Текст книги "Полёт совы"
Автор книги: Михаил Тарковский
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 17 страниц)
– Да. Батюшка, благословите… Исповедуется раб Божий Игорь. – Игорь замолчал, а потом заговорил робко как-то, ещё пуще смущаясь от этого и теряясь: – Батюшка, грешен, и честно – будто никакого движения нет. Всё… всё то же самое, что в прошлый раз. Раздражение на близких, на жену, требую от неё слишком многого, старинного какого-то бесконечного духа, затворничества, неприятия всего… этого… ну понимаете… Батюшка, знаю, что надо грехи перечислить, не раскрывая, но если можно, если у нас есть время, всё-таки прошу разрешения…
– Благословения.
– Благословения… на более подробный разговор. Есть у нас время?
– Время есть, если с ним… не тягаться, – улыбнулся отец Лев.
– Да… Чревоугодие, батюшка… В пост, когда гости, не всегда могу удержаться от спиртного. Ещё… м-м-м… похотливые мысли посещают. Ещё не сквернословить стараюсь уже много лет. Но бывает, когда оказываюсь с кем-то простым трудовым, кто ругается, не могу удержаться. Не потому что подумает: чистоплюй… А вроде как ругнусь – и будто обозначу, что свой. Что оттуда же вышел. Стыдно. Ну и главное… Маловерие. Мало сил. На всё, что угодно, есть, а вот с душой помолиться – не могу. Не всегда могу. Хотя мог раньше.
– Вот послушай. Ты, когда писать начинал и ничего не получалось, верил, что ты уже писатель? Что уже там? В литературной вечности? Хоть ничего не умеешь. Верил?
– Верил, батюшка, – с жаром сказал Баскаков, – сквозь всё верил.
Он смотрел то на Евангелие, то на отца Льва.
– И тебя ничто не могло ни остановить, ни поколебать… А тут-то в чём дело? Господь сказал: будьте как дети. Отец ребёнка подбрасывает вверх и ловит. И тому в голову не придёт, что его уронят. Маловерие – это недоверие. Ты не доверяешь тому, кто тебя…
– Подбрасывает…
– Подбрасывает… Судишь по своей слабости. Мы думаем, чем плохо молиться, лучше вовсе не буду. А ты сверяйся. Сверяйся… Не хочешь молиться или спешишь. Не бойся, пожалуйся на себя, но чтоб Он слышал, знал… – Отец Лев помолчал, немного нахмурился: – Нам на путь к Божьей благодати даётся целая жизнь. Да, конечно, это духовный подвиг. Но иначе зачем мы тогда всё это затеваем? В храм ходим? Так, обозначиться?
– Нет, конечно, батюшка. Но вот грешен… батюшка, молюсь по-настоящему только, когда… ну… припрёт. А бывает, напашешься, и такое бессилие духовное. И мне легче штабель брёвен перекидать, чем пять минут на молитве выстоять.
– У нас в монастыре, – медленно сказал отец Лев и внимательно посмотрел на Баскакова, – одна замечательная барышня, жившая трудницей, катала тяжеленные чурки, и новоприбывший галантный господин бросился ей на выручку. – Отец Лев улыбнулся: – А она ему знаешь что сказала? «Спаси Господи, это моё. Ну а хотите помочь – так помолитесь за меня». Дальше! – с каким-то почти азартом сказал отец Лев.
Баскаков покачал головой.
– Гордыня, батюшка, писательская заедает. Люблю говорить бесконечно о своих достижениях. Когда выпадает слава – питаюсь ею.
– Преподобный Амвросий рассказывал: «Одна исповедница говорила духовнику, что она горда. „Чем же ты гордишься? Ты, верно, знатна?“ – „Нет“. – „Ну, талантлива?“ – „Нет“. – „Так, стало быть, богата?“ – „Нет“. – „В таком случае, можешь гордиться!“» Дальше! – говорил отец Лев, и в этом «дальше» было требование какой-то необходимо-важной общей дороги, которая теперь зависела лишь от Баскакова.
Отец Лев сосредоточенно смотрел на крест и кивал, будто знал всё, что скажет Баскаков, и теперь строго сверял его слова с неким оригиналом.
– Чем большую глубину стараюсь придать героям, тем меньше глубины оставляю себе самому, своим поступкам, вообще перестаю поступать и всё меньше участвую в жизни, живу в каком-то оцепенении. Правда. Мысли в глуби, а сам-то наверху где-то, как плёнка полиэтиленовая.
– Плёнка тоже нужна. Яблони заворачивать. На всё воля Божья. Молись. И помни слова: «Будьте не мертвые, а живые души. Нет другой двери, кроме указанной Иисусом Христом, и всяк прелазай иначе есть тать и разбойник». Кто это, кстати?
– Теряюсь, батюшка.
– Гоголь.
– Не знал! Позор. И ещё рассудите. Вот для меня Православие неотделимо от России… А вдруг я шёл в Церковь только ради Русского мира? А не ради Бога… в чистом виде? Что-то говорю такое… И ради, и не ради… запутался, и так не так, и эдак.
Отец Лев схватился за голову и так катастрофически и безнадёжно наморщился, что Баскакову стало страшно.
– Ну что же… за несчастье! Ты же о Русской идее пишешь. А она Богочеловеческая. Это если хочешь – завет, замысел Божий о нашем народе. Потому что Бог сохранил Россию как свою Церковь. Как говорил отец Тихон: «Мир в когтях, и мы ему помеха. Это и есть Русская брань, и Бог в ней воевода. А с ним всегда победа».
Но только воюй с умом! Сейчас многие хотят стать православными писателями. И к нам в Боево приезжают. Я говорю: братья дорогие, не перегружайте книги церковной риторикой, не красуйтесь цитатами из писания, пишите житие современного человека, в котором воплощается русский духовный идеал. Православие – это истина для всех народов, и чем больше мы в нём продвинемся, тем больше возвеличим наше Отечество… Люби Бога. Люби Родину. Помогай их единству. Дальше! – почти вскричал он, словно если не узнать, что дальше, случится непоправимое.
– Стараюсь… – смиренно сказал Баскаков. – И ещё, батюшка, у меня с другом беда. И я не то что совета прошу, я грех какой-то исповедую… огромный… а слова не найду… Есть у меня такой Сергей… Он очень деятельный был, с честолюбием, с планами. Всё получалось. И меня так поддерживал, что не забуду. Звонил, спрашивал, что я ем, буквально. И самое главное – я сам потом так же поступал. Голодным помогал. Да. И он очень многого добился… И всё в одночасье рухнуло – предательство сослуживцев, потеря работы, измена жены. Всё в один год. А была привычка к пьянству, в котором мы все участвовали за его же счёт. Я его долго не видел, он уезжал, а когда вернулся через пять лет, оказалось, что всё это время он пил каждый день. Он привык побеждать. А тут… не справился с управлением. И все виноватыми стали. А уж как России досталось… Я ему пытаюсь… объяснить – всё в водке. Освободись от неё. А он: «А ради чего?» Я говорю: «В таком состоянии ты не можешь ни о чём судить, тут не одна трезвая неделя нужна – у тебя внутри руины одни». Не соглашается. Не хочет. Не может. А шли-то вместе… И он начал меня терзать, лезть в душу, судить, как я жил, что говорил, что теперь говорю, что пишу, во что верю. Причём матом. Оскорблять то, чем мы занимаемся с Костей, с Михайловым, ну такое… созидательное, наше. При этом к нам же и тянется – все гладкие знакомые давно на него плюнули. Только мы и остались. А тут заявил: «Пошёл ты из моей жизни навсегда со своими попами, и моралью, и Россией…» Вот и спрашиваю, что это всё: мой грех равнодушия? Помочь-то можно разве, пока сам не захочет? Общаться нельзя. Каждый разговор как обстрел… Чем живее откликаешься – тем беспощадней нападки. Что ему надо? Если он так ненавидит нашу любовь ко всему этому, – Баскаков повёл рукой, очертив окно и купол, – зачем к нам же стремиться? Вообще, что означают все эти упрёки?
Отец Лев отвечал немного холодно, режуще:
– Это значит, что человека так скрутили, что ни вздохнуть, ни пошевелиться, что он уже хрипит о помощи, просит в голос, кричит!
– Как я могу ему помочь? Только молитвой?
– Пьянство – это попытка благодати бездуховного подвига и тягчайший грех. Иоанн Кронштадтский лечил через покаяние, через обет трезвости. Но для этого хотя бы минимальное воцерковление нужно. Хотя бы чтоб он в храм пришёл.
– Да какой храм! Он в баню-то войти не может. Его корёжит.
– Молись. Молись молитвой Иоанна Кронштадтского: «Господи, призри милостиво на раба Твоего… Сергия, прельщенного лестью чрева и плотского веселья. Даруй рабу Твоему Сергию познать сладость воздержания в посте и проистекающих от него плодов Духа. Аминь». Можно заказать молебен с Акафистом Пресвятой Богородице в честь Иконы «Неупиваемая Чаша». Можно молебен с Акафистом Святому мученику Вонифатию и Великомученику и Целителю Пантелеймону.
– А если… всё-таки?.. Идти к нему…
– Называется идти на духовную жертву. Это только тебе решать. Дальше…
– Батюшка, я часто выступаю перед школьниками. Как к чему-то призывать, если сам несовершенен?
– Ни в коем случае не поучать от своего имени. Никто не совершенен. Тем более тебя не мораль читать ставят, а разъяснять слово Божье. Так у священников, по крайней мере, а у писателей…
– Тем более. Спаси Господи, батюшка…
* * *
Вернувшись с исповеди, Баскаков попытался прилечь, но Лена, которая его почти не видела последние дни, обиделась, и Баскаков выполз к столу, красный от усталости и насупленный. Обычно бывало наоборот – он Лену тормошил, особенно по утрам. Теперь, отдуваясь чаем, сидел Баскаков, и это будто было продолжением какого-то извечного спора, в котором каждый отстаивал свою правду и пытался приживить другому.
– Ну что ты? – улыбнулась Лена, завернув губку, и Баскаков ожил:
– Ты не представляешь, как он помогал мне.
– Кто? Отец Лев?
– Ёжик… На каком он коне был… И насколько не умел не делиться… добычей… А сейчас получается, есть я – такой сытый своим созиданием, своим служением Русскому миру, что аж свечусь… И есть он, у которого ничего – только одиночество и… это поселившееся в нём чудище, при котором он уже как гэсээмщик замызганный… Топливо принимает… Закачка-раскачка…
Помню, мне так одиноко было под Новый год, куда податься, не знал. А Серёга тогда только женился на своей капризуле, но он все праздники со мной провозился, притащил к себе… И мало того, что притащил, а ещё и уложил жену в другую комнату, а меня заставил лечь на огромную кровать их, а потом ещё и припёрся, и мы чуть не до утра с ним разговаривали. Причём он буквально проламывал её неудовольствие, мол, ничего не знаю, это товарищ мой…
– Да ему выпить хотелось.
– Да при чём тут выпить! – взъярился Баскаков. – Просто он друзей не бросал.
– Игоряш, иди спать.
Баскаков ушёл, но едва приложился к подушке, позвонил Петя. Баскаков так и не поблагодарил его за помощь и переживал. Никудышный литератор, Петя был настолько тёплым человеком, что вокруг него все и кучковались, как вкруг очажка. Одно время он мёл метлой, и Баскаков представлял его, когда писал рассказ «Дворник». После разговора Баскаков окончательно прибодрился и вышел к Леночке. Она сказала:
– Отец Лев звонил, его срочно в Боево вызвали.
– Значит, в Боеве и причастимся, – сказал Баскаков и снова завёл про Ёжика: – И ты понимаешь, ладно, я не могу его вылечить, не могу заставить этот мир вернуть-полюбить. Но были случаи, когда он просил простого поступка, простого, а мне настолько невыносимо было на него глядеть, что… э-э… – Баскаков крякнул и махнул рукой: – У меня этот случай с рубахами из головы нейдёт.
В стирку
Баскаков занимался альманахом, литературным фестивалем, семинарами и образовательными программами. А кроме рассказов и повестей писал ещё и очерки и, открыв какого-нибудь самородка, носился с ним как с писаной торбой. Однажды случайно подвёз бывшего зампотеха танковой бригады, который ушёл в запас и стал делать танки. Замечательному броневому мастеру режиссёры из Москвы заказывали технику. Раз сварил «тигра» и поехал на нём по водку, а тут попался дорожный патруль. И обошлось бы штрафом, но тузлучинский прокурор прилепил ему пропаганду фашистского дела. Пришлось Баскакову звонить прокурору области и выручать.
Писал о музыканте Василии Вялкове, его песнях прекрасных и трагической кончине в упавшем вертолёте с начальством на отдыхе – истории сколь нашумевшей, столь и замятой. Ездил в Турочак к его жене Марине.
Писал о мариинском самородке Юрии Михайлове – создателе музея бересты, архитекторе, музыканте и казачьем подвижнике.
Пропадал в Уймонской долине у Раисы Павловны Кучугановой. В небольшой избёнке чудная женщина устроила музей старообрядческой культуры, славный не столь предметами быта, сколь душевным обычаем: каждая экскурсия Раисы Павловны – духовное наставление, и ни слова от себя. «Старообрядцы-то скажут: „Гладого накорми, нагого одень, босого обуй. Найди человека ласковым словом“. Та-а-ак они скажут».
Казаков и старообрядцев Баскаков равно любил за верность. Однажды его познакомили с Фёдором Шлыковым.
Основатель и руководитель ансамбля «Казачий струг» Фёдор Григорьевич Шлыков был крепкий лысоватый человек лет шестидесяти пяти, жизнь положивший на изучение и поиск народной песни. Хор у него был исключительно мужской, дониконовского звучания. Шлыков был мастеровой человек, краевед, собиратель Русского мира и музыкант. Голосюгой владел могучим, брал от низов до «дишканта». Шлыков имел староверские корни и просил отвезти его к староверам в Уймонскую долину, где хотел записать крюковое пение. Ехал с сыном Никитой – иконописным чернобровым юношей, заведовавшим у отца студией звукозаписи. Шлыковы двигались из Подмосковья, с подарками и справой, с гармонью, балалайкой и колёсною лирой.
Баскаков больше всего на свете любил сводить дорогих людей, и когда они входили в согласие, как голоса в Шлыковском хоре, был счастлив. Что для него значила смычка Григорича с Кучугановой, даже Лена не знала.
Уймонская долина Катуни – это меж Катунским и Теректинским хребтом. До Усть-Коксы, где собирались стать, от Новосибирска девятьсот километров, смотря по какой дороге сворачивать с Чуйского. Происходило всё между Рождеством и Крещеньем, стояло под тридцать, а в Уймонской яме меж двух хребтов воздух за ночь слёживался до полтинника. Днём южное солнце разрыхляло его в половину.
Баскаков встретил и привёз Шлыковых в Тузлуки, куда уже приехал Михайлов из Мариинска вместе с Ежом, который прогостил у него праздники: лежал пристольным лёжнем на диване, приподымаясь лишь на стопку. Последнее время такое гостевание стало ему привычкой.
Приехав к Баскакову, Ёж воодушевился, но, когда все повалили в баню, остался – бледный, с бугристой сипьей головой и тёмным взором. В дорогой одежде из старых запасов, малиновой водолазной кофте, от которой начинал распространяться запах как от бродяг. Баня была аварийно несовместима с Ежом.
Внешняя часть Ежиной души спасалась близостью друзей, а главное существо было на бессонной приёмке горючего. Как есть кто-то, живущий тепло по-домашнему, и есть – кто век в плаще на берегу под дождём и снегом. Не расслабиться – то танкер подойти не может – вал, то ёмкостя отпотели, то раскачка, то промывка, то замеры по рейке… Работа. Какая тут баня? Дойти до неё Ёж бы и дошёл, и даже стянул бы обтягивающее, будто резиновое бельё, но ни вспотеть, ни вынести жар не смог бы, не говоря о хлестании веником и валянии в снегу, куда Баскаков с Михайловым падали крестами. Отпечатки на склонах сугробов так каменели, что приходилось в другой раз начинать новую часть снега, чтобы не отшибить задницы. По числу копий могло показаться, что парилась рота. Но про снег речь и не шла: с Ежом, когда-то главным банником и парщиком, несовместимо было даже простое сидение на лавке с тазом. Что-то буйное он бы ещё выдержал по привычке к куражу, а вот кропотливое, вроде намачивания и намыливания мочалки – ни под каким видом. Всё его проспиртованное нутро химически, животно противилось любому очищению и приковывалось к столу.
Придвинули диван, и он лежал, изредка сам наливая и разговаривая с Леной, возившейся у плиты – гостей принимали в большой гостиной-кухне. Почти ничего не ел и время от времени отваливался заснуть – чутко и неглубоко – до первого перезвона.
Вернулись банщики, с блестящими лицами, с багровой сыпью на матово-розовых плечах. Прочитали молитву, и Шлыков басовито обратился к Баскакову: «Хозяин, благослови стол», выпили по три стопки самогонки, закусили капустой, огурцами и холодцом с хреном. И затянули песню. Пошло, загудело разливом многоголосье, то расходясь рукавами-протоками, то сливаясь в могучее русло, и потекло по жилам, мурашками осыпало спины, подкатило под горло, под глаза, соединило дорогими словами. Ежа подняло, он сидел, зажмурившись и мотая головой. Сжатой в кулак рукой отбивал такт и взревал: «Жги!»
Зажгли так, что Лена еле выжила. Ёж, шарахаясь, разбил зеркало в прихожей. Неуклюжий тяжёлый Шлыков потянулся за хлебом и, с изломом наклонив стул на двух ножках, сломал его. Со Шлыкова упали очки, и он беспомощно глядел близорукими глазами и повторял:
– Я ведь хлебца хотел! Только хлебца… Ой, Шлыков! Ой, Шлыков. Ну, теперь только песню.
О хлебце – особо… Баскаков не признавал магазинского хлеба и заставлял Лену стряпать домашний в духовке. Лена компромиссно упирала на новые тогда хлебопечки, и Баскаков купил дорогую и редкую японскую. Месил тесто похожий на угловатое крылышко тестомес, который надлежало выковыривать из горячего хлеба специальным крючочком и быстро убирать в надёжное место.
На протяжении казачьего гостевания Лена старательно следила за тестомесом и с вечера положила отмачиваться от теста в стакан с водой подле раковины. Утро началось с бодрого Баскаковского выкрика: «Как ночевали, казаки?» – и басовитого нестройного: «Слава Богу». Взялись завтракать и собираться. Лена что-то насуплено искала: исчез тестомес. Кто-то из гостей мыл ночью посуду, и Лена подозревала, в пылу приборки выбросил дорогой предмет вместе с мусором. Перерыли кухню, помойные вёдра и разобрали пылесос – тестомеса не было. Шлыков перемазался в пыли и глядел на всех добрыми в складочках глазами. Был он несколько рассеянным и находился под укоризненной опекой Никиты, который говорил: «Батя, ты опять мои носки надел?»
Шлыковы долго собирались, таскали справу, чуть не забыли пакет с напильниками – точить цепи от бензопилы: кто-то сказал Григорьичу, что у староверов их вечная недостача. Баскаков нашёл пакет под столом и унёс в багажник. Позвонили из Усть-Коксы и ещё раз предупредили про «морозяки».
Ёжик тоже поехал, но не в Коксу, а к знакомым на Чуйском тракте, километра два в сторону в деревеньку. Когда его привезли и сдали хозяевам – восторженно-тихой паре из академгородка, – он не хотел расставаться, поставил на капот бутыль самогонки, велел петь и наливать… Обнимался, бился лоб в лоб с Баскаковым, вытирал слёзы.
Ехали долго, самую красотищу, где дорога пересекает Теректинский хребет и тянется по-над Коксой, проехали в темноте. В Коксе ночевали у друзей. Машину загнали в гараж.
Наутро стояло пятьдесят, и котловина меж хребтов была в синем волокнистом тумане, только печные дымы поднимались веретённо-тонко, медленно и окаменело. И одновременно ликование шло от прибывшего дня, от южного солнца. Днём потеплело, и они поехали в Верхний Уймон, знакомиться с Раисой Павловной. Теплейшие заповедные люди Кучуганова и Шлыков были настолько сильны и самобытны, что требовали вокруг свободного поля, людей с разреженной яркостью, способных лишь на поклонение, – и Баскаков, веря в каждого, переживал, как они сойдутся.
У музея едко парил выхлопом автобус. Перед избой была загородка из толстых жердей, а калитку заменял распространенный в скотоводческих районах мосток: с каждой стороны забора – по наклонной плахе, косой одноногой лавке, по которой ты и всходил. Шлыков, как был в форме казачьего донского войска и с гармонью, так и перелез забор по доске, моментально оценив, и, сияя, переглянулся с Баскаковым.
У Кучугановой были посетители, которым она рассказывала про обожаемых ею старообрядцев-старожилов, описывая каждого, величая по имени и проповедуя его словами. В доме находилась целая экскурсия из Санкт-Петербурга, несколько многодетных семей русских взглядов, рослые мужья с бородками и прямыми лицами, ненакрашенные жёны в платках и тёплых юбках. А дальше…
Шлыков зашёл в избу как в своё родное-кровное – с торжественным наигрышем, с монументальной снежной симфонической нотой, которую так хорошо чувствовал Свиридов. Шёл медленно, озаряя присутствующих по кругу ликующей улыбкой. Открытое курносое лицо его было начисто лишено натужной мышечной игры, какая так утомляет у гармонистов из электричек… и выражало только счастье и гордость за музыку и место.
Конечно, Кучуганова была сто раз предупреждена и ждала, и готовилась… но тут… Господи, как потянулось родное к родному! Как всплеснула женщина руками! Как вскрикнула: «Гости дорогие!» И как они обнялись – невысокие, крестьянски крепкие, сбитые, подсушенные жизнью… И как пол-России попутно стиснули объятием, к сердцам прижали! Видно, одной минуты ей хватило, чтобы с безоглядным доверием представить гостям Шлыковых как родных своих, – и одному Богу ведомо, поняли экскурсанты или нет, при чём присутствовали. Баскаков-то не просто понял, а на двор вышел, отхлебнуться стужей.
Кучугановы, конечно же, согласились свести Шлыковых и со староверами, и с Мамаевыми из Тихонькой, и с их ансамблем «Товарочка», свозить в Мульту. Баскаков с Леной успокоенно вернулись в Коксу. Назавтра предстояло ехать в Новосибирск, у Лены был эфир послезавтра утром, она тогда ещё работала. Днём собирались готовиться к Крещению и встречаться с отцом Львом, который должен был прибыть из Боева в Тузлуки.
Вечером к баскаковским друзьям в Коксу приехали парень с девчушкой из Горно-Алтайска. На баскаковской машине стояла сигналка с ночным прогревом разных типов. Она отлично работала при тридцати и даже тридцати пяти градусах. Не то что Баскакову очень хотелось узнать, как она поведёт себя в полтинники, но что-то близкое его мальчишескую душу искусило. Он гордился и сигналкой, и свежепригнанной машиной, ещё надеясь на благополучное разрешение истории с пэтээсом. Увидя горноалтайский дровяной «фордишко», ещё и без прогрева, он тут же уступил место в гараже – мол, его-то красавец в любой мороз заведётся! Лена на него наворчала, не можешь, мол, не «выдрыпываться».
В шесть уже свербило предчувствие, и он вышел к машине. Серебристая, она стояла в еле заметном инее, кружевной побежалости и казалась особенно стеклянно-хрупкой. И какой-то лёгкой, пустой, как елочный шарик. Обычно после ночных прогреваний на заиндевелом капоте темнело талое пятно. Сейчас пятна не было, а под выхлопушей чернел кругляш копоти. Он потянул хрустальную ручку. Сел в каменно-твёрдое кресло, закрыл по привычке дверь, но та не защелкнулась и чуть отошла скрипуче. Еле установил ноги – коврик деревянно завернулся, не поправить. Когда вставлял ключ, брелок, качаясь, стукнулся, как камушек, о пластик. Жидкокристаллический значок, пульсируя, замирал, туманно мазался, рассыпался на копии – игрушечное существо, завоевавшее планету, не выдерживало правдивой этой стужи.
Только железному ключу всё нипочём – вошёл в замок не дрогнув… Двигатель несколько раз слабо и замедленно шевельнулся. После пары таких попыток окончательно забросало свечи.
Достали солярную пушку. Та оказалась незаправленной. Канистра стояла в холодной, и соляра в ней взялась бледно-зелёной шугой. Оттаяли соляру у печки, заправили пушку, и Баскаков долго грел поддон и задний мост. Машина не завелась. Пришлось созывать народ и катить машину в гараж, где как раз освободилось место. Туда поставили и пушку. Вывинтили и просушили свечи и завели машину.
Лена ничего не спрашивала – просто быстрёхонько села в машину. Едва отъехали, позвонил Ёж и попросил Баскакова, чтоб он заехал и забрал узел с его рубахами в стирку: потом, мол, Баскаков или кто поедет за Шлыковыми и завезёт. Баскаков сказал «посмотрим» и раздражился: неужели нельзя на месте постираться?! Тоже момент нашёл, а тут ещё Лену напрягать заездами и стиркой… Бр-р-р… Представляю, что за узелок…
Предстояло одолеть девятьсот километров. Асфальт был только от Усть-Кана. Баскаков решил срезать от Усть-Кана до Черги и выиграть ещё километров восемьдесят – там была щебёнка, но вполне приличная. Ехали хорошо, слушали шлыковские записи, а Баскаков, чтобы расслабить Лену, ошучивал слово Черга, превращая в «кочергу», а потом перекинулся на названия, вроде Элекмонар и Джазатор, будто бы технические. Леночка совсем было оттаяла, когда раздался хлопок и прерывистое затихающее шипение. Баскаков пропорол заднее левое колесо, объезжая каменную кучу – колесо прошло по левой обочине и поймало острый камень. Прорвало нехорошо – длинная рваная дыра по самому углу колеса.
Баскаков бодро поддомкратил машину и приступил к запаске. И тут случилось непредвиденное. Запаска была не на любимой тиграми «калитке», а внизу на цепной лебёдке, доступ к которой был через лючок над бампером. Баскаков вставил крючок, но оказалось, что на лебёдке ещё и секретка. Она открывалась специальной насадкой – Баскаков перерыл машину, но такой не нашёл. На улице было градусов тридцать, чистое небо обещало студёную ночь, и до посёлка оставалось вёрст полста. Среди сопок на безлюдной дороге связь не брала. Проехал, правда, алтаец с женой на заваленной узлами «калине», но ничем помочь не смог.
Роясь в багажнике, Баскаков обнаружил, что Шлыков перепутал пакеты – баскаковский со свечами и лампочками утащил, а свой с круглыми напильниками оставил. Баскаков заполз под машину и за час перепилил цепь, вылезая греться и ругая «идиота, изобретшего нижнюю запаску».
Баскаков посчитал, что заезда за ёжиковым узлом Лена не выдержит, и проехал мимо. Домой добрались к трём ночи. На следующий день после работы Леночка из-за пустяка раскричалась, расплакалась и расколотила своё любимое блюдо. «Я так готовилась к Крещенью, спасибо тебе, дорогой муж!» А Ёжик написал: «Просил-просил тебя заехать. Устал я от твоей невнимательности».
А Баскаков завёл прогревочный набор: брезентовую юбку и специальную паяльную лампу с отдельным большим бачком на шланге.
Редколлегия
Ранним утром шестого января Баскаков по обыкновению стоял у чёрного своего окна. Ночь выдалась особенно морозная, тридцать девять градусов, но уже было слышно, как задувал юг, клоня к потеплению. Трёхкамерное стекло держало ветер с невозмутимой недвижностью, и лёгкие шторы висели как каменные.
Баскаков встал в седьмом часу, и какая-то его часть по привычке рванула по делам, но описав круг, вернулась – не надо было никуда ни нестись, ни что-то решать.
Взбурлил и, щёлкнув, облегчённо затих любимый баскаковский чайник – круглый, фарфоровый с узором, привезённый из Китая. Кружка была прозрачно-чёрного стекла, подарок Леночки. Баскаков заварил в ней алтайский травяной сбор – чабрец, курильский чай, бадан. Кусочки травы сначала сухо взмелись и закрутились в водовороте кипятка, а потом напитались водой и тихо ложились на дно, будто воспоминания.
Баскаков отпивал небольшими глотками и проверял почту. Из Уссурийска писала студентка Аня:
«Дорогой Игорь Михайлович! Я вспоминаю ваше выступление в центральной библиотеке. Вы тогда сказали, что у слова два смысла. Один литературный, а другой наш личный. Незаметненький такой, будто одно и то же слово из книги кричит, а когда тебя касается, быстрёхонько притихает. А тому грозному машет – ты кричи погромче! А я отдохну пока…
Вы рассказывали, как в одном дорогом для вас месте вы читали из новой книги. И что слова были метр в метр об этом месте, и были намного сильнее вас… И как на самых главных словах… у вас сорвался голос…
Игорь Михайлович, я правильно поняла, что любовь – это когда говоришь о земле, которая у тебя под ногами, словами, которые сильнее тебя. Да? Я начинающий поэт… Вы сказали, что слова должны быть сильнее, лучше, больше тебя? Я правильно поняла? Скажите, пожалуйста, как их… увеличить? С уважением,
Аня Сивакова».
«Дорогая Аня. Вы не начинающий поэт: вы… действующий. Конечно, я хорошо помню ту беседу в библиотеке. И как вы сказали про типы писателей. Что одни до полу секут, а другие повдоль, слоями, на близость к земле снимают. И что Достоевский и так и так берёт, поэтому у него все герои… в кубе. Это здорово. Правда. А насчёт слов: их не надо увеличивать. Да и некуда. Надо уменьшить себя».
Он перешёл к другим письмам. Джирджина писала по-русски:
«Здравствуйте, Игорь! У меня несколько вопросов по рассказ „Ёмкость“. Вы начинать рассказ так: „Сан Саныч Тагильцев пошёл под Новый год за ёлочкой и провалился в ёмкость“. Он пошёл за ёлочка в место куда их продают? Я не совсем понимать, что такое „ёмкость“. Это объём? Он провалился поэтически? Это русский метафизика? Я не могу находить термин. И почему он сказал „какая хрен-разница“. „Хрен“ это сексуальный слов?»
«Дорогая Джирджина! Ёмкость – это большая металлическая штуковина для жидкости. Она похожа на консервную банку, лежащую на боку. Для хранения бензина или солярки. Container for diesel fuel (Баскаков слазил в словарь). Обычно их красят серебряной краской, чтоб не грелись на солнце. Ёмкость, в которую провалился Сан Саныч, была вкопана в землю. Видимо, в ней хранилась вода для какой-то противопожарной безопасности. Там была военная часть, постройки, службы. Потом всё было брошено и пришло в упадок („благодаря совместным усилиям“ – хотел написать было Баскаков, но сдержался и махнул рукой: „Какая теперь… хрен-разница“.)… „Хрен-разница“ – это грубое выражение, заменяющее сквернословный аналог. Но в данном случае оно выражает неунывающий и смекалистый характер Сан Саныча, который не растерялся и выбрался из ёмкости с помощью проволоки, верёвки и лыжины, потому что был мороз сорок пять градусов, и он бы там замёрз, – „на хрен“ хотел написать Баскаков, но написал: – насмерть».
«О! Теперь я понимал, – отвечала Джирджина. – Я ещё приготовила вам вопросы.:
1. Почему Сан Саныч не позвонил по телефон, когда упал?
2. Проволока-восьмёрка это модель проволок?
3. По рассказу «Фарт». Пожалуйста переведите в нормальный предложение: «Шнадцатый, как понимать? Слыхал чо? У „Делимакана“ росомага нагрезила: все кулёмки изнахратила, а которые соболя попали, двух схрямкала, а остальных закопала. А потом „косачи“ на „мотолабе“ проезжали и весь путик на лыжах выгнали. И он после них ходил, как сапёр, еёные копанины раскапывал, а потом по рации ка-а-к трёкнет: „Во до чего дожили с этой нефтью: всю жизнь росомагу падиной считал – а тут вишь – в кормилицы вырвалась!“»
Баскаков, откинулся на спинку… Прикрыл глаза, потом расхохотался. Ну как ей объяснить-то?
Баскаков всегда брал быка за рога, и рассказ начинался с фразы, кратко передающей сюжет. У промысловика с позывным «Делимакан» росомаха разорила путик с ловушками, двух попавшихся соболей съела, а остальных закопала в снег про запас. Мимо проезжали работяги из сейсморазведки. Их задачи – таскать к датчикам провода, сплетённые в «косу», наподобие девичьей. Ехали они на вездеходе, прозванном «мотолабой» – от МТЛБ (многоцелевой тягач лёгкий бронированный). «Косачи» решили пробежать по путику охотника и ободрать с него попавших соболей, но их опередила росомаха. Всего-то навсего. Ленка проснётся – расскажу.