Текст книги "Полёт совы"
Автор книги: Михаил Тарковский
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 17 страниц)
– Посудо… моечную… машину. – И протянула ручку: – Идёт?
– Ладно, – пожал плечами Баскаков.
– Но только все четыре позиции. Я их записываю.
– Да. И спор заканчиваем однем разом. Без переносов на вечер. Вот, – он посмотрел на стену, – до двенадцати. И без этих… А то я тебя знаю. Начнёшь юлить. И речь только о книге «Фарт», выставленной издательством на премию.
– Что-то многовато условий. Ладно. Согласна. Только тогда… э-э-э… шестьдесят на восемьдесят пять. На двенадцать комплектов. – И добавила полувопросительно-поуутвердительно: – С йонообменником и… предполоскателем.
– Ладно, с полоскателем. Ну что, поехали? Что у нас там? Трибуна. Кхе-кхе. Чтобы попасть к трибуне…
– Стоп-стоп-стоп! – закричала Леночка. – А если два на два ляжет? Что я скажу: отпилите мне полмашинки?
– Так… Ну да… – Баскаков сморщился и сосредоточенно почесал у глаза. Такое выражение у него было, когда приходилось соглашаться, подозревая о подвохе. – Тогда придумывай пятое достоинство премии!
– Да запросто.
– Ну-ну. А я пока подумаю. Только давай… не тяни резину…
Леночка было открыла рот, но задумалась, а потом сказала:
– Ну… это повысит твою репутацию среди литераторов.
– Ничего подобного. Наоборот, все только отвернутся. Скажут: «Да-а-а, Баскаков… Чо-т-то в фаворе ты у либералишек».
– Так-так-так… – Лена не на шутку нахмурилась. – Ладно, я пока посижу… – Покачала головой: – Анекдот. Не знаем, на кой премия!
Лена сидела, кряхтела. Бледненькая, сероглазая, посмотрела на Баскакова с беспомощной улыбкой, так что губка завернулась, а когда легла на место, над ней зарозовела поперечная рисочка. И вдруг хлопнула себя по лбу, подскочила:
– Овцизна! Мы же деньги получим!
– Ну да, – сосредоточенно сказал Баскаков и подумал о том, что, если большой тираж ещё можно вывести в ничью, то тут явный гол. – Ладно, поехали.
И начал говорить медленно и будто диктовать:
– Для того, чтобы попасть к трибуне, не надо получать премии – раз, – сказал он аукционно, и вдруг крикнул, взглянув на Лену: – Стоять! При чём тут пятая позиция? Мы разве с ничьими играем! Я же должен всё отспорить. Чо ты тут путаешь сидишь!
Леночка помалкивала.
– Убирай давай пятую позицию к бабаям, – быстро сказал Баскаков.
– Что-о-о-о? А что это я её буду убирать, когда это самая главная, можно сказать, единственная даже позиция, остальные так… абстракции. Ничего мы не будем убирать. Шевели давай полушарьями или… сразу мойку гони!
– Ладно, – будто предупредил Баскаков и снова задиктовал: – Дорогу к трибуне надо строить – и это отдельная работа – два. И коло трибуны надо жить – три! И это ты сама мне говорила, когда подбивала свалить в Москву, – четыре. А пять: для настоящей художественной прозы нужен затвор. Ну что, один ноль?
– Ну допустим, – согласилась Леночка.
Она была полностью уверена в тиражном, переводческом и финансовом пункте и опасалась только неожиданной помехи, вроде каких-нибудь гостей или аварийного фортеля Подчасовой, которая сидела на даче неподалёку. Поэтому, зная риторические способности Баскакова, она рвалась к беспроигрышной дальней части.
– Чо у нас там дальше? – развязно спросил Баскаков и почесал спину о стул.
– Тебя покажут по телевидению в новостях, ты попадёшь в… медиапространство, то есть будешь на слуху, и все коммерческие структуры заинтересуются тобой и предложат сотрудничество…
– Ерунда. Раз показали и забыли. Чтобы быть на слуху, нужно из кожи лезть и напоминать о себе. И сколько сейчас знаменитых людей, которых и близко к телевизору не подпускают! Самый несерьёзный из доводов. Плюс тебе всё равно не дадут сказать, что думаешь. А если сдуру дадут, то так смонтируют твоё выступление, что будешь конченый Обалдень. Принимаешь?
– С натяжкой.
– Так-то. С этим разделались. Что у нас? Переводы. Дак вот, я категори….
– …Подожди! Какие переводы? Чо ты прыгаешь? Сейчас третья позиция – большие тиражи.
– Я хочу сначала с самыми трудными разобраться. Пока не устал. А потом уже со всякой ерундой.
– Ты жухлишь!
– Не понял. Мы разве договаривались, что я обязательно по порядку иду? Ну и всё. Так вот я ка-те-гори-чески, – он снова задиктовал, – против перевода на европейские языки вещей, где есть рассуждения о состоянии сегодняшнего общества в России.
– Почему?
– Потому что не хочу выносить сор из избы.
– Что за сор такой?
– Ты не знаешь, что такое сор? Объясняю. Муж пришёл с праздника с подвыпившими друзьями. Жена вместо того, чтоб улыбнуться и накрыть стол, устроила скандал. Сначала фыркнула. Потом бумкнула пару тарелок с закусками. И вышла. Муж попросил как-то… ну, поприветливей быть. А та, не стесняясь малознакомых людей, начала кричать, припоминать что-то совсем личное, что только их касается… и…
– Ну, она просто невоспитанная.
– Ну вот. Значит, за границей большой спрос на невоспитанных писателей из России.
– При чём тут заграница? Это всё на их территории было. Незачёт.
– Лэдно, – тонко и покладисто сказал Баскаков, – давай так. Мужик пил два дня, баба бузила, получила в нюх… – И Баскаков сменил тон на эпический: – Но вот нужно идти в гости к соседям. Те – обеспеченные, надутые и жадные до чужого горя люди, с которыми натянутые отношения. Оба причипуриваются, пшикаются и идут. А там уже сидит такой вертлявый и падкий на закуски обморок, который пришёл без жены, потому что её стесняется, но зато жрёт за двоих и рассказывает, какая скотина тёща…
Лена закатила глаза, шумно выдохнула и резанула:
– Ну и сиди на своём соре задницей. Может, чо высидишь. Только когда ты узнаешь, кто на Западе из русских писателей в почёте, ты сам в обморок рухнешь! Обморок… – Она покачала головой.
– Лена, – сказал Баскаков твёрдо, – ты прекрасно знаешь, что я имею в виду. Да. Я склоняясь перед твоим доводом, он сильный, но всё равно – есть вещи… – И махнул рукой. – Я вообще не ставил цели переводиться, мне наш читатель в сто раз важнее. Ну смешно это всё в переводе звучит, дико, ей-богу! И половина смысла пропадает.
– Кажется, немец один сказал, что всё, что в книге непереводимо, можно оставить за скобками.
– Ты знаешь, оно, может, и так… – покладисто и не спеша заговорил Баскаков, – но есть Достоевский и Чехов, – и он продолжил, понизив тон, – а есть Лесков и Бунин…
Лена стрельнула глазами на часы, как урядник из «Захара Воробьёва».
– Хотя немец, может, и прав. Но кроме одного-единственного случая, знаешь какого?
Лена вопросительно подняла лицо.
– Когда язык… является… главным… героем… повествования, – непробиваемо сказал Баскаков, на каждом слове глубоко кивая головой. И продолжил: – Хотя я согласен, что надо распространять за границей образ мощной России и буду над этим работать!
– Ты баскак, Бара…
– Я не Баранов! – закатился Баскаков.
– Ты баран, Баскаков! Я жалею, что с тобой связалась. Хотя уже поздно. Чо ты резину тянешь? Ну что? Что там у нас с тиражами?
– Большие тиражи не дают совершенно ничего, – нагло вывез Баскаков. – Помнишь, что мне сказали про путевой крест на обложке книги? Что крест, стоящий у дороги, «у части покупателей может вызвать негативную ассоциацию с авариями на дорогах». Полный бред. Хотя у выживающих людей возможны фобии на почве борьбы за коммерческий эффект… Так вот, внимание, уделяемое обложке, говорит о том, что покупателя завлекают. То есть предполагаются случайные читатели, которые, позарившись на эффектный вид, книгу купят, а читать, возможно, и не станут. Разве только первые страницы. И количество этих обманутых читателей тем больше, чем больше что?..
Лена уже не отвечала.
– …Совершенно верно – чем больше тираж. Поэтому количество тиража совершенно не означает, что произведение достигло цели – то есть поддержало страждущего или изменило его душу. Следовательно, небольшой тираж – верный способ защитить покупателя от обмана, а страну от растраты бумаги. Ведь это всё-таки ле-е-е-с… а не Баби-Манин малинник… – протянул Баскаков. – Поэтому я бы обязал издателей: для всех книг – белую обложку. И без букв. Купил – и купил. Зато честно.
– Чушь собачья. Незачёт. Да и там тоже незачёт. Я сразу не сообразила… Чо ты мне втирал с этими переводами? Про сор из избы…
– Я всё чётко разложил. И про сор. И про сыр. И про бор, который на бумагу скосят.
– Какой сыр? – Леночка начала раздражаться. – Ты что, серьёзно? Баскаков, я просто поражаюсь! Как можно быть таким тонким в книгах – и в жизни таким стоеросовым! Ты же знаешь, что всё сложнее! Если художник начинает жеманничать, что-то скрывать, занимается оглядками – ему полный кириндык. Литература – это не застолье! Это исповедь.
– Да перед кем исповедь-то? – рявкнул и махнул рукой Баскаков. – Перед соседями? Не мечи бисер…
Вдруг зазвонил телефон Баскакова.
– Ково лешего несёт! – взорвалась Леночка.
– Перед свиннями… Да, на связи, братка, – собранно заговорил Баскаков. – Дома. Да погоди ты! – прицыкнул он на Лену, прикрыв трубку. – Едрё-ё-ё-ё-ный пуп! Ну вы даёте. Кто же так делает? Только с ключа сейчас. Да, на мази… По-моему, даже заправленная. Добро. А куда вы денетесь! Х-хе. Давай.
– Скажи – не можешь!.. – вскричала в отчаянии Леночка. – Заболел свинкой!
Сор из избы
Позвонил Костя Чебунин и сказал, что у него Михайловы проездом из Сросток, что Тане Михайловой нужно срочно в Прокопьевск и что машину заводили в мороз с сигналки и, по-видимому, залили. Баскаков сгрёб брезент и паяльную лампу и ушёл на подмогу.
Костя Чебунин жил на обособленном отъярке, отделённом двумя оврагами, где морозный ветер задувал и закручивал особенно свирепо. Когда-то Костя привёз с карьера серого гранита и увалил им угор. Машина – серо-стылого цвета «сурф» – стояла на этих камнях немного вверх мордой – как памятник самосвалу у гидростанции или Колькиной «аме» на Чуйском.
У Кости шла гулянка. С Михайловыми приехал ещё здоровенный казачина в штанах с лампасами и синем бешмете. У него были широченные щёки и сложного устройства растительность: густые усы с подусниками и щетинистое щёчное поле: они соседствовали, как лес и тальники. Сам весь пышущий, сопящий – целый завод. Такие обильные, грузные люди устроены трудней обычных – кажется, им нужны особые механизмы для управления массой. Своя гидравлика, пневматика… То потом покроется, как градирня, то остынет, стравит пар.
Компания моментально попытались затащить Баскакова за стол, но он отказался и пошёл работать. Вывалили на подмогу – Баскаков прогнал, чтобы не мешались, и оставил только Костю – помочь обвесить машину брезентом. А вскоре и его отправил:
– Иди гостей развлекай. Надо будет – позову.
– Ну а…
– Не-не-не… Я не пью до Праздника. Давай-давай… Не отсвечивай тут. Хе…
Уже нагнало мутно-сизую хмарь, но мороз не спешил сдавать. Всё было серо-чёрно-белым. Судорожно дрожала выдутая травка. Ветер драл брезент с ружейным хлопаньем. У Кости топилась баня, и дым срывало с искрами и наваливало на Баскакова, добавляя беспорядка… Спрятавшись за ветром с паялкой, попытался налить бензин в ванночку – игольно-тонкая струйка засеребрилась бодро, но тут же заметалась, плоско скособочилась и опала. Баскаков плюнул и пошёл к Косте за проволочкой. Там будто намагничено было, чтоб его зазвать: все разом обернулись и с горластой силой потянули за стол. Он каменнороже вызвал Костю, и тот нашёл кусок многожильного провода. Зачистили ножиком. Обнажённые жилки замахрились, как кисточка. Баскаков снова нырнул в упругий и обжигающий ветер и засел с паялкой. Перчатки мешали, и пришлось с одной руки снять. Мокрая от бензина, она резиново тянулась.
Проволочный венчик был из сталистых волосин. Анестезия бензина и ветра так сильно работала, что он не заметил, как наколол палец, стыло-чужой. Долго попадал в отверстие форсуночки, но наконец прочистил, и бензин брызнул родниковой нитяной струйкой и наполнил копчёную ванночку. Кровь капнула и разбежалась по дегтярному озерцу. Баскаков поджёг. Колыхаясь, рыжее пламя затрепетало, наконец и форсунка запела турбинно – сначала плевалась длинным рыжим хвостом, потом рыжину подобрала, и осталась прозрачная синева у сопла, побелевшего до солевой седины. Чем жарче, тем незримей. Установил лампу под машину, завесил юбку, долго поправлял её на звереющем ветру. Стянул перчатку со второй руки – пальцы-крючки не чувствовали. Загрёб снегу и стал растирать. Сел в проколевший салон. Глянул на мёртвый бортовой экранчик, потом на свои руки: смесь крови, копоти и снега.
Едва отогрелся, полез проверять лампу. Мелкий, еле сеющийся снежок рябел на фоне серого гранита. Лампа ракетно гудела, под машиной за юбкой было жарко и чадно. Но не оставишь без присмотра. И снова сидел в ледяном салоне и думал о чувстве границы. Где-нибудь в тайге нет подмоги, а тут вот она – за дверью. А так же недосягаема. Самое трудное – в миру рубеж держать.
Баскаков уже открыл капот и вывинчивал свечи, жалея, что не огрел стопарёк самогонки. Отошедшие пальцы ломило. Ветер пронизывал насквозь, и он чувствовал себя огромным беспомощным ситом.
– Соседушка, не побрезгуй! – вдруг раздался громовой окрик, и на крыльцо вывалил без шапки и в бешмете широченный казачина с подносом и белым в красный ромб рушником. – Не отврати!
С подноса ветер урвал кусок хлеба. Повалилась бутыль. Подошед к Баскакову, казачина пал на колени с криком:
– Не отврати лице, и не отрини… ибо не врази! Не врази, но муж строг пришед скрозь мраз и ветр дасти (он пробасил именно «скрозь» и «дасти») радость и веселие заколевшему в расселинах каменных. Ибо сказано в Писании – кто аще препоясан силою духа новосибирсксаго и тузлчинсксаго к землям проколевшим и снегоукрашенным, тот восстав яко кедр, возвел на сей яр огнедышащую Евлампию… – Ломящий ветер попытался вдавить сказанное обратно ему в горло, широченное, как дымоход, но он будто вьюшку перекрыл и, отдышавшись, открыл вновь и с пылом завёл: – И силой её упования затеплил… – он увидел в руке Баскакова свечи, – затеплил сии свечи, вдунув в них искру Божию и долгожданную! Прости, Господи!
– Ща, мужики, маленько осталось! Тащите аккумулятор! Надо ещё форсунки отцепить! – пригибаясь от ветра, прокричал Баскаков.
Его больше всего волновало, заведётся или нет. Мужики были в защитном хмельном красносиянии, жар держали и могли ещё с пару минут простоять, но уже стыли с выступающих частей.
– Уйми гордыню, сын мой! – рявкнул казачина. – Не уподоблься нисходящим в ров… Угаси шатания духа и прими сию… – Он хотел сказать и «чашу», и одновременно «чарку»: – Чару… Чару сию… – И сам засмеялся: – Чару… – Он уже торжественно держал это нежданно добытое слово. – И да будет чара сия чревосогревна, благоутробна и душеутешиста!
В ту же минуту, чуть прихрамывая, подбежал с гармонью Юрка Михайлов в папахе и оба загремели:
По горам Карпа-а-а-атским метелица вьё-ё-ётся,
Сильные моро-о-озы зимою трещать…
Баскаков сглотил стопку самогонки, закусил сжавшимся огурчиком. Поставили аккумулятор, он продул двигатель. И теперь жарил свечи. Надо было попасть в гнёзда, в резьбу, вставить в ключ, и он еле терпел пальцами, держа раскалённую свечу, и через неё грелось всё тело, и пятки благодарно оживали. Это было обратно тому, как втекал холод в дом через заиндевелые дверные болты. Машина со второго раза, сотрясясь, завелась.
– Пускай греется! – победно вскрикнул Баскаков, и все рванули в дом, где в него вкатили целую череду стопарей, которые, накопись, лезли без очереди и будто ревнуя друг друга.
Запели. Казачина, которого все звали Добры печкой, время от времени взрыкивал: «Четвертя надо брать спокойней!» Баскаков глянул на часы:
– Мужики, мне домой надо!
– Братка, мы отвезём.
– Никово не повезём! – сказал Михайлов. – Пойдём по селу как положено! С гармошкой.
Костя предусмотрительно остался. По приближающимся звукам и истошному лаю Лена всё поняла.
Колыванским ямщикам он руку жал,
А на площади его уж унтер ждал…
Добрынечка так и ввалился с подносом и рушником. На подносе стайно взгромыхнули стопки:
– Мир вашему дому. Как ночевала, хозяйка?
– Слава Богу, – холодно отозвалась Лена. – Игорь, я не поняла.
– Лен, завели, причём со второго раза! – восторженно воскликнул Баскаков. – Собери нам чо-нибудь похряпать.
– Ты не забыл, куда нам завтра? – И добавила с прохладным недоумением: – Ну, проходите…
Ленино недовольство угрожало победной волне, и он сказал увесисто:
– Собери на стол, не видишь, люди пришли.
– Игорь, ты на себя смотрел?
Добрынечка выдвинулся, защищая Баскакова:
– Не смей, юница, преко… глаголить мужу… э-э-э… во мраз и хлад воздувшего вторую жись стальному онагру, что, сложив копыта, возлёг, обессилев… Огромное извините! – с недоумением сказал он упавшей вешалке. – Мужу! – строго подняв палец, сочно повторил Добрынечка, видимо, наслаждаясь тем, что слово «муж» работало и в прямом, и одновременно в высоком смысле. По-самолётному посадив поднос на стол и разбрызгивая самогон, он наполнил стопки: – Елена! Сию чару подними с нами во знак го-сте-при-им-ства. Ибо скудорадушие есть тяжкий грех, подобный волку, грызущему душу, и да будет он звероуловлен в самом корне адамовом и завулоновом!
Вздымаясь, и пыша, отекая с заиндевелых усов, становясь всё более красноречивым и сложносочиненным, он сказал громогласно и уважительно:
– Не будем глядеть на сей стол, яко овн на новоизлаженные воротья! За этот дом, стоящий на взлора… на взороласкающем взлобье! Да посетит его лихва и минует лихо. За тебя, жена! – обратился он к Лене. – Будь глазоприглядна, лобзообильна и плодовита, ибо придёт время, и сыновья твои, взлобзя… взрастя в гобзях… – Он тяжко замер, тряхнул главой и громко продекламировал: – Взрастя в лесах и кущах, гобзящих дичью, добудут еленя и вепря и сокрушат кедры, а мы распрострём… тучные телеса свои как… э-э-э, – прорычал он с досадой, – как насаждения масличные окрест трапезы твоея!
– Вешалку вы уже сокрушили… Так что кедрами не обойдётся… – проворчала Лена.
– И словеса твои нам же в притчу! Сей самогон настоен на кедровой шишке, младой и мягкой, аки ананас. Снятой с самой верхушки и рассечённой начетверо шашкой…
– Так! – сказал хозяйски Баскаков. – Где… хлеб у нас?
Он сильно отяжелел и казался подбитее мужиков…
– Там же, где тестомес! – отрезала Лена и, бумкнув на стол тарелки с капустой и солёными помидорами, вышла в соседнюю комнату.
– Что за тестомес?! – живейше поинтересовался Добрынечка.
Лена всё слышала и тут же открыла дверь, словно сидела в скраде:
– Да это не к вам претензия! Тут год назад тестомес потеряли, а хозяин новую хлебопечку до сих пор покупает. А я в магазин не сходила. Сильно холодно. Извините, – и снова ушла в скрадок.
Баскакову хотелось, чтобы жена восседала с ними за столом, чтоб всё было честь-по-чести, и он пошёл к Лене.
Едва Лена увидела Баскакова, глаза её набрякли слезами, и она закричала:
– Не подходи ко мне! Не подходи!
– А ну, дура, перестань вопить! – ледяно взрычал Баскаков. – Не видишь, к нам люди пришли!
– Что?! Что ты наделал! Ты не представляешь, что ты наделал! – закричала Лена.
Глаза её наполнились смесью ненависти и слёз. Вокруг глаз тоже вспухло, отёчно очертились мешки. Он протянул руку, но она отшатнулась, вся напружиненная, дрожащая. Ненавидящие глаза ослепили Баскакова. Он продолжал на неё надвигаться, и она выскочила обратно в гостиную.
– Препознавательно! – удивился тучный Добрынечка. – У нас в полевой кухне тестомес был – весьма плугоподобен! В толк не возьму, как возможно гостеприимной хозяйке потерять сие орало. Разве славный подъесаул Шлыков перековал его на меч-кладенец иль востросекущую шашку!
Подойдя вплотную к Лене, Баскаков сказал негромко и твёрдо:
– Изволь, девушка, быть с гостями и принимать их, как подобает хозяйке!
Ленины глаза снова наполнились слезами и ненавистью и она закричала:
– Пошёл вон от меня!
– Счастие, девица, не в тестомесе, а в семейном согласии, – сказал Добрынечка.
– Да что ж это? – в растерянности воскликнул Михалыч и развёл руками.
– А я объясню, – демонстративно громко сказал Баскаков. – Тестомес, о котором… крикоглаголила гостеприимная и мужепокорная фемина, был славным подъесаулом Шлыковым… звероуловлен и ликвидирован как самое басурманское изобретение – хозяйке в наущенье, ибо несть на земле Сибирской и Среднерусской тестомеса душеласкательней, нежели ея заботливые длани!
– Та-а-ак!
– Ввиду же того, что хлебостряпательная автомашинка была, э-э-э… наиредчайшей… э-э-э… разновидности, то достать необходимый тестомес было решительно невозможно. Покупку же нового механизма я не только… ик… не благоприблизил, а исключил вовсе, дабы не вносить в жилище устройство, содержащее в себе кратнопомянутый тестомес как предмет семейного раздора.
В этот миг Елена вышла на середину зала с любимым баскаковским фарфоровым электрическим чайником, привезённым из Китая, и сказала:
– Если ты сейчас не замолчишь, я его расшибу.
– И в урок бабе, которое как эсь существо неразумное и более способна жужжать про тестомес аки песия муха, нежели чем э-э-э… настропо… искуситься стряпать хлеб у духовом шкапчике.
Лена с размаху шарахнула чайник и выбежала, хлопнув дверью.
– За сходную мизансцену я был изгнан из Мариинского театра «Жёлтое окошко», – сокрушённо провозгласил Добрынечка.
Михайлов просто очень горько наморщился. А Баскаков с ещё большей невозмутимостью продолжал:
– Сие было истолковано моей супругою особенно превратно. Наливай, Добрыня, ввиду ожидания… э-э-э действия, ответного вручению… ею… мне, – Баскаков забуксовал, – в дар телефона, с жинко… с жидкокристаллическою Нинкою, внесшей в наш уклад не менее раздора, чем многожды указанный тестомес. Потому как Нинка, желая навредить и ревнуя меня к вышеуказанной особе… не раз истолковывала сие слово превратным образом… гобзуя сомнительной лексикой и внося смуту в и так непростые отношения… И теперь… «Между нами молчанья равнина и запутанность сложных узлов…» Телефонная девушка Нина, как ты много попортила слов! Давай, Михалыч, песню!
Михалыч дал. И не одну. Вдруг Баскаков насторожился и ринулся на улицу. Михалыч с Добрынечкой тоже выскочили и увидели спину Баскакова, бегущего в тапочках к воротьям. Ворота были открыты, и за ними стояла Ленина машина. Машина была праворукой: правая дверь открылась, и из неё показалась нога в остром сапоге. Лена хотела закрыть ворота, но, увидев Баскакова, захлопнула дверь и уехала.
Михалыч аккуратно свернул гулянку, организовал щадящий ступенчатый посошок и увёл сопящего Добрынечку.
Баскаков пошёл в ванную. «Чтоб буйну головушку в курган да не сложить!» – пропел он и посмотрел в зеркало. Вид был чужой, страшный, глаза набрякшие, тяжёлые, старые. Лицо в мешках и складках. Краем души он надеялся, что Лена одумается и извинится за полные ненависти глаза и крик: «Пошёл вон!»… Пискнула Нинка – она писала: «Подключите новый тариф „Жужжите с нами“».
– Жужжи дальше! – сказал Баскаков и шарахнул телефон о кафельный пол.
Полетели чёрные осколки, отскочила мощная плоская батарейка, тёмно-серебристая и будто подкопчённая.
Баскаков проснулся в четыре утра. Почти мгновенно его настигло и пригвоздило произошедшее, но какую-то долю секунды он всплывал из небытия, и неомрачённая и счастливая эта доля была страшнее всего: она будто показывала, как мгновенно может рухнуть то, что строят годами.
Остановка
Лена рванула к Подчасовой.
В мороз дорога, что называется, потеет, поэтому, несмотря на всё душевное сотрясение, Лена ехала аккуратно, зная, что ледяная корочка может быть настолько тонкой и незаметной, что из машины выйдешь – и ноги разъедутся. Баскаков учил, выбравшись на дорогу, притормозить и понять, насколько скользко. На трассе никого не было, Лена притормозила, и тут же противно заскворчала абээска[9].
Да он и виден был – белёсый налёт. «Надо будет ещё попробовать», – подумала Лена, и вскоре снова поглядела в зеркала и попробовала дорогу, и снова с царапающим скрежетом отозвались колёса… Слово «пробовать» будто прорвало обиду, объяснило: «Да! Он будто пробует! Как будто меня пробует на терпение… На скольжение – сорвусь или нет в занос? Зачем он так делает? – Лена закусила нижнюю губку, и опять полились слёзы. – Да, мир мужской, никуда не денешься. Это понятно. И если женщина приходит в ярость, то по единственной причине: от слабости. Оттого, что ничего не может с собой поделать. А он знает эту позорную особенность… и продолжает, и продолжает! Да он вообще… какой-то… дикий…»
Баскаков, когда ухаживал за Леной, старался быть галантным, водил в рестораны и театры, возил в Горный Алтай на всякие «Серебряные Родники» и «Бирюзовые Катуни». Потом, правда, выяснялось два обстоятельства. Первое: он не умеет отдыхать и единственное, что может, – нестись на машине в Горный Алтай. Лена мечтала пожить под соснами на берегу Катуни, на базе с душем, а он тащил её в самую голо-каменистую даль или загонял в комары на север Телецкого озера, куда пробирался в окружную по Улаганскому тракту. Уланское плато почти отвесно обрывалось над долиной Чулышмана, лежащего внизу тёмно-зелёной лентой. К нему по крутейшему склону вёл грунтовый серпантин, похожий на белёсую многоугольную молнию. Баскаков сажал Лену за руль и заставлял позировать у исстрелянной из карабина таблички «Будьте предельно осторожны. Начинается горный перевал Кату-Ярык. Протяжённость 3,5 км».
А во-вторых, Баскаков менялся с такой скоростью, что Лена еле успевала к нему приспосабливаться. И настолько продолжал при ней выковываться, что она то восторгалась им, то чувствовала себя надуренной.
«И ведь знает, что нельзя меня вводить в это состояние, что мне трудно, я же… у батюшки спрашивала… И ста… и стараюсь, но срываюсь». Она то успокаивалась, то её снова окатывало: «Ну как же он мог после всего, после исповеди, перед Причастием?»
По тому, как её все обгоняли, Лена понимала, что перебарщивает с осторожностью. Асфальт был тёмный, и она потихоньку осмелела и тоже обогнала грузовичок. Её мощно оплыла чёрная леворукая «камрюха», и ей представился её водитель: лет сорока самоуверенный мужичок, умеренно деловой, умеренно народный, умеренно лиходеистый. Умеренные матерки и холёные щёки. Она даже в соревнование вступила с ним, чуть поддала и, почувствовав уверенность, с налёту обошла девчонку на красном «фунтике».
«Камрюху» уже не было видно, как вдруг левый поворот, в который входила Лена, оказался круче, чем выглядел издали. Что она разогналась, выяснилось, когда увидела снежную кашку вдоль загибающейся обочины. Всем телом Лена почувствовала хрупкость полёта по заледенелой дороге и что одно движение рулём – конец. Слитая с машиной, она вынужденно повторила изгиб, и тут её нечеловечески-размашистым рывком бросило на встречку, и также размашисто вернуло обратно. Ей показалась, что она было поймала машину, но её снова неистово рвануло. Это был второй вылет и второй возврат. Пронзённую ужасом её кидало, как камень на верёвке. И уже резче, сильней подножка, и на четвёртом рывке её совсем заломило к дороге и понесло на левую обочину. Там было расширение дороги, площадка, у которой стояла под углом автобусная остановка без крыши, с приваленным гофрированным железом – её, видимо, ремонтировали. Лена вскользячку пропахала передком вдоль железа, снесла боковую стойку остановки и завалилась на бок на снежном пятачке, куда дорожники грейдером сгребали снег. Будто специально пятачок был завален снегом и имел свой подъём, гнездом выступая над откосом. Машина завалилась неестественно мягко и теперь лежала на правом боку. Лена оказалась внизу. Продолжал работать мотор и играла музыка. Трясущейся рукой Лена не сразу нашарила и повернула ключ. Сверху открылась дверь:
– Живые?
– Живые, живые… – ответила Лена и протянула руку.
Напротив остановки стояла кафешка, из которой и выбежал пожилой мужичок. Лена выбралась. Машина лежала на крепком комковатом снегу. Передок был разбит: бампер разлетелся на куски, валялись обломки решётки и номер. Зашла сбоку: точно, смято крыло, и точно, передняя дверь. Задняя непонятно.
Мгновенно остановился чёрный «прадик». Вышли отец с сыном, какие-то стремительно отзывчивые. Парень тут же подобрал номер: «На, убери! Так. Рамка! Давай собирай бампер! – крикнул он чуть ли не весело. – Спаяется! Всё собирай только! Туманка вот. Она денег стоит. Батя, строп давай. Да это место такое… Здесь сколько побились, знак-то стоит поворот, а чо толку, туда надо „сорок“ ставить».
«Так, куда цепляем…» Зацепили Лениного «тэриоса», но «прад» забуксовал. «Да бесполезно. Надо „камаза“ гружёного». Навстречу ехал ярко-рыжий дорожный «камаз» с ножом и посыпалкой. Лена бросилась, замахала рукой. «Камаз» остановился, вылез мужичок, буркнул: «Так-то сообщить надо, это ж дэтэпэ», – мощно и проворно попятил огромный «камаз», зацепил стропу. «Прадовский» парень по-флотски сруководил выбором слабины: «Набей!» – и махнул. «Камаз» мгновенно поставил «тэрика», игрушечно подпрыгнувшего. Лена для порядка крикнула: «Что-то должна?» – а мужик только отмахнулся и уехал.
Лена осмотрела потери: вдавленное крыло, вдавленная передняя дверь, вторая дверь помята, но несильно.
– Ну, заводи, – сказал парень.
Мятая возле петли дверь не открывалась до конца, Лена протиснулась и повернула ключ – машина завелась.
– От-т японец! – восторженно крикнул парень. – Ну чо, помощь не нужна больше?
– Всё! Спасибо вам!
Лена села в «тэрик», переехала на другую сторону дороги, остановилась и позвонила Игорю. Телефон был выключен. Набрала Подчасову, сказала, что машину разбила. «Ну да, доеду потихонечку», и едва собралась отдышаться и успокоиться, как увидела медленно едущий милицейский «уазик». «Сообщил кто-то. Надо было дёргать сразу. Курятина!»
Вышли двое.
– Ну что у вас? Почему не сообщили? У вас дэтэпэ.
– Да какое дэтэпэ?
– Как какое? Вы уехали с места дэтэпэ. А это что? – ткнул гаишник на капот – на его обрезе зеленела краской вмятина от стойки. – Тем более камера вон, – он указал на кафешку, и Лена не знала, на пушку берёт или по правде камера. – И след вот… – Он кивнул на след «тэрика», пересекающий дорогу от остановки.
Пошли к остановке. Асфальт был покрыт тонкой и чёрной, как лак, мелкопупырчатой плёнкой. Лена поскользнулась, но удержалась и прочертила стальным каблучком полосу. Белую с крошкой.
– Да вот… – подняв осколок бампера, полуукорительно-полупрезрительно хмыкнул милиционер. – Повезло ещё… – И покачал головой. – Пойдёмте в машину.
Сели в «уазик», показавшийся допотопным, прямым каким-то, тракторно-железным, пахучим. Лена оказалась спереди на пассажирском сиденье.
– Документы.
Посмотрели, положили на панель.
– Ну что? Права забираем…
– А как же?..
– Суд будет решать. Вы с места дэтэпэ скрылись.
– Ребят, ну… ладно вам. Может… Ну вы видите, – её трясло. – Честно, я с мужем разругалась. Муж мой Баскаков… писатель. Слышали, наверно.