Текст книги "Полёт совы"
Автор книги: Михаил Тарковский
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 17 страниц)
Я уже боюсь ступать по этой земле, боюсь открывать рот, потому что каждое слово вызывает спор, раскол, укор. И я иду, будто с опалёнными ступнями, вздрагивая на каждом осколке слова, на каждой неровности смысла, и, требуя любви к этой земле, встречаю лишь непонимание, потому что в наш вековечный мир нагло и бесцеремонно вносят вместо смыслов – их закрайки, пустыри для взращивания бессильных ценностей.
К моему птичьему списку добавилось ещё одно слово – «взгляды». Я всё время ищу слов для удобоваримой подачи простых и дорогих понятий, чтобы доступней перевести на язык мира вещи, смертельно дорогие сердцу, а главное – самому не истаскать, не уронить их, придать им звучание, не вызывающее оскомины, потому что всё справедливое скучно, так как предполагает самоограничение, выбор трудного. Мои же собеседники даже не пытаются подстроиться, рубят как есть. И не потому что такие прямые, а потому что в миру на первом месте – жизненная бывальщина, работа, обстояния, которыми люди живут, а пресловутые «взгляды» в их представлении – дело отдельное и второстепенное, нечто из области разговоров. И вовсе не руководство к жизни, не мировоззрение, управляющее сердцем. Отсюда и путаница. «Я люблю снег… Лёд. Лад. Лиду…» – «Ну знаете, у вас странные взгляды…» Вот и весь спор. И сказ.
Поделом мне. Нельзя переносить ответственность на погоду или местность, просить природу разделить гражданские тяготы… Не ставь её в неловкое положение, пожалей, если любишь, – она же помогала. Да и если честно – ни при чём тут кедрины да покосы с коровами… Сотни тысяч людей в разных концах света доят коров этих и коз, валят лес, добывают рыбу… Помню, как стало обидно, что где-то в Африке ездят на таких же длинных лодках, как у нас в Сибири.
Хотя из географических открытий меня волнует больше всего свежее, последнее, как раз связанное с местом, с новой полосой жизни: это моё раздвоение, одновременное и неожиданное сосуществование Серёжи и Сергей Иваныча. Существование довольно странное, поскольку люди они очень разные и по характеру, и по складу мысли, и даже по манере разговора. Серёжа – такой задира, он всегда говорит первый, причём негромко, но уверенно, видно, что ему легче, как начинающей стороне. Он большой любитель выводить на чистую воду, причём делает это всегда в разной манере. Сегодня тон у него рассудительно-отстранённый, с распорядительским холодком, предполагающим эдакую необсуждаемую прибавку правды к его позиции.
– Сергей Иваныч, не буду делать оглядку на ваш молодой возраст и скажу без обиняков: вы как педагог, знающий не понаслышке о тех особенностях психологии человека, которые в наше… э-э-э-э… гибкое время имеют место быть, должны понимать, что всё ваше нынешнее состояние происходит исключительно от самой что ни на есть жгучей обиды. Обида же, являясь производной от тягчайшего из грехов, а именно гордыни, происходит от непонимания истоков и, так сказать, истории вещей и судеб, которые к ней приводят. И это как-то не стыкуется…
– С чем? – бросил Сергей Иваныч с нарочитой мрачной грубостью, с трудом преодолевая нежелание вступать в разговор, но и всем сердцем желая его.
– Ни с чем. Хе-хе.
– Серёжа, буду откровенен, мне противен твой самодовольный тон. И если я и с тобой говорю, то вовсе не оттого, что нуждаюсь в подобном собеседнике и что не в состоянии поставить тебя на место. Но больно велика честь. Ведь пришлось бы выяснять, на какое именно место, и что это вообще такое «твоё место», действительно ли оно твоё и прочее; в общем, опять заниматься тобой, что мне совершенно не интересно. При этом мне досадно за правду, в которой я не сомневаюсь и которую всегда можно утопить в демагогии. В инновациях, кхе-кхе, и вызовах времени. Так вот, к твоему сведению, обида – это когда тебя уличили в слабости. И нечем ответить. И это кажется несправедливым. Обида – это переживание себя. Но я готов согласиться: пусть это обида. Обида, которая вмещает сострадание к утратам и разрушению, и своё бессилие противостоять. И гневное возмущение, когда кто-то не видит очевидного. Ты говоришь, моё состояние… Моё состояние – это переживание лжи. От лжи я болею. А как ещё объяснить? Если у меня независимо от моих мыслей и, заметь, от моего молодого возраста лезет давление, то что это такое?! Что это такое, умник, я тебя спрашиваю? Откуда этот звон в голове? Кто в моей бронзовой головушке бьёт в самые неподходящие минуты? Невзирая на время суток и погоду. Что за набат такой? В тепло и в мороз. Я бы сказал, даже в мороз! А ты знаешь, дорогой Серёжа, что в мороз все вещества, и бронза в том числе, катастрофически меняют свойства? Поэтому, чтобы в стужу не разбить колокольную броню, колокол сначала следует греть осторожными ударами, как говорили в старину звонари, раззванивать. Хотя вообще колокол раззванивается всю жизнь. И броня меняет свою жёсткую природу и становится более устойчивой к ударам.
Но вернёмся к обиде. И вопрос вот в чём. Если эта личная обида колокола, то при чём тут звонарь и что велит ему возлезать на колокольню? И следует ли тянуть колокол за язык в минуты, когда ему не до разговоров? И ещё можно долго спрашивать, но уже есть ответ: кроме календарных служб звонарь звонит в катастрофических случаях пожара, «нашествия иноплеменник и междоусобныя брани». И ещё если с кем-то беда. И тогда возникает вопрос: с кем беда? И тут же не отстаёт и ответ: с красной девицей!
– Хорошо, что вы не врёте, – невозмутимо отвечал Серёжа. – И раз мы всё-таки имеем дело с обидой, то хотелось бы узнать, с какой именно её разновидностью? В данном случае мы имеем в своём распоряжении следующие виды этого постыдного недуга: обиду за священное писание, то есть за идею, обиду за звонкий колокол-говорун и обиду за лепообразную девицу-красавицу! Могу сказать сразу, что за идею обижаться смешно, так как от неё не убудет ни при каких обстоятельствах, обиду за вашу чугунную, простите, бронзовую головизину мы отставим, чтобы вас самих пред собой не припозорить, а за красну девицу вы обижаться не можете… и знаете почему?
Сергей Иваныч сглотнул.
– Потому что вы её ненавидите. Так ведь? Только честно, Сергей Иваныч. Ненавидите?
– Ненавижу… – как ребёнок повторил Сергей Иваныч.
– За что?
– За то, что она… русская.
– Видимо хотите, чтоб она нерусская была?
– Очень хочу…
– Так тогда… вы предатель…
Уйти потихоньку в осень… Надоели разговоры… Чем дальше, тем тяжелей… На дождичек бы… остудиться… Как хорошо на шею капает… И трава такая прелая, терпкая, осенняя… репейники, мокрые, а ещё хуже – цепляются… Да пусть цепляются… Одна радость, что на краю дом. И что дождик… Как горят листья на рябинке! И как вздрагивают от капель… По порядку… То один, то другой. Что они знают о порядке? И как решают, кому когда дрогнуть? Или не дрогнуть. И как не дрогнуть? Вот ты уже дрогнул. Нет разве? А что коленки-то дрожат? А? Ну вот и давай… Чтоб не дрожали… Что встал-то, как лом съел? Да не бойся – не размокнут… Да-да, прямо в траву, в сыру-землю. Что такое? А-а-а… Да это гвоздь кованый, тут много всякого… добра ржавого, старинного. Терпи. Гвоздь так не попадётся. И давай-давай, встава-а-ай на коленочки, дава-а-ай, Сергей Иваныч, Се-рёженька, не впервой… во-от так, сразу бы… а то «преда-атели»! Ну вот. И давай, начинай, как всегда, как у нас на Руси… Ну? Во имя Отца и Сына и Святаго Духа… Молитвами Святых Отец наших… Царю Небесный, Утешителю… Во-о-от… Давай Трисвятое, во-от, теперь Слава… теперь Господи очисти грехи наша… во-от, теперь Господню… вот и славно. Вот так… Ну… А что заелозил? Гвоздь в коленку впился? Это тебе не баб уму разуму поучать… Ну ладно, ладно… Ветер подул и дождь, видишь, как посыпал… Лист, смотри, полетел… Славное слово: «ненастье»! И как хорошо, оказывается, молиться под дождиком.
А теперь пошли домой свечку зажжём. Вот дверку отворили… и проходим, проходим… Во-от… Спички вот они… Та-ак… На окошечко ставь… Чиркай. Ну вот, пусть так и стоит, тем более темнеет. А за окном пусть бушует ненастье. Да. А сейчас ты дело одно сделаешь! Какое? Читай: «Перед началом всякого дела». Читай. Ну…
Господи, Иисусе Христе, Сыне Единородный Безначального Твоего Отца, Ты рекл еси пречистыми усты Твоими: яко без Мене не можете творити ничесоже. Господи мой, Господи, верою объем в души моей и сердце Тобою реченная, припадаю Твоей благости: помози ми, грешному сие дело, мною начинаемое, о Тебе Самом совершити, во имя Отца и Сына и Святаго Духа. Аминь.
Так. А теперь повторяй. Громко и чётко:
– Я… люблю… этот… народ, какой он ни есть, зрячий и слепый, пьяный и трезвый, безбожный и праведный, драный и сытый, читающий и пьющий, геройский и равнодушный, молящийся и богохульствующий, стоящий насмерть под пулями и позарившийся на бренные блага, предающий друг друга за кусок хлеба и ныряющий за брата в гущу ледяную и огневую! Дай мне сил на это Господи Иисусе Христе, Мати Пресвятая Богородице, Ангеле Хранителе мой Святый Преподобный Сергий! Это и есть моя честь и слава в тяжелейшее время для моего народа, обезволенного и поглупевшего, готового в тоске на любую кость кинуться: в роковое это время дана мне милость служить ему, воевать за него вместе с теми малыми силами, которые ещё способны на войну, и драться неистово и до конца дней своих, и, если надо, положить жизнь! Дай мне, Господи, терпенья стряхнуть с очес пелену невежества моего. Ибо я – самый последний, грешный, безвольный, а главное, самолюбивый червь. Я хуже всех, ибо многое открыто взору моему, а воли и здравомыслия не более чем у малого ребёнка. Это и есть моя молитва, Пресвятая Богородице… Это и есть мой путь и крест, и дай мне, Господи, его вынести и не краснеть за слова свои на суде Твоем…
Глава вторая
В магазинах здесь дают продукты под запись. В ближнем ко мне, «Ландыше», у продавщицы Снежаны – истрёпанная тетрадка, похожая сбоку на меха гармошки. Меха эти воздушно пухнут с угла. Снежана предложила сама:
– Понимаю, что вы сейчас без денег, такие траты на переезд, на обустройство. Снабжайтесь «под запись», потом с зарплаты отдадите. Да нормально. Хе-хе, в долг не давать – торговли не видать! Вот пряники хорошие есть наразновес.
Правда, передо мной она отшила одну доставучую иссохшую тётку из местных аборигенов, Тамарку. Она требовала под запись водки и пыталась занять у меня триста рублей «взаимообразно». Здесь очень любят это слово, причём не «заимо…», а именно «взаимо», что отражает некую взаимность обоюдного понимания и выручки. Передо мной снабжался невысокий бородатый человек, лица его я не разглядел, но мне показалось, что он не совсем местный. Глуховатым деловитым баском он спросил Снежану:
– А скажи, хозяйка, в какую цену эти сапоги?
Я попытался получше рассмотреть странного покупателя, но было неудобно заглядывать в лицо, а когда он пошёл к выходу, меня снова отвлекла Тамарка. Снежана сказала, чтоб «отстала от человека, бессовестная, он тоже под запись берёт», и покачала головой:
– Да вы чо такие-то?! Ей говоришь, а она ни алё.
И дала мне в пакете булку домашнего хлеба и шанюшек. Взаимообразная Тамарка так и осталась докучать при магазине.
Отправляясь в эти края, я думал, что прибуду в заповедник тишины и покоя, в сонное царство, где тебя никто не трогает, и в нерабочее время ты предоставлен себе. Оказалось наоборот, и я настолько всем нужен, что спасаюсь лишь этими записками и почему-то надеюсь, что, имея ещё неведомую ценность, происходящее не просквозит мимо, а осядет на бумаге плодоносно, оправдав мои деннонощные беспокойства. Хотя возможно, что это лишь жадность, страх за потерянное время. Я ведь правда не знаю, что это: трусость перед уходящим или естественная, как разговор, потребность понять себя, отразиться в русском слове как в мере, каноне совершенства, охладить лоб о прохладный его оклад. Уравновесить душевный пыл, суетность и несдержанность. Причаститься света и крепости, которые будто возьмут на поруки с твоими несовершенствами. Нынешние молодые люди совсем на другом наречии и мыслят, и говорят, да и я, когда перечитываю, не узнаю себя, кажусь намного взрослей и толковитей. И не знаю, честно ли это?
Вчера, едва собрался почитать, прибежала соседка через дом. У неё отъелся кобель, сидевший на верёвке, потому что все цепочки «мужик в лес уволок». Больше половины здешних мужиков уже в тайге на охоте, счастливцы.
Перед тем как отъесться, Граф трое суток орал такой дурниной, что, проснувшись в четыре утра, я не мог уснуть. Хотя ор тут стоит повсеместный, потому что количество собак превышает число людей в несколько раз.
Ор особенно силён последнюю неделю: у соседа через два дома «гонится» сучка. Стая из десяти-пятнадцати кобелей различных калибров копятся вокруг виновницы, так сказать, торжества и пытаются добиться толерантности и одновременно успешности, и вся эта живописная группа беспорядочно вращается по кругу, деря друг друга в клочья. Лай и визг стоит невообразимый, хотя сам предмет поклонения не представляет, с точки зрения здравомыслящего собачьего индивида, ничего особенного. Так… довольно мелкая и драная лохматая субстанция…
Суглан этот, к счастью, не стоит на месте, а медленной трусцой, продолжая вращение, перемещается по посёлку, к чему местные жители, включая хозяина субстанции, относятся на удивление спокойно.
У мохнатого ансамбля существует свой график перемещенья, но самое удивительное, что к моему дому они подходят ровно спустя пять минут, как я лягу спать. Независимо от часа отбоя. Отбой может случиться и в одиннадцать, и в два ночи, но псарня подойдёт именно спустя пять минут, будто караулит.
Графа этого Кобелянского я еле выловил, потому что, едва я приблизился, лохматый циклон снялся с якоря и унёсся с прыткостью, не мешающей участникам успешно и толерантно драть друг друга на ходу. Успешно, потому что шерсть летела веером, а толерантно, потому что мероприятие, надо отдать должное организаторам, происходило без нанесения серьёзных увечий участникам. А жители имели возможность наблюдать, как новый учитель русского языка и изящной словесности несётся за собачьей свадьбой с криками: «Стой, падла, убью!»
Граф накрепко сцепился с Пиратом, и оба отстали. Пират – здоровенный кобелюга из породы здешних водовозов, очень лохматый, с медвежьей мордой и хвостом, как пальма. Лохмат он невозможно. Шерсть у него изначально белая, но настолько грязная, что цвет её серо-бежевый, а роскошная шуба вся сплошь в репейниках, как в бубенцах. Нежную серость собакам придаёт уголь из кочегарок.
Пират очень предприимчивый и вороватый. Раз я колол дрова, как вдруг вздрогнул от далёких, как гром, матюгов. Я обернулся и увидел соседа Тёму, бегущего с лопатой. В тот же миг забор перемахнул Пират со стерлядкой в зубах и, снарядом пролетев мимо, так же перемахнул другое крыло забора и скрылся за околицей.
Замечательно полное непризнание Пиратом моей личности – я настолько не представлял для него ни опасности, ни интереса, что он меня едва не сшиб. Напряжённая морда с добычей смешно тряслась на скаку, выражение её было крайне сосредоточенное. Пёс бежал, не оборачиваясь, но ухо отлаженно глядело назад, короткими настроечными движениями отзываясь на звуки погони. Прыгает Пират великолепно…
Забор высотой полтора метра для Пирата не преграда. Если его не взять без касания, он разгоняется и взлетает вертикально, быстро перебирая лапами. Когда перескакивает вольерную сетку, на её зыбком лезвии умудряется забалансироваться, сложиться лапами и ещё и оттолкнуться в новый прыжок. Взятие препятствия занимает мгновение.
Я поймал Графа, которому Пират вцепился в ухо. В это время мимо проходил с канистрой и шлангом Костя Козловский, бывший горожанин и отец дотошного Лёни. У него с Пиратом особые счёты. Пират – враг Верного, коренника в Костиной собачьей упряжке. Верного держат в вольере, и вольному Пирату доставляет особенное наслаждение дразнить недруга, который стервенеет и заходится, кидаясь на вольерную сетку, в то время как Пират ходит, напротив, с показной неторопливостью, что-то будто вынюхивает и даже не смотрит на Верного. Однажды он взялся ухаживать за дорогой для Верного собачонкой из его же упряжки, Хагдой. Костя куда-то отъехал, а сучонка загулялась. Несмотря на то что хозяин настрого запретил её выпускать, Тоня, Костина жена, умудрилась Хагду выпустить, и Пират с особым наглым и вызывающим видом любезничал с ней на глазах Верного.
Костя моментально распинал сцепившихся и так вытянул Пирата куском шланга по задку, что тот, скульнув, выпустил Графа и тут же бодро ринулся за псовым хороводом, который, едва прекратилась погоня, тут же остановился поодаль – как радуга или неопознанный летающий объект. А я схватил кровавого Графа за огрызок верёвки и увёл к соседке. Он продолжал рваться в направлении Пирата, который уже вовсю вращался в лающей гуще.
Заканчиваю четвероногую тему и безо всяких попыток искусственно присобачить её к рассказу возвращаюсь к исходному намерению – доложить, точнее, прокричать, что никакая размеренная жизнь здесь невозможна, так как постоянно приходят с просьбами и предложениями. И дело даже не в осенней недостаче мужиков, почти ушедших на охоту, а в свежести меня как участника поселковой жизни, не запятнанного никакой взаимообразностью. Здесь все настолько ею оплетены, что лишний раз никто никого не попросит. За мою долговую девственность даже борьба. Снятие сливок не касается серьёзного и крепкого мужицкого большинства, которым не до меня. Так что в гонке за чистый лист участвуют либо женщины, либо непутёвый мужской контингент. Первым припёрся один молодой бичик, внешности совершенно не вяжущейся с местом действия: чёрный, по-гоголевски длинноволосый и носатый, в очках с толстой коричневой оправой, и вида какого-то совсем несибирского, ещё и ужасно картавящий и похожий на еврейского мальчугана из математической школы времён наших родителей. Сходство случайное, минутное и пропадает, едва он открывает рот, из которого обильно рвутся матерные созвучия. Он абсолютно коренной и простонародный, а облик – причуда генетики.
Чтобы стал понятен произошедший далее разговор, сделаю небольшой отвилок от повествования. Готовясь к северной эпопее, я недорого купил в городе на лодочной станции старый мотор. И гордился бы своей проворотливостью, если бы по приезде не оказалось, что здесь техника у всех новейшая – серые оковалистые и жукообразные моторы висели на каждой лодке… «Вихришка» же попытался барахлить, и я имел неосторожность оброниться, что, раз такое дело, то весной, видимо, придётся технику менять, на что бодряк-сосед по лодочному стойлу сказал: «Да, конечно, тебе, Серёга, путний мотор надо. А то как-то неудобно. Ты же педагог, а не хрен собачачий». Прозвучало это грубовато – и само по себе, и ввиду моих последних собачьих беспокойств, но я пустил шутку мимо ушей – настолько насобачился не подавать виду.
В деревне слово распространяется, как электричество в мокрой среде. Мой гость, которого ещё и звали Эдик, зашёл, сел на гостевую лавку у дверей и, оглядев моё жильё, задал несколько вступительных вопросов. Чем безмятежнее такие вопросы и чем отвлечённей блуждает взгляд по стенам и книжным полкам, тем я больше нервничаю, гадая, что же на меня в этот раз обрушат. А гость тянет, чтоб домучить и, обессиленного, сразить в свою пользу.
Картавил Эдик очень сильно и раскатисто. Представьте, что нёбный язычок моего гостя на букве «р» работает как язык небольшого рычащего колокола. Каждый шарик, каждый зубчик его рыка звучит крайне сочно и зычно, отчётливо и жирно: «жир-р-рная обор-р-ротняя стер-р-лядка», «р-р-работал в пор-р-рту разгр-р-ружал вер-ртаки», «попёр-р-рла кр-р-расная р-р-рыба», «нажр-р-ался бр-р-ажки и пр-р-оовалился в Ер-р-ошкин Р-р-ручей», «пр-риобр-рету подер-р-ржанный мотор-р-р р-русского пр-р-роизводства». Далее даю речь гостя в обычной транскрипции.
– Я, Сергей, слыхал, что ты «вихря» продаёшь? – сказал Эдик с мужественным холодком, сразу обозначая, что передо мной серьёзный человек, а не какой-нибудь бичуганишко.
– Кто это тебе сказал?
– Да ла-а-а-адно… – протянул он с прищуром. – Мне-то можешь не рассказывать… Вся деревня знает.
– Какая деревня?
– Такая. Короче, я знаю, что продаёшь. И если чо – возьму.
– Да ничего я не продаю, мне ещё ездить осень. А тебе куда на зиму-то?
– Мне край двигатель нужен. Для дела одного. Но это никого не касается. И, – он поднёс указательный палец к губам, – короче, ты понял. А так – деньги сразу. Прямо в этот же день.
– Да ничего я не собираюсь продавать.
– В общем, думай, Серьга, – он отвернулся и задумчиво постучал пальцами по лавке. – Только некрасиво выходит. Тебе помочь хотят, а ты не ценишь. – И добавил грозно: – Потом поздно будет! Здесь у тебя никто не возьмёт дрова эти. Все на новые пересели.
– На новые дрова в смысле? – сострил я.
– Ладно, не умничай. – Эдик и так еле сдерживал улыбку, с которой рвалась наружу его простодушная сущность, и на мой выпад расплылся до ушей.
– Ладно, – сказал я, чтобы отвязаться, – если надумаю, скажу.
Он держал линию солидно и в ключе, и я всё ждал, когда наконец проявится его настоящее нутро. Однако после улыбки, стравившей давление его бесхитростных сил, он снова принял фасон, пожал плечами, мол, и не сомневался, да только не понимает, зачем надо было так кобениться.
– Думай. Это в твоих интересах. Да мне и не престиж тебя уговаривать. Грю, деньги в тот же день. Всё: мотор – деньги, – он сделал пальцем распределяющий жест: одно – туда, другое – сюда.
– Добро.
Он сменил тональность:
– Я всё хотел спросить: у тя почитать чо есть? А то иногда так па-чи-тать охота. Книгу. – И он увесисто подержал это слово в руке.
* * *
Продолжаю в воскресенье. Не перестаю удивляться: я хоть и новенький, но меня грузят нарядами безо всякой скидки на мою возможную неумелость.
В субботу четыре урока, и я пришёл пораньше. Едва пообедал и прилёг с «Чудиками» Шукшина, словно по заказу пришёл Эдик. Принёс книгу, которую, видимо, не прочитал, но брал для повода и спросил про мотор – по-рабочему дежурно и даже показательно-ответственно.
Едва ушёл, позвонила Снежана:
– Сергей Иванович, полдеревни отзвонила, у кого жрачка, у кого болячка… У вас лодка-то, знаю, на ходу? У меня плаш-кот обсох с продуктами в Налимном, двадцать километров. Его обычно Щепоткин привозит, а у него зубы прихватило, он в город к зубнику уехал… Ну что, поможете? Продукты на зиму… А то я вся на нервах извелась, Дудин звонил, орёт как ненормальный, вода падат, он обсох уж поди. Выручите, пожалуста! – «Ста» она произнесла отдельно и очень громко.
Плашкоут она произнесла как плашкот, и я не сразу сообразил, о чём речь.
– Ну, понял, выручу, – говорю, – а как его тащить-то? Кота-то этого продуктового?
– Ну, ха-ха, – шутка про кота насмешила, – слава Богу, у меня хоть отлегло… Смотрите, Щепоткин его как-то за серёдку берёт и ташшыт. Хорошо тепло, не помёрзнут банки.
Едва я переварил картину, как Снежана ответственно откашлялась и сказала другим, доверительным голосом, будто я уже прошёл первое испытание и допущен до второго:
– Там ещё поросята, народ извёлся, ждёт. Они в трюме с города. Вы их вытащите на солнышко… Ну всё, поезжайте тогда сразу. Верёвку только возьмите. Я бензин компенсирую.
– Да не надо ничего. Есть бензин.
Сюда ходит с города коммерсант Дудин, у которого по посёлкам магазины. Доходит до устья Верхней, бросает плашкоут и «пустым корпусом» идёт на сложную порожистую Верхнюю, которую все боятся. В это время Щепоткин тащит плашкоут к нам через Налимный, где вроде заимки и всего трое жителей. Потом Дудин на пустом пароходе забегает за выручкой и забирает плашкоут.
Я поехал в Налимный – это вверх по течению по правой стороне. Там стоит этот самый плашкоут, баржонка с кубриком. Продукты на месте, капуста в мешках, поросята в ящиках. Ящики со щелями меж реек. В кубрике воздух тяжкий. Капусту и поросят я вытащил на палубу.
Нос у плашкоута обсох, И вот задачка: спихнуть его с галечного берега и умудриться на него вскарабкаться, потому что нос высоченный. Лодку я сразу привязал к борту, а сам корячусь с берега вагой. Не думал, что пойдёт, но вага – сила. Я видел, как старовер спихивал вагой тридцатитонный «сандакчесский экспресс».
Нос плашкоута подавался тяжко, с подводным шелестом, хрустом железа о гальку. Едва он освободился, как стало наваливать течением корму, и я почувствовал забирающую силу реки. Всё происходило крайне медленно, но тяжесть и медленность только подчёркивали необратимость. Мятый утюг носа отходил незаметно, но мощно. Я ухватился двумя руками за фальшборт и, извиваясь, вскарабкался на нос. Пробежав по палубе, спрыгнул в лодку, завёл мотор и, перевязавшись за нос, потащил плашкоут на буксире: «Не знаю, за какую серёдку брал Щепоткин этот, но мне хотя бы от берега оттянуть его. Там течением подхватит, а дальше только подправляй».
Едва я так подумал, баржонка стала со всей тупой постепенностью зарезаться в береговую сторону или в берег, как здесь говорят. Я буровлю мотором на месте, мятый нос неумолимо тащит вбок. Да так мощно и бесцеремонно, как будто я мальчишка и меня за портки хватают и волокут на расправу. Происходит всё на мысу в повороте. Фарватер здесь у берега и очень узкий, и нас несёт на красный бакен. Он ближе и ближе, а я знаю, что по закону, который специально для этого придуман, меня на него и набросит.
Тащу я своё наказание от бакена. И дивлюсь: мог бы я подумать месяц назад, что окажусь посреди пятикилометровой реки, сидящим в лодке, да ещё с каким-то неуправляемым плашкоутом, полным продуктов и поросят. Почему я всегда влезаю в передрягу! Почему, когда о чём-то просят, соглашаюсь, как заворожённый? Будто неумолимая сила тянет сказать «да», хотя честнее отказаться.
Перевязался за середину – оказалось лучше, но всё равно: чуть не соразмеришь обороты – пропало: плашкоут начинает зарезаться в поворот, из которого его вывести целое дело. Вроде выровнял, а он продолжает давить. Не удержал – пошёл крутиться.
Едва приспособился, из-за мыса показалась огромная самоходка и нацелила в лоб. Я попытался изменить курс, не сорвавшись в новый оборот. Самоходка прошла рядом, раскачав нашу сцепку так, что лодку елозило и скоблило о плашкоут безобразно.
Не успел перевести дух – сбоку наискосок валит сандакчесский экспресс. Так флотские зовут тихоходные самодельные посудины, которые варят староверы в Сандакчесе. Длинная плоскодонная баржонка с рубкой в носу и дизелем. Может ползти вдоль берега, может плестись наперерез пароходу – вольная флотилия.
И вот этот «экспресс» тарахтит с той стороны и держит на меня. Причём как-то зигзагами. Едва я так подумал, как вдали замаячил ещё бакен с «вехой», а сзади стал нагонять сидящий по борта танкер. Представьте себе текучую стихию реки, дышащий живой пласт, скользящий вдоль галечных кос и каменистых мысов. А по нему ползут в разных направлениях три транспорта и сгущаются вокруг гружёного плашкоута, который может сойти со своей оси при первом неверном движении румпеля. И уже зарыскал, потому что начался перекат с широкими и упругими водоворотами. Каким-то чудом танкер обошёл меня, сверкнув отмашкой. Косо торчащая веха проехала мимо, с дрожью вспарывая воду, словно кто-то в речном нутре держал её напряжённой и судорожной ручищей. Даже представилась эта рука и её сведённые, распухшие суставы. Такие сучки попадаются на берегу – черешок истёрт в гусиную косточку, а сустав-набалдашник необыкновенно выпуклый и глазастый.
Сандакчесский экспресс исчез так же таинственно, как и появился. Я было успокоился, как вдруг из-за носа плашкоута выскочила обшарпанная лодчонка и, описав круг, приблизилась. В ней сидел не кто иной, как гоголеобразный Эдуард, который меня узнал не сразу, а только когда сбавил ход. Его продолжало бессильно подносить ко мне, по мере того как в глазах догорало замешательство и запоздалое поползновение проехать мимо. Он понимал, что весёлый раскат по реке нарушает образ его безмоторности. Он храбро переборол себя, широко улыбаясь, подцепился к борту и вытащил затёртую коньячную бутылку. Я расшифровал на ней надпись «Дон Карлос».
– Здорррово, Серрёга! Кого-кого, а уж тебя я не ожидал тут встретить! Отты мужик – чрез реку вж-ж-жик! Ты смотри, тихой-тихой, а вон какую пароходину отхватил, ха-ха-ха! А я думал, это Щепоткин, хе-хе!
Он сам как от щекотки хохотнул над тем, как переиначил Щепоткина: хмель высвободил в нём словесную жилку, и он то переиначивал слова, то рифмовал. Глаза были красными. Веселый и взбудораженный, распираемый предыдущими приключениями, Эдик потряс бутылкой:
– Хе-хе. А я еду с рыбалки, выпить охота, сначала Мотю встретил, с ним давай сначала, ну… – Он вдруг нахмурился, опустил глаза и сказал скрипуче: – Он не хоте-е-ел, правда… у него дела, на участок собирается, ещё вечером тугунить… – Эдя развёл руками: – А чо поделать? Пришлось Мотьку затравить. Неправильно, конечно: он теперь не остановится. – Эдя стряхнул сожаление и добавил с вызовом: – Ну и чо теперь? Не попадайся навстречу! Сам, когда ему надо, глыкат по-тихой, чтоб баба не видела, а тут я виноват! – И решительно махнул рукой: – Короче, он уехал, а я смотрю, сандакчесский экспресс прёт, я к нему, а там ребята молодые, один рулит, остальные у печки сидят, мы, грят, бражничам… садись с нами… Брага такая, как яблоко… холодная, ррезкая, аж в нос шибат, – он с силой сжал кулак. – В общем, пображничал с ними с превеликим удовольствием, отцепился, смотрю ещё какая-то трахома ташшытся сверху, подъехал – плашкоут Снежанкин. Будешь?
– Да можно, а то баржонка эта все нервы вымотала.
– Да ладно, забудь про свою бражонку, я тебе нормальный напиток привёз, – повернул он так, будто приехал мне на выручку.
– Да не бражонку, а я про калошу эту…
– Да нормальная калоша, – он беззаботно махнул рукой. – И бражонка тоже пойдёт, если чо!
И придвинулся, подщурился на один глаз и сказал с конфиденциальной улыбочкой, негромко и доверительно:
– Давай коньячку. – И ещё так губу нижнюю подвыпятил, мол, это для тех кто понимает, не для бичей каких-нибудь, так что цени доверие.
Я изо всех сил выправлял баржонку. Эдя налил в обрезок пластиковой бутылки и в крышку от термоса. Напиток оказался коричневатым, судя по всему, спирт на орехах.
– Это что у тебя?
– Коньяк, – невозмутимо ответил Эдик и указал рукой: – Туда подработай, не видишь, заваливает? У меня ещё была одна, но мы с Мотей выдули… Или вообще знаешь? Заглуши. Заглуши его к хренам небесным! Давай сплавимся. Здесь нормально! У нас полтора километра безопасного сплава. – О-о-н до того бакана, а если нас вон то улово поймат, то двойной тягой оттащим. Двое – не один!