командироврчное предписание за подписью начальника инженерной службы 16-ой армии. – Возьмете с собою трех человек… пожалуй, хватит и двух… возьмете Юхнова и Приказчикова. Первым делом явитесь в Болшево и попросите помощь людьми. Может быть, даже дадут машину. А дело вот какое: в Москве где-то… а где, мы не знаем, это вы сами должны найти… есть картонная фабрика, которая получила задание вырабатывать противотанковые мины специально для нашей армии. Отыщете фабрику, – запомните, картонная, – получите партию мин, три тысячи. От Наркомата обороны, главного военно-инженерного управления, должны дать средства переброски. Послезавтра к вечеру, – к вечеру 17-го октября, – все это хозяйство должно быть вот здесь, в селе Степанчикове.
Капитан раскинул карту и показал село на берегу Ламы, севернее Яропольца, по направлению к Твери. Оно лежало как раз на стыке двух фронтов, где нажимали немцы. Командарм 16 приказал срочно заложить там мощные минные поля. На это дело бросали нашу роту.
Так 16-го октября я попал с фронта в Москву.
На рассвете 16-го октября, когда мы, трое курсантов, добрались попутными машинами до Московского военно-инженерного училища, окрестности Болшева являли безрадостную горькую картину. Вырубленные леса, изрытвленные поляны… В лесах – противотанковые завалы: величаво-громадные сосны повалены вдоль и поперек, одна на другую, белые срезы оплыли смолой. В полях окопы, размытые осенними дождями, слегка припущенные снегом, выпавшим накануне. Желтели бурой глиной брустверы, на дне траншей накапливалась ржавая вода. Туманная сырость стелилась над морщинистой, больной землей.
Пустые, мрачные стояли казармы. Ворота – деревянная рама, оплетенная колючей проволокой – были откинуты напрочь, на песке, смешанном со снегом, виднелись широкие рубчатые следы грузовиков. На учебном плацу одиноко торчал столб и валялась кобыла с обломанными ножками.
Комнаты штаба… Пустые стены. На полу пыльные, замусоренные квадраты: напоминание о вынесенных столах, под тумбочками которых не подметали. Второй этаж… Голые, сквозные полки библиотеки. Лохмотья плакатов в залах агитационного пункта. Некоторые из этих плакатов были написаны по заданию комиссара Юхновым, художником по профессии. Высокий и грузный, в пилотке, топорщившейся на голой и круглой, как глобус, голове, он подошел к стене и, ухватившись за край, с треском сорвал кумачевую ленту, на которой меловыми буквами было написано: «Да здравствует Всесоюзная коммунистическая партия (большевиков) – партия Ленина-Сталина!» Топча кумач порыжелыми, обожженными у костра солдатскими сапогами, Юхнов насмешливо крикнул:
– Я тебя породил, я тебя и убью!
По коридору пролетел окрик:
– Э-гей! Кто там ходыт?
Мы различили голос лейтенанта Бериташвили, коменданта училища. Он нас узнал, обрадовался.
– Какой люди? Какой машина? – блеснул он косыми миндалинами глаз, когда я передал записку командира роты с просьбой о помощи. – Никого нет, пустой училище. Полковник Варваркин? Нет, он еще не уехал, он – в Москве. А-а! Войди ты в мое положение… бросают мне взвод ишаков и говорят – охраняй училище!
– Поедем в Москву, в инженерное управление, – сказал я товарищам. – Электричка ходит по старому расписанию?
– Ва! Какой может быть электричка? Провода давно сняли. Ходит паровичек… может, сегодня и тот не ходит. В Тарасовку иди, на Ярославское шоссе, там попутных машин в Москву много…
К Тарасовке – три километра от училища – вела глинистая проселочная дорога. На душе было сладостно и тоскливо: Москва! Недавно щеголеватые столичные курсанты, мы возвращались солдатами-фронтовиками. На фронт мы поехали в нарядных голубых шинельках, которые прежде разрешалось надевать только в отпуск в Москву. Не прошло двух недель, как шинели покрылись желто-зелеными пятнами, – от мелинита, этой чортовой ядовитой взрывчатки. Юхнов спал у костра и спалил полу шинели, а Боря Приказчиков, отогревая ноги, прожег сапоги так, что вылезали портянки. Ночуя в жарких и вонючих избах, вповалку, среди онуч и мокрой одежи, мы быстро набрались прогорклого запаха солдатчины.
Широко, торопливо шагая, я оглядывался на товарищей. Улыбка теплилась на мясистом, тяжелом лице Юхнова. Он был мой давний знакомый. Лет десять назад нас свел случай в Пудоже, на Олонецком озере. Меня туда заманили старушечьи сказки, а его – художника – остатки церквей, деревянное русское зодчество. Он и родом был той же олонецкой стороны, сын кержака-старовера. Мшистая тишина леса располагала к откровенным разговорам: мы сблизились, подружились. Юхнов задыхался в казарменной атмосфере, давно сгустившейся в стране. В построенном по ранжиру советском обществе художникам отводилось определенное место: писать портреты вождей и маршалов, оформлять демонстрации 1-го мая и 7-го ноября. Юхнов не хотел равняться по ранжиру: он тосковал по свободе. Казарму советскую он проклинал, и тогда, в приозерном ельнике, сказал: «Хоть-бы она в войне сгорела!» Теперь, по дороге в Тарасовку, он напомнил мне эти слова:
– Ты помнишь, Михалыч, я говорил про казарму… кажись, горит!
Подбородок его двоился от улыбки.
– Похоже, – ответил я. – Только как бы и мы с тобой тут не сгорели.
Юхнов хотел что-то сказать, но перебил Боря Приказчиков:
– Вы – как хотите, а я должен в Москве домой зайти.
Боря Приказчиков был гигантского роста, белокурый и белолицый детина. Имел от роду 18 лет. Учился он в другом, нормального призыва подразделении, но для пользы службы, которая бывает ведома лишь одному начальству, его перед отъездом на фронт перебросили в нашу роту. «Детку», как мы его прозвали, любили в роте: простой, бесхитростный, он мыслями был уже в Москве, в маленькой квартирке где то на Электрозаводской улице, у Преображенской заставы. Поглядывая на прожженный сапог, он улыбнулся и по-детски мечтательно сказал:
– Приду, скажу мамашке – давай портянки новые! Байковые! Вот ногам будет мягко ходить…
– Какие там крики? – прервал я Детку. – Похоже, драка.
Взбежав на пригорок, мы увидели темносерую выпуклую ленту асфальта. Невдалеке зеленели крашеные железные крыши Тарасовки. На околице шумела, пенилась толпа. Вздымался разноголосый гул, прорезаемый короткими пронзительными выкриками.
Посередине шоссе стояла грузовая машина с откинутыми бортами. Тяжелый брезент коробился, откинутый на передок, на верх кабины. Платформа была завалена мешками, боченками, ящиками. В богатстве этом копался, широко расставив ноги, богатырского вида парень, ростом не меньше нашего Детки, но здоровее, плотнее и шире в плечах.
Мы спустились с пригорка, подошли ближе.
Богатырь-парень подхватил, как ребенка, боченок, из днища которого, повидимому, от удара каблуком вылетела доска.
– Масло! – громовым голосом объявил он, и толпа, глядя на желтую выбоину в боченке, отозвалась:
– Ма-а-асло!
Передав кому-то на руки боченок, парень поднял джутовый, туго набитый куль. Он был доволен своей работой: улыбался, поводил широкими плечами. Ветер шевелил и зачесывал назад спадавшую на лоб прядку волос.
– Сахар! – шрапнелью лопнул над толпой крик парня.
– Са-а-ахар! – хлестал волнами у его ног стон многолюдного сборища.
Народ плотным массивом сбивался вокруг машины. Каждый норовил протиснуться поближе к маслу, сахару. Тарасовские бабы, как все подмосковные огородницы и молочницы, привыкшие к толкучке дачных поездов, сутолоке базара, были шустры, остры на язык.
– Все они, толстомордые, так-то… кусочек хлебца да вагон масла! Ишь чего он в машину наворотил…
– Кралю то свою, небось, кормить надо.
– У него, поди их не одна, а три-четыре. Они ить, дьяволы, со старыми-то женами поразводилися. А новых… у каждого по полдюжине!
Юркий, как вьюн, мелкорослый человечек, по виду железнодорожник, поддержал бабий разговор:
– Кондуктора наши из Уфы приехали. Рассказывают набежало туда населения – два миллиона! И все жены этих… ответственных! Деньги, страшно поверить, гражданка, пачками в чемоданах везут. Цены в Уфе не-во-о-обра-зи-мые! Местному жителю стало не подступиться, ложись и с голоду помирай. Вот чего они в этой эвакуации понаделали.
Бабы заверещали:
– Давно бы надо распотрошить чемоданчики ихние.
– Взяться бы всем народом… везде бы поустраивать им вот такие остановки.
Железнодорожник – петушиным кукареком:
– Станция Березайка… вылезай-ка!