Текст книги "Полёт совы"
Автор книги: Михаил Тарковский
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 17 страниц)
– Хотя из педагогических соображений иногда можно и пригрозить ружьём. Как у Толстого в рассказе «Прыжок». Гениальный, кстати, рассказ, и абсолютно универсальный! Обезьяна со шляпой – это искушение, а азарт мальчишки – измена основам. Но особенно точно то, что все лезут на мачту сами. И опоры лишаются постепенно, шаг за шагом. А как глянут вниз – уже поздно. Н-да… И тут выходит Отец небесный. Со свет-молнией… Или Царь-Батюшка…
Лёня подлез Косте под руку. Костя улыбнулся:
– Лёня в первом классе этот рассказ проходил. Тоня ему вслух прочитала и спрашивает: «Лёня, скажи, почему папа велел мальчику прыгать?» А Лёня: «Чтобы застрелить макаку!»
Все засмеялись.
– Конечно рассказ… такой… – сказала Тоня, тоже, видимо, оттаяв, – совершенно непонятно, зачем капитану кругосветного корабля стрелять чаек.
– А я почему-то это и запомнил! – засмеялся Костя.
– Костя, слушай, – сказал я, удивляясь, – у меня так же было – стал перечитывать «Прыжок», тоже вспомнил про чаек, и они оказались главной приметой рассказа.
– Костя, ты бы показал Сергею Иванычу Лёнины сочинения.
– Их найти надо.
– Ну, всё как обычно – вздохнула Тоня.
Самогон кончился, но Костя разошёлся и выставил коньяк, на что Тоня метнула из своих чёрных очей молнийный взгляд. Она продолжала что-то готовить, и, наблюдая её кулинарные манёвры, я недоумевал. На столе стояло всё необходимое для празднования псовой погони, вкупе с Бабы-Катиным и Эдиным явлением, а Тоня всё наращивала хлопоты. Когда я увидел, что она нарезает коржи из круглого бисквита, вытащенного из духовки, и собирается промазывать их кремом, я почувствовал какую-то догадку, переходящую в тревогу… наряду с чувством и одураченности, и открытия, что всё это не для нас, и стыда – за постыдную мгновенно-невольную надежду на закусочный кексик. И следовательский азарт, когда открылось, что Тонины коврижки к нам с Костей и даже к детям не имеют никакого отношения. А разгадка приближалась, и тому свидетельствовала лёгкая отлучка Тони и её появление в сером трикотажном платье.
Потом Тоня сказала, чтобы мы «валили кормить собак», и мы вытолкались и встретили в тесных сенках Валентину Игнатьевну с тортовой коробкой – «ой, не помните». У стены на канистре стоял замороженный петух в пере, грязно-белый, видимо, его вытащили из морозилки проветриться. Он был плоский и, как звезда, расшаперенный, голова смотрела набок, будто он держал равнение. Костя выскочил вперёд Валентины Игнатьевны, а я не успел и стоял, прижавшись плоско к стене и глупо повернув голову, чтобы не дышать самогоном – совершенно как замороженный тот петух.
Мы пошли в вольер. На всю свору посуды не хватало, и собаки ели из трёх тазов, запуская носы в кашу, чавкая, рыча и пуская бурлящие пузыри. Одновременно они норовили перебежать и попробовать побурлить из другого таза, расталкивая товарищей и грозя надводной сварой, и надо было стоять и управлять кормёжкой с помощью специальной палки. Один кобелишка по глаза засунул нос в корм и, не прекращая его свирепо морщить, без перерыва рычал, грозно пробулькивая сытную жижу и с негодованием поглядывая на соседей.
Я спросил Костю, почему сразу не сказали, что надо закругляться, раз ждут гостей. Он ответил, что напрочь забыл и что «ничего страшного».
– Они переговорят сейчас… Да какие секреты…
Оказалось, Тоня метит в школу учителем биологии, что она работала в заповеднике в отделе экопросвещения и что у неё в планах всякие факультативы и «комплексная какая-то задумка по формированию современного мировоззрения». Экопросвещение Костя произнёс как «эко просвещение!».
– Кость, а Тоня на меня не сердится?
– Да нет, она просто из-за директрисы дёргалась. А так нормально, наоборот, даже хорошо, может, ты слово замолвишь. Куда лезешь?! – закричал он на кобелишку, перебежавшего к чужому тазу. – Ну, директрисе. (Из своего жри!) Пообщаетесь. (Хантер, кому сказал?) Тоня – очень свободный человек, и если какого-то захочет поддержать, порвёт просто всех, ну, за идею… (Ах ты скот такой!) Она всегда правду-матку рубит… (Да ты смотри на него, вообще не реагирует!) Мы из-за этого уехали с Бурятии. Там такой начальник, она, короче, в Старгсб… Стбугрс… (Одну рыбу выбирает! Смотри, привереда! Я те поогрызаюсь! Крупу не ест совершенно!) в Страст… Страстбург… ский суд подавать хотела. Там люди серьёзные. (Когда вместе, они лучше выедают.)
– Ничего себе. – И я подумал о том, что Антонина всё меньше напоминала мне героиню «Чистого понедельника».
Кого-кого, а Игнатьевну я не рассчитывал встретить, особенно после проезда на собаках с бабкой в обнимку. Я в очередной раз засобирался домой, но Костя сказал:
– Давай тогда возьмём что-нибудь и пойдём в баню.
Мы зашли в избу: кухня была пуста, зато в комнате за аккуратно накрытым столом сидели хозяйка и гостья. Валентина Игнатьевна, обнажив зубы, осторожно, чтобы не повредить помаду, кусала бутерброд с сырными опилками. Я забрал перчатки, а Костя сказал:
– Я гостя провожу, дай нам ещё закуски.
– Сергей Иванович? – сделав удивлённые глаза, сказала Тоня.
– Пойду. У меня тоже собаки.
– У вас же одна, Сергей Иванович! Что за северные надбавки? – заговорила Игнатьевна, видимо, давно наработанным застольным тоном. – Вот видите, Антонина, директор в сельской школе знает даже, сколько у кого собак в коллективе, хе-хе!
– Да нет. У меня две.
– Откуда же две? Я знаю, что у вас одна. Этот как его – Быстрый.
– Храбрый. Храбрый и… «Каштанка», – сказал я и тут же пожалел, потому что выходило, будто выгораживаюсь, намекая, что пойду проверять сочинения по Чехову, смотрите, какой молодец.
Валентина Игнатьевна оценила шутку и засмеялась. Возникло между нами некое показательное со стороны Игнатьевны единение, которое часто возникает на людях среди сослуживцев.
– Сергей Иваныч, – сказала Валентина Игнатьевна, придумывая повод, чтобы меня задержать; видимо, и ей, и Тоне я был нужен, чтобы сгладить деловую подоплёку застолья. – Чуть не забыла, хорошо, что вы мне попались, я ещё в сенях подумала. Я вам хотела сказать про фильм… Так что посидите.
Тоня чутко подстроилась, да и подконтрольное освоение нами коньяка было предпочтительней посиделки в бане.
– Конечно, Сергей Иваныч, ну посидите с коллегами, – сказала она, играя, и продолжая роль, обратилась к Валентине Игнатьевне: – Начинаю вливаться в коллектив! И как же чай? Смотрите, какие Валентина Игнатьевна замечательные безе принесла.
– Без чего? – сострил Костя.
На что Тоня, пожав плечами, презрительно-укоризненно хрюкнула и отвела, прикрыв, глаза.
Я снял куртку и вернулся, к радости Кости, который тут же взвис над стопарями с остатками коньяка. Валентина Игнатьевна сделала поползновенье накрыть рукой стопку, а потом вдруг разгульно махнула ладошкой:
– А давайте!
– Что за фильм? – спросила непьющая Тоня. – Я могу поинтересоваться?
Я назвал.
– Мы его, конечно, все посмотрели, – сказала Валентина Игнатьевна. – Я что хотела сказать, Сергей Иванович, фильм сильный, ничего не скажешь. Но вот Лидия Сергеевна считает, что он всё-таки слишком жестокий, особенно эти документальные кадры, поэтому я как-то пока не готова такое показывать детям…
– Валентина Игнатьевна! Дорогая! – Я никогда к ней так не обращался, но затеянная ею же игра в производственную близость и добротный самогонно-коньячный хмелёк давали право. – Это не жестокость, а воспитание сострадания. Выявление и закалка болевых точек. А жестокость – это круглосуточные сериалы, где по пять трупов за серию, чего никогда не бывает… в оперативной практике. – Меня очень вдохновил этот оборот. – Когда жизнь и смерть теряют своё… э-э-э… сакральное значение, они превращаются в материал для коротания досуга. Этого Лидия Сергеевна не боится? Валентина Игна-тьев-на! Вы же на военной хронике вы-рос-ли, вспомните: уходящий на фронт состав и солдаты в теплушках. И «Прощание славянки».
– Жестокость в сериалах не затрагивает чувств, поскольку все понимают, что это кино, – с показной чёткостью вдруг сказала Тоня, – а когда хроника, особенно кадры казней, извините – это совсем другое… Уж поверьте, я немного знакома с телевидением…
– Да чушь! – Меня рассердил Тонин, извините за каламбур, тон, с которым она, как мне казалось, рисовалась перед Валентиной Игнатьевной. – Таких кадров в фильме не больше, чем в нынешних новостях… А то, что мы не воспринимаем в сериалах смерть как смерть, – это либо искаженное представление о сути вещей, либо… на экранах давно уже не искусство.
– Можно я скажу? – по-школьному вытянула руку Валентина Игнатьевна.
Все почтительно затихли.
– Мы уж не будем вдаваться в высокие материи, но я вот что думаю о фильме: давайте пока не спешить. Не спе-шить… А вы, Антонина Олеговна, смотрели этот фильм?
– Да, конечно, – сказала Тоня в тоне той же чёткости и в одно слово «даконешно». Очень причём образцовое. И с оттенком «да, конечно, и имею что сказать»: – Мракобесие.
– Понял, – сказал я с оттенком «больше не надо», произнеся слово «понял» быстро, по-оперативному, как произносят по связи. И молясь, чтобы Валентина Игнатьевна не спросила: «Почему?», – чтобы не заварилась свара: слишком хороши были и день, и вечер, и стол.
Я давно заметил, что русские люди по своей природе гораздо уживчивее, чем их стараются изобразить писатели и драматурги, делая застолье точкой идейных раздоров. В жизни мирный и весёлый настрой всегда перевешивает перспективу порчи отношений. Тем более, как мы уже выяснили, для большинства трудовых людей так называемые взгляды – не повод, чтобы обострять отношения «по пустякам», особенно в деревне. Но когда в расклад добавилась ещё одна единица, грозящая стать государственной и смешать баланс, я засомневался, удастся ли удержаться в покладистом русле.
– Поняли, в смысле «дальше не надо?» – бритвенно-остро улыбнулась Тоня.
– В смысле, понял.
– Почему? – спросила Валентина Игнатьевна.
Выходило, что если до этого мы просто спорили, то теперь старались ради Игнатьевны, а друг в друге видели лишь повод для красноречия.
– Почему мракобесие? – сказала Тоня неторопливо и будто специально укатывая это слово в дорогу нашего разговора, чтоб не вызывало сомнений его правомочность. – Ну, во-первых, религия даёт людям надежду на посмертную жизнь. Если б этой иллюзии не было, люди бы старались сделать жизнь на земле более счастливой и безопасной. Несмотря на аргумент, что за всё придётся ответить, который не работает, потому что слишком абстрактный, далёкий и условный. Как стрельба в боевиках, о которых тут говорилось с таким жаром, – произнеся всё это спокойно и уверенно, она на время опустила ресницы, словно промакнув свежесказанное. – А во-вторых, я категорически не согласна с тем, что если Бога нет, то всё дозволено. Моя атеистка-бабушка никого не убивала, не воровала, не прелюбодейничала и разбивалась ради людей в лепёшку. Хотя часто они того и не стоили. И у неё была твёрдая позиция: если мы хотим получить людей думающих и образованных, нельзя преподавать то, что противоречит современной науке. Я с этим согласна, хотя считаю, что школьников нужно, конечно, знакомить с Библией, чтобы они могли адекватно воспринять ряд произведений искусства. Но делать это должен специалист, а не священник.
Я недооценил Тоню, которая открывалась «как расчётливый риторик». Зная свою способность сорваться и ляпнуть что-нибудь в сердцах, я сказал себе: «Ни в коем случае не спорь с ней, просто чётко говори своё». Тоне я, правда, сказал совершенно другое:
– Во-первых, я не понял, при чём тут наука. Вы говорите так, как будто между наукой и верой противоречие. Как научный человек, вы, наверное, слышали слово «ниппель». Вы знаете, что такое нип-пель? – Я прямо пританцовывал на этом двойном «пп».
– Ну да, – не понимая, куда я клоню, настороженно улыбнулась Тоня.
– Бравенько! Дак вот, нип-пель, Тонечка, это, говоря по-нашему, по-деревенскому – игра в одне воротья. В большинстве людей науки наблюдается полное неприятие Православия, тогда как в людях верующих данное противоречие от-сут-ству-ет. Вспомните нашего Святителя Луку! И мне кажется, – сказал я в образцово-риторическом стиле, – что искать противоречия и вбивать клинья более удел разрушителей, нежели созидателей, так как гораздо полезней искать общее… э-э-э, конечно же, если настрой, как вы верно заметили, на счастье и безопасность. – Я скромно закруглился и опустил глаза.
– А я вам объясню, Сергей Иванович, в чём дело, – так же поигрывая, ответила Тоня. – А дело в том, что верующие просто вынуждены проявлять лояльность и гибкость, так как наука показывает полную беспомощность религиозных представлений о мироустройстве. И особенно недопустимо, когда малосведующие священнослужители или другие… кхе… властители… былого… и дум пытаются эти представления навязать школе, что и является мракобесием.
Я не обладал э-э-э… мгновенным и приемлемым для застольного разговора арсеналом аргументов, чтобы опровергнуть оппонентку, и применил обходной манёвр:
– Вообще-то вы мракобесием назвали фильм. Кстати, это и есть то самое «во-вторых», о котором я едва не забыл. Почему?
Но, видимо, и Тоня подвыдохлась и тоже передёрнула карту:
– Потому что в этом фильме слишком явно навязывается позиция, которая далеко не для всех приемлема.
– В смысле, любовь к Родине? – наверстал я.
– Вот о любви к Родине… – медленно сказала Тоня, отыгрывая секунды для перегруппировки доводов. – Э-э-э… Я почему-то последнее время с ба-а-альшим подозрением отношусь к разговорам, – она говорила несколько протяжно, – в которых под любовью к Родине понимают совершенно разные вещи. Видите ли, мне кажется, что есть вещи настолько сокровенные, что их нельзя произносить, так сказать, всуе, я прошу прощения… за термин… – Количество малозначимых слов в её речи резко возросло. – Бабушка моя, несмотря на то что была доктором наук, а она по-настоящему служила науке, не выносила, когда кто-то говорит, «мы, учёные», потому что… ну как вам сказать… потому что это слишком… ну…
Образовалось то, что называется «напряжённая пауза».
– Громко, – понимающе подсказала Валентина Игнатьевна, которая очень внимательно следила за разговором, будто проверяла: и свои представления, и нас.
– Совершенно верно: громко! У неё была завлабораторией Генриетта Ароновна Беркенглит… Такая умная тётка замечательная, но немножко пафосная… Все её звали Веркин Клифт… И она всё: «Мы, учёные!» – а бабушка: «Гита, мы – не учёные. Мы – научные сотрудники», – последнее она продекламировала по слогам. – И выходит, тех, кому «громко», называют чуть ли не предателями. И называют те, кому это совершенно не громко. И не только не громко, а негромко настолько, что они рычат – простите, но мне близка собачья тема, – и лают об этом на каждом перекрёстке. Причём очень заливисто. Да. Такая мо-но-по-о-о-олия на любовь, – с посылистым и ветровым холодком продекламировала Тоня. Она говорила выразительно и артистично передавала прямую речь.
– Ну, вы знаете, есть профессии, в которых про себя любить не получается. Например, профессия учителя, – вдруг сказала Валентина Игнатьевна, как мне показалось, для подлития масла в огонь. А возможно, и для поддержки равновесья.
– Да что же мы всё время подменяем понятия?! Н-да… Поскольку я, в отличие от некоторых, кхе-кхе, начинающих работников образования, не привыкла вести бездоказательные дискуссии, то мне придётся пуститься в некоторый экскурс… Уж извините за казённый, так сказать, штиль… Так вот. Согласно законодательству, современное российское образование базируется на Всеобщей декларации прав человека, то есть на общечеловеческих ценностях, выработанных цивилизацией. В кои-то веки! Да жалко, что поздновато, как всегда. Главным принципом является демократизм, свобода и плюрализм образовательной сферы. А главной задачей – воспитание творчески мыслящих специалистов, профессионалов, которые будут активно участвовать в жизни общества, уверенно чувствовать себя в меняющейся мировой обстановке, когда новые технологии…
– …и обновляющиеся инновации обламывают об нас всё новые и новые вызова, – вставил я, не удержавшись.
– Спасибо, Сергей Иванович. Вы очень тонко чувствуете собеседника…
– Пожалуйста, Антонина Олеговна. Видимо, это в моей педагогической природе.
Все эти обмены любезностями происходили без злобы и скрипа зубов, и выглядели как остроумная перепалка, смысл которой до конца понимали только мы с Тоней.
– Поэтому профессия учителя предполагает полную объективность в подаче материала и твёрдую опору на фундаментальные научные знания. Любовь же – это категория эмоциональная, достаточно абстрактная и в силу этого очень открытая для всяческих идеологических спекуляций. И примеров тому – тьма из предыдущей истории. Поэтому следует быть осторожными с подобными понятиями.
– Ну да, – с некоторым недоумением сказала Валентина Игнатьевна.
Все эти рассуждения я слышал сотни раз и сотни раз зарекался не воевать с ними в мирной обстановке. Но сейчас в связи с инновационными устремлениями Тони в школу я молчать не мог.
– Не могу не внести ясность: общечеловеческие, или, по-другому, либеральные ценности – это когда любую личность стараются понять до такой степени, что общество равняют на извращенца, а не на героя. Это к слову… А к делу: я не понял, почему фильм – мракобесие. Вот уж чего-чего там нет, так это мрака и тем более беса. Только свет и Бог. Поскольку, как я понял, ответа не предвидится…
– Простите!.. – выдвинулась вперёд Тоня, нешуточно сверкнув шамаханскими очами.
– Не прощу тебе твоей измены, да и слов жестоких не прощу, – вспоминая Эдину школу, парировал я с улыбкой, – и постараюсь не отдаляться от темы. Мне кажется, что пресловутые люди, которые любят-просебя, вовсе не такие мирные, как описала наша Тоня. И, несмотря на мирный Тонин тон, я чувствую в нём лёд. Простите, хе-хе, за каламбур, что рушит лёд, как ледобур. Так вот эти любители просебятины, несмотря на все правильные слова, моментально встают на дыбы, едва услышат о традиционных ценностях русского мира, не менее монументальных, кстати, чем академическая наука.
– Минуточку! – попыталась снова вклиниться Тоня.
– Обошёл селезень уточку! Это раз. Второе. Тонечка, не сердитесь, пожалуйста, – попытался зализать я прогрессирующее эдуардство более даже перед Костей, хотя и не потому, что он «хорошо дерётся», – как раз насчёт подмен. Мне кажется, что мы с вами всё время говорим о разных вещах. Какую область ни возьмём – одни и те же слова мы наполняем разным смыслом. Видимо, слов меньше, чем смыслов. Поэтому споры бессмысленны. Но почему же вы решили, что под любовью к Родине мы понимаем разговоры о ней, а не дела? Да. Люди, которые много делают для этой земли, они показывают зубы… Видите, Тоня, как я поддерживаю собачью тему! Но они показывают зубы только в одном случае: когда им… наступают на лапы. А про любовь… По-моему, всё это болтовня. И внедряя кошачье-мышачий строй – кошки-мышки с самим собой. Любовь или есть или нет. Любишь – принимаешь со всеми болезнями. Потому что сам как одна большая и отдавленная лапа. А стыдливую засекреченную любовь я не понимаю. Это, знаете, как парень, который все ходит кругами вокруг девушки… Мол, зубы вставишь – женюсь. А потом, продолжая зубоносную тему, остается с носом. Обкраденный и обделённый. Самим же собой причём.
Тоня использовала мою речь для подготовки атаки:
– Сейчас с традиционными ценностями очень много спекуляций, так же как и с любовью. Вот всё-таки хотелось бы поконкретней узнать, что же это за такие ценности. И почему мы с ними носимся и всё время о них спотыкаемся.
Я откашлялся, словно обозначая, что шуточки кончились, и сказал:
– Ну, во-первых, спотыкаются те, кто не смотрят под… лапы, то есть на землю, а во-вторых, мы не на лекции, да и не мне объяснять взрослым людям, что такое традиция и в чём её ценность. Лично для меня ценности, о которых идёт речь, заключаются в том, что они вдохновляют на подвижничество людей, на которых бы мне хотелось походить. А так… Существуют фундаментальные законы физики, по которым живёт всё сущее на этой планете. Один из них до скучности прост. Его понимает не только Генриетта Ароновна Веркин Клифт, и понимала ваша замечательная бабушка, но и любой парень деревенский, у которого трояк по физике и который плевал на все вызовации. Это правило простое: чем глубже корни, тем крепче дерево… Собственно говоря, патриотизм – это всего лишь верность себе…
– Вы знаете, если бы так всё просто было, то деревья б никогда не падали, – невозмутимо сказала Тоня. – И, Сергей Иваныч – всё очень красиво, но к реальному делу-то какое отношение имеет? Все только и говорят о патриотизме, вместо того чтобы строить заводы.
– Да ладно?! – живо удивился я. – Первый раз слышу, что кто-то в министерстве образования говорит о патриотизме. Разве только в футбольном плане. И не понял, какие заводы? Никто не будет строить заводы. Такой цели нет. Есть совсем другие цели, и они определяются совсем другими людьми, называемыми мировой финансовой элитой. И всех удивляет: по какому такому собачьему, волчьему или лисьему закону страны могут разрушаться изнутри и одновременно усиливаться снаружи? И почему, когда надоедает какая-нибудь зарвавшаяся держава, временное усиление той или иной страны вполне допускается? И что кто-то из финансовых лис вполне может перекатить… колобок своего центра в другое государство, особенно когда в нём всё для этого подготовлено. Да так, чтобы новые хозяева ощущали себя дома, так как скулить и тявкать здесь уже будут на их наречье…
– А, ну теория заговоров… – констатировала Тоня тем же энциклопедическим тоном, что и «архаичные уклады» и «мученики за веру».
– Это не теория, а слова крупнейшего… лисовина: «Наднациональный суверенитет интеллектуальной элиты, и банкиров безусловно предпочтительней принципа самоопределения народов», сказанные ка-а-ак раз в 1991 году.
Тоня демонстративно промолчала.
– Тоня, я сейчас назову три булавки, а может, и три гвоздя, которыми вы пригвоздили традиционное мировоззрение: архаичные уклады, мученики за веру и теория заговоров. Вы о них сказали с характернейшей интонацией: как о чём-то мёртво-книжном. А это ярчайшие вещи. Архаичные уклады – источник животворной силы, которую хорошо чует ваш муж Костя. Мученики за веру – вполне конкретные нынешние люди, чей пример вдохновляет лучших представителей общества. А теория заговоров – это не теория, а… так сказать… вариант образного и доступного определения процессов, не обозримых для близкого глаза. Хотя вообще… если разобраться, – я обвёл взором присутствующих, – да всё на свете… теория заговора. Вот вы договорились с Валентиной Игнатьевной поужинать без нас – чем не заговор?
– Сергей Иваныч, вы очень хитрый лисовин, – ударяя размеренно на каждое слово, не удержалась от смеха Тоня.
Валентина Игнатьевна сияла.
– Лисо-свин, – не удержался и я.
– Вы сначала как Чацкий, а потом за шуточкой прячетесь, – сказала Тоня. – Объясните нам, пожалуйста, что такое патриотизм?
– Пожалуйста… Это не так и сложно. У меня ведь тоже была бабушка. Коренная ангарка. Бабушка говорила: «Ране всё миром делали, а тичас наразно». Или: «У вас, беспут, пошто всё порозь-то?» Ещё она говорила «головизина». Так вот, патриотизм – это когда в твоей беспутной головизине всё не наразно, не порозь, и даже не в кучу – а в жгут, в самый что ни на есть кишошный, совокупный и многоипостасный… э-э-э… жгут-плетенец! – выпалил я. – Когда чувствуешь Россию исключительно в совокупности всех её прожилин, пространственных, временных, хозяйственных, духовных, военных, воспитательных, научных, художественных и всяких разных, и пренебрежение хоть одной из этих жил-арматурин грозит ампутацией России, чем многие сейчас и занимаются. Как бабушку не вспомнить?! До чего народ зарнай стал! Чо хотим – то и оттяпывам! От стыдовишша-то где! «Не признаю языческую пору, только Православную». Или наоборот – «Только языческую, Православье – иудейские ереся». Или ишшо не башше: «Признаю только Русь до семнадцатого года. Всё, что опосля, – не Русь». В чём беда оттяпки? Выделяешь идею, путнюю на первый погляд, а забываешь о людях и поколениях. От ить лень отылая! Думаешь: да по каку змею нам в языческу память лезти, коли мы православные? Или: да не от лешака ли перенимать всё это ерусалимско приложение к Христовой вере? О каку пору к сёлам да мужикам нашим пришатурило-то лавры эти с кипарисьями? Охо-хо-нюшки. Ты пошто ж такой-то? Пошто ж в века-то наши не заглядывать? Думать, там одно околевание? Да там свет немеркнущий…
И думать-то надо не о чужеродности лавров, а о десятках поколений русских людей, живших в ту или иную эпоху, например, в великую православную. Об их победах. О том, каких высот они достигли, развивая Христианство, совершенствуя его видение, каких гениев дала наша земля на этом пути! Какие достижения явила в святоотеческой литературе, в иконописи, в архитектуре. О том, как это в будущем отражается. И как наполняет душу. В общем, о душе думать, а не о лаврах.
И ещё, вы знаете, это… любовь, которой всё окружающее проклеиваешь по швам и которая тебя таким смыслом обдаёт, что ни на что не променяешь! Вы не представляете, какое это счастье! Это вам не общечеловеческие ценности из брошюры, которой без году неделя. «Каждый человек имеет право свободно участвовать в культурной жизни общества, наслаждаться искусством, участвовать в научном прогрессе и пользоваться его благами» – не смейтесь, привожу дословно! От дак произведение! От дак гумага! Ещё и написанная как попало. Разве ей можно служить? Как старовер про баптистов сказал: «Нашей вере тысяча лет, а вы тут с брошюрами шаритесь!» Гениально! И, конечно, патриотизм – это служение Отечеству как главное дело, независимо от занятья. Для меня же пример – мученик во Христе пресветлой памяти воин Евгений Родионов, казнённый врагами за отказ снять нательный крест. Будешь мерить судьбу Жениным подвигом – всё на место встанет. Аминь.
Настала тишина.
– Сильно, – сказал Костя. Глаза его блестели.
– А… куда же нам-то смертным?.. – пропела, уютно потягиваясь руками и зевая, царь-девица.
Валентина Игнатьевна сказала:
– Сергей Иванович, я с вами согласна. Только на прогресс вы зря, конечно, ополчились…
– Вы знаете, прогресс уже давно против человека работает, есть грань, когда его помощь оборачивается… такой зависимостью, что, – сказал я, чувствуя, что выдохся, – знаете, как в авиации, когда прошли точку невозвраще…
Раздался грохот в сенях, выкрик «Долбаный петух!», за ним стук в дверь и на пороге появился Эдик: было видно, что шёл он издалека:
– Доброго всем вечера! Аварийная ситуация. Костя, у тебя собаки на ходу? У меня аэросани встали, там, у Ерошкина Ручея. А я в воду оборвался. По пояс… Сушился. Костёр палил… Хорошо лопастя с собой. Ну чо? Надо ехать. А то рразбер-р-р-р-рут по винтикам!
Глава шестая
Меня поражает плотность здешней жизни, когда кажется, что вокруг тебя только выжимки главного. В городе оно размывается, давится безличной его энергией. А здесь каждый человек вырастает до символа и выражает пласт мироустройства. И, конечно, никакая тихая размеренная жизнь здесь невозможна.
Мы проходим «Каштанку», которую люблю особо, хотя и не понимаю, почему её считают детским рассказом. Я перелопатил прорву критики – от глубоких исследований до «кратких содержаний» для ленивых школьников. О подобных трудах разговор особый, но меня всегда интересовало, что за паршивец их пишет и, главное, зачем? Почто не сидится ему спокойно, и откуда такое свербящее желание вываливать на всеобщее обозрение свою дурость? Чем пустее человек, тем сильнее в нём зуд делиться и торчать с ней в обнимку на самом юру. Сей век особо учит отсекать лишнее, иначе по дуракам сформируешь неверное мнение о человечестве.
«Каштанку» я ждал, даже предвкушал, потому что на ней пытаюсь показать ученикам одну из главных тайн литературы: совершенство замысла. Он в ней достигает метафоры и начисто лишён какой-либо идеи, кроме идеи простоты и правды. История эта настолько хороша сама по себе, что не требует никаких присадок.
«Каштанка» моя теперь напрочь скомкана историей с Тоней, что ещё раз подтверждает главное правило здешней жизни – не строй планов, всё пойдёт враскосяк. Что касается Тони, её стремление в школу ставит меня в заскорузлейшее положение: с Валентиной Игнатьевной я не в таких отношениях, чтобы уговорить её не брать Тоню на работу. Да ещё напортить, обострить и спугнуть дело, которому она, я уверен, не придаёт такого значения, как я. И что я скажу? «Не берите на работу Антонину Олеговну, она детей испортит»? Почему не берите? Потому что она ненавидит Россию? У меня нет прямых доказательств, тем более она утверждает, что по-своему её любит. Что она работает на замену русских ценностей западными? Как именно она работает?
Если устроить обсуждение Тониной кандидатуры, то в производственных понятиях, которыми руководствуется нынче школа, я не смогу обосновать опасность Тони. И придётся подойти к корню вопроса, то есть осудить курс на отход от традиционных ценностей русского мира, на низложение России как независимой цивилизации. К тому же я почти наизусть знаю, что скажет Валентина Игнатьевна…
Я очень понимаю важность момента, когда наконец предлагается выбор: именно сейчас решается, может ли отдельный человек повлиять на происходящее. Общий процесс – это лавина, ветровая или водяная масса, которую невозможно остановить в одиночку, за неё не зацепиться, её не подковырнуть, не вспороть, не пригвоздить ломом. Но сейчас я в точке, где масса докатилась до упора и рассыпалась, распалась на неделимые частицы. И решается судьба одной частицы, заряженной осознанным и готовым к внедрению мировоззрением, и решение в моих руках. И эта отрицательно заряженная частица разрастается и заполняет мои разум и совесть, моё существо, оплетённое отношениями с окружающим, и эти отношения начинают непредвиденно искажать мои же представления. И то, до чего рукой подать, отступает и меняет очертанья, коробится как береста на огне.
Когда одержим неизбывной тревогой за свою страну, болью, которая не проходит ни днём ни ночью, то живёшь совершенно другой жизнью и по другим законам, чем остальные. Но ты не можешь требовать от остальных подобного. Ты противопоставляешь себя почти всему, и для рядового человека это потрясение, полный пересмотр ценностей. Тем более для такого существа, как женщина, которая любой войне предпочтёт мир. И я знаю, что в лучшем случае скажет Валентина Игнатьевна: «От педагога сегодня требуется квалифицированное преподавание дисциплин, но если он будет проводить взгляды, которые повредят нашим детям, то законодательство всегда позволит нам поставить его в нужные рамки, на то мы и коллектив, и руководство. Есть обязанности, а есть взгляды – это разные вещи, и в том моя роль как директора – разрешать подобные вопросы. А взгляды, повторяю, – это личное дело человека».