355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Тарковский » Полёт совы » Текст книги (страница 7)
Полёт совы
  • Текст добавлен: 7 января 2018, 09:30

Текст книги "Полёт совы"


Автор книги: Михаил Тарковский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 17 страниц)

Я внимательно отношусь к описанью бород, потому что это действительно традиционное наше явление. Бороды обычно носят люди спокойные: почвенные и конфессиальные. Хотя у самых склочников и фыркачей тоже в почёте бороды, причём самые неряшливые! Я это к тому, что борода – лишь оклад, поэтому к сути, к сути, к сути! Когда идёшь к сути, ступени не кончаются! Или так: когда идёшь к сути, её миражи отстреливаются, как ступени.

Так вот, бороды… Помните у Гоголя: Чичиков был «не толст, не тонок»… Зачин замечательный! Борода у Кости не жидкая, не густая, не окладистая и не лопатистая, не клиновая, не двухвостая… А такая… бахромчато-лучевая, лик в разные стороны обрамляющая. И растёт она, отступя от рта за некую нейтральную полосу, в полподбородка оставляя свободное пространство для обнаружения нелегально мигрирующих рыбьих костей и хлебных крошек. Щёки у Кости розовые, с резкой границей, как и у Гурьяна. И Костя вроде бы точно такой же, как остальные мужики или староверы из соседнего посёлка, но только и румянец, и борода… ну как-то нежнее, что ли, если такое слово к мужику применимо. Так отличается ёлочка, взрощенная в средней полосе на садовом участке, от таёжной, стиснутой мерзлотой и ветрами.

При этом Костя полный, но не рыхлый, а, наоборот, очень плотный, такой боровок. Или боровик. И то и то в строку. Очень сильный, порывистый, аж вздрагивает всей массой, когда что-то хватает, поднимает. У него выпуклое выставное пузо, он всегда в грязно-коричневом свитере, и на пузе дырка. Пузо твёрдое, судя по тому, что свитер дырявится, когда он мощно притирается к верстаку или к ящику, который тащит, громко дыша. Носки тоже всегда протёртые на пятках. Пятки серо-наждачные, кажется, если он разуется и чиркнет по железной решётке перед крыльцом, то полетят искры. Руки небольшие, подушки пальцев в серую насечку, в чешуйку, как у ящера. Когда он задевает Тоню, она вздрагивает:

– Ой, как напильником… Ну, Костя. Ну никак не даёт себя отпарить.

Я подошёл, когда он заколачивал бензинную бочку: приставив к плечику на пробке толстую медную трубку, точно и редко ударял по ней молотком. Свои действия он всегда поясняет, вот и сейчас он выдыхал, подкряхтывал, обнажая зубищи и дёсны и морща весело нос:

– Так вот. Все обычно топором колотят (придыхание), или зубилом, или (придыхание) железякой… Искра – и капец. Один мужик, мне рассказывали, так вот целый завод спалил. Я как узнал, хе-хе – всё. Теперь только трубкой.

Его будто подсмешил собственный испуг «спалить целый завод», и это тоже было нетипично и будто сокращало дистанцию: здешние мужики обычно строго говорят, не допуская о себе насмешки.

Трубка, которой колотил Костя, была розово-тусклая, затёртая, с забитой стороны взявшаяся загнутыми лепестками, словно саранка, луговая лилия. Молоток тоже с затёртой ручкой и старинный – с двумя загнутыми козьими рогами. Помню, в детстве мне такой молоток казался очень одушевлённым и сердитым. Инструменты у Кости добротные прежней какой-то армейской или экспедиционной добротностью. Видно, что он их бережёт и собирает. Обычно у мужиков в трудовом круговороте топоры-молотки не живут долго, израбатываются, теряются, обновляются. А у этого всё любимое, с клеймом пожизненности.

Живёт он в неказистом двухквартирном домишке из посеревшего бруса, рядом с которым возводит домину с поморскими фронтонами и галереей. Инженерный дар у него врождённый. Любой предмет, за который он берётся, выходит из-под его рук не только в идеальной канонической форме, но и ещё с дополнительной художественной надбавкой: «Я сразу вижу, каким он будет».

Когда, например, я делаю топорище, то мне вообще не до видения. Форма сама себя обнаруживает, а я иду на поводу за всеми её капризами и уродствами.

Дом у Кости с Тоней немного походный, экспедиционный, смешанного стиля – вьючные ящики и рядом самодельное кресло, оплетённое берестой.

Тоня – статная девушка, тип «шамаханская царица» из рассказа Ивана Бунина «Чистый понедельник». Бархатно-чёрные глаза, длинные брови, чуть сросшиеся, небольшой рот с едва заметными усиками на губке, и на височке такой же намёк на бакенбардик, который в последний момент завитком уходит за ушко, провисая. Подобранная прядка и трогательная неухоженная развилка.

Узкая длинная талия и несколько тяжеловатые таз и ноги. В ходьбе что-то русалочье, связанное с тяжестью нижней части. Никогда не красится и ходит в джинсах с штатно порванной коленкой. Очень знобко смотреть, как её смуглая коленка эту дырку ещё сильнее дорывает, когда Тоня садится поправить половик. Из-под кофты торчит рубашка навыпуск.

У Козловских двое детей, сын в седьмом классе у меня как раз, и дочка в первом. Сын в Костю, здоровенный и белёсый. Дочка в маму – похожая на белочку с такими же бархатными глазками, с дымной поволокой, как на чернике. Когда мы с Костей зашли, девочка писала прописи, капризничала, и Тоня над нею склонялась, изогнув стан:

– Даша, что здесь написано? «У И-ры»… «У Иры и Вовы, – она посмотрела на нас, комично округлив глаза, – тыква».

Улыбнулась, будто извиняясь за «тыкву», пародийно и тоже для нас нахмурилась и с этой нахмуренностью снова обратилась к девочке. Большая часть взгляда относилась не ко мне, а к Косте. У них часто такой перегляд.

– Тонь, Сергей тоже Эдика видел.

Тоня понимающе улыбнулась.

Приехали они в Сибирь сознательно и прикипели. До этого жили в других местах, Тоня работала в заповеднике и ушла, проявив необычайную стойкость в какой-то идейной тяжбе.

С Козловскими я чувствую себя естественней, чем с другими обитателями посёлка. Мы говорим на похожем языке, и под них не надо подстраиваться. Они очень остроумно употребляют сибирские словечки, играют в них, но с симпатией, и те звучат чуть по-другому, будто из замшевого чехольчика. Тоня предложила чаю, Костя показал поплавки, а сам вышел на улицу, позудел болгаркой и принёс с улицы отшлифованный стул.

– Тонь, смотри, как получилось.

– Бравенько, – сощурилась одним глазом Тоня.

Козловские работали в Забайкалье и там подслушали это словечко, означающее не «молодцеватость», а что-то хорошее, доброе, качественное. У меня ощущение, что Костя Тоню всё время спрашивает, ждёт от неё одобрения, а от неё исходит общее руководство.

Они купили у кого-то очень красивые резные стулья. По жёлтому лаку они были грубо закрашены охрой. Костя их шлифовал болгаркой. Видно было, что тема давно обсуждается и что это часть большого разговора о местных нравах.

– Меня поражает, – говорила Тоня, накладывая варенье из дикого ревеня, – вроде местные, среди дерева живут и сами этого же дерева боятся как огня. Как можно было такую красоту закрасить?

Я попытался разобраться, заранее по правилу оппонента встав на местную сторону:

– Потому что дерево сереет и теряет вид, вот его и красят… Хотят нарядней, веселей. Олифить, чтоб жёлтенькое было, не принято, не было олифы, а краска была. Ну и потом многим в деревне хочется, чтоб было как в городе…

– Я согласна на улице, наличники там, да… А внутри-то… внутри-то зачем? Вот стулья эти…

И снова пожала плечами:

– Закрашивать такую красоту… Муж, ты собакам поставишь?

– Попозже… Ну вы тут общайтесь, а я пока дошлифую, – сказал Костя и выбежал на улицу.

Тоня подбивала тесто, ведя разговор про Лёнину учёбу. Через полчаса вернулся раскрасневшийся Костя с белыми стульями. Снял шапку, и красные уши расправились смешно, как-то постепенно. Волосы тоже были примяты к голове, голова казалась меньше, а борода торчала особенно широко:

– Сегодня попробуем на собаках проехаться! – сказал он радостно. – Я заеду.

Заехал он уже после обеда, когда я управился с делами. Зрелище у упряжки несусветное. Шесть собак серого и рыжего цвета, отвыкшие от постромок, вертящиеся, кусающиеся, рычащие. Устройство цуговое, и всё это длинное лохматое сборище составляло две парные цепочки с Верным во главе. Нарта у Кости, как и всё остальное, сделана им самим, какая-то североамериканская с поперечным набором из дощечек. И с задней двуручной стойкой, за которую Костя держится, как за рычаги, стоя на очень узких полозьях, сделанных из доски на ребро. И подбитых чёрным пластиком, чтоб не подлипали.

Псарня была запряжена в порядке престижа: самые уважаемые впереди. Остальные в порядке «убывания статуса», как сказал Костя, морща нос: «Вид убегающего мучителя и врага веселит и заставляет преследовать». К барану (дуге) нарты привязан «потяг» из полосы транспортёрной ленты, собаки сидят на постромках, привязанных к потягу.

Ехать собрались на аэродром, где можно разогнаться, а главное – нет других собак, потому что драка завяжется незамедлительная. Когда кавалькада несётся по улице, нечто невыносимое творится с окрестными собаками, которые на привязках изводятся до визга и хрипа, завиваясь на цепочках, а вольные – просто кидаются, лезут и орут. Собаки и внутри упряжки старались подраться, без конца друг к другу приставали, заедались, лезли в морды, кто лизаться, кто кусаться, наступали на постромки и запутывались ногами. Костя тоже рычал угрожающе и для острастки шлёпал себя по бедру специальным ремешком.

Стараясь избегнуть «участков с максимальной засобаченностью территории» (как выразился Костя), он выбрал самый кратчайший путь, благо мой дом на краю. Я расположился на нарте, он вскинул руками и гикнул «айда» – и упряжка, заедаясь и отвлекаясь, потрусила на выезд и стала набирать ход. Никаких органов управления вроде поводьев или бича (учага) у каюра не было. Рулил он то окриком, то взмахом руки, и собаки его понимали. Мы проворно двигались к спуску на поляну, как вдруг… Хотелось бы задержаться на этом «как вдруг» и напомнить, что оно не простое «как вдруг», а намеренно связанное с появлением одного важного действующего лица. Так вот, мы уже почти выруливали на поляну, как вдруг сбоку появился бело-лохматый персонаж и с возмутительно невозмутимым видом пробежал рядом, пару раз деланно гавкнув, и дунул в деревню, быстро оглянувшись, чтобы убедиться, что его манёвр достиг цели. Это был Пиратка.

Верный залился оглушительным лаем и, хрипя, рванул за врагом, развернув всю упряжку настолько резко, что Костя, матерно взревев, сорвался с задника нарты, проволочился несколько метров, паша брюхом, после чего картинно отпустился (я так думаю, по крайней мере, потому что сам не видел – мне не до этого было). Цуг понёсся за Пиратом, забыв внутренние распри. Я полулежал, как раненый в тачанке, вцепившись пальцами в нарту, а за спиной удалялся срывающийся рёв Кости. Моих команд лихая сборная не слушала. Улица неслась в коридоре звереющих собак, выпрыгивающих со всех сторон, рвущихся и дёргающихся пастей. Собаки каждого участка добегали до границы, передавали нас по эстафете следующему эскорту, и лай катился по улице дальше и дальше… Иногда встречалась отложившая лопату или колун фигура, очарованно открывшая рот.

Я был уверен, что Пират добежит до дома, перемахнёт забор, и наш экипаж, смешавшись перед преградой, остановится. Но Пират на ходу фонтаном взрыл носом снег у своей калитки, косо глянул на неё, видимо, что-то мгновенно сообразив, и понёсся дальше. Упряжка летела за ним, собирая лающий шлейф. Навстречу попалась пятящаяся грузовая машина. Она резко остановилась, всколыхнувшись всем телом, и упряжка плавно обтекла её. Водитель проговорил что-то беззвучно-сочное. Встречный мужик на снегоходе метнулся и съехал на обочину, показав у виска. Но мы мчались вслед за Пиратом и свернули в узкий проулок, где едва не своротили лодку. И тут…

И тут я увидел бредущую от нас Бабу Катю с палкой-шкандыбой. Умотанная в свой толстенный малиновый платок, она шкандыбала ровно посередине улицы. Тут уже я заорал, но она не слышала, и через мгновение собаки, огибая с двух сторон бабку, потягом подсекли ей ноги, и она, с воплем подлетев, упала в нарту мне на колени. Едва не получив палкой в глаз, я схватил её в однорукую полуохапку, и наш караван помчался дальше под истошный бабкин мат, ставший ещё истошней и хриплей, когда она поняла, что мы гоним Пирата и что и здесь в нём сосредоточился весь корень зла. А дальше…

А дальше навстречу плавно двигалась Валентина Игнатьевна Степанова в сером пальто с овчиным воротничком и серой беличьей шапочке… Она невозмутимо кивнула, и мне показалось, что под глазами её наметились еле заметные складочки.

Пират целил прямиком в школьную кочегарку. Её серые от угольной пыли ворота были открыты и занавешены брезентом. Пират стремглав влетел под брезент, и через секунду туда же внеслась наша конница и замерла, образуя немую сцену со всем тем, что творилось в кочегарке, в недрах которой исчез Пират. Ярко горела открытая чугунная топка. Возле неё симметричной группой стояли два кочегара с лопатами в руках. Рты их были раскрыты. У ведра с маслом стоял Коля со светящейся раскалённой пешнёй, как с солнечным копьём. Пешня была секунду назад откована, и сквозь её рыже-розовое парафинное остриё прозрачно виднелись грани.

– Здравствуйте, Сергей Иванович… – Удивлённое лицо Кольки представляло собой поле борьбы замешательства и дикого смеха. Он сунул пешню в ведро с маслом, и она зашипела, выпустив ленточное облако белёсого дыма. Когда рассеялся дым, ни Кольки ни Пирата уже не было. Все грохнули со смеху.

Баба Катя с полминуты лежала недвижно в моих объятьях, словно убеждаясь, что жива, потом встала, не выпуская палку, в которую вцепилась намертво, посмотрела на всех отсутствующе-невменяемым взглядом и вышла вон. С улицы я отчётливо различил слова «всю растряс, лешак городской».

Собаки, ошалев, стояли, высунув языки, отряхивались, чесались, гремели постромками. Маленькая рыжая сучка из последней пары изгибалась и, нарушая субординацию, пыталась подхалимски подкусаться к Верному. Подбежал раскрасневшийся, тяжко дышащий Костя. Все уже сели на засаленную лавку около бледного старого телевизора. Утренняя предыстория с Бабой Катей добавила новых судорог.

Успокоившись, Костя потащил меня к себе домой и, оползая от смеха, вывалил всё Тоне, еле умудрясь уместить меж приступами хохота:

– Жена, мы ужинать пришли. Достань нам чего-нибудь.

Мы уселись в кухоньке, где теснились обеденный и кухонный столы. Тоня готовила что-то долгосрочное в духовке, косясь на сериального «Тараса Бульбу» в небольшом телевизоре.

Тоня с Костей вышли, и я понял, что витает какая-то сложность. Долетали приглушенные голоса, Костин: «Да и ладно, чо такого?» – и Тонин: «Не рассчитывала». Я было собрался уходить, но Тоня вернулась с новой какой-то идеей и принялась накрывать на стол, а Костя с таким пылом усаживал меня, что я остался. Обычно жена продолжает дуться, а муж изо всех сил убеждает гостя, что всё в порядке. А тут, наоборот, Тоня сказала: «Да всё хорошо, не волнуйтесь».

– Всё, садимся, Тоня, у нас капуста же есть. Давай её, – скомандовал Костя, потирая руки, и достал музейную пузатую бутылку. В ней оказался его же производства двойной выгонки самогон на сабельнике.

– У меня только вам дать нечего. Суп я детям скормила, они на площадку упёрлись… С санками. Кстати, Костя, у нас такой дубак в спальне.

– А сколько сейчас градусов?

– Да уже десять… «нагнетает»! – сказала Тоня, округлив глаза и, видимо, кого-то изображая, скорее всего, соседку.

Есть хозяйки, которые, когда придут неурочные гости, загонят их куда-нибудь подальше от кухни («Гена, пойди телевизор включи») и томят, а мужики думают: «Чо мудрит? Положила бы сала и хлеба, и уж намахнули бы давно». Но их держат в торжественной изоляции часа три, пока идут доскональнейшие приготовления, целое производство, а потом пригласят к столу, где всё как клумба – такое разноцветье грибов, сигов под шубой и холодцов, что рот открывается, и правильно делает. Тоня действовала по-другому: не переставая разговаривать, неторопливо и методично что-то приносила и производила какие-то действия, с виду непонятные, но потихоньку выстраивающиеся в блюда.

Не поворачиваясь, обращалась к Косте, суя луковицу «на, чисть» или банку с помидорами «открывай давай». Шкурила варёную картошку, резала лук, щурясь и смаргивая, тыльной стороной ладони вытирая слёзы и поправляя свою прядку-отвилок. И не переставая общаться так, что на первом месте был разговор, а на втором приготовления. Говорила чуть замедленно, словно на два дела её не хватало и часть внимания отбирала резка. Приготовила отличный чеснок с маслом и солью – макать картошку.

Некоторое время мы обсуждали с разных углов собачье происшествие, не желая с ним расстаться. Потом я в очередной раз рассказал о посещении Бабы Кати и вспомнил про Эдю, который померк было со своим шагом винта и умывальником, но тут снова раскрылся равноправной добавкой.

– Как вам наш Циолковский? – медленно говорила Тоня, натирая сыр. – Зачем вы ему мотор-то продали?

– Да мне собаку предложили хорошую.

– Он и без собаки бы вас уломал, – усмехнулась Тоня. – Спасибо-то хоть сказал?

– Сказал – не сказал… Это ж не главное.

– Вот и я тоже так считаю… А вот наши… соседи, – раскатывая бутылкой тесто и сдув прядку, выпавшую из-за уха, задумчиво и медленно продолжила Тоня, – хорошие вроде люди, да? Мы у них, бывает, что-нибудь просим. И она вот, Зоя, мы ещё только приехали, прибежала, что-то ей нужно было… Не помню. Мы, естественно, дали. А на следующий день приносит блинчики на тарелке. Намасленные. Мне так стало неловко… Что за расчёт-то такой? Мы же абсолютно бескорыстно.

Еда была вкуснейшая, и я не мог удержаться и с удовольствием отведал и пельменей из смеси щуки и налима, и овощного горлодёра.

– Тоня, а груздочки-то где у нас? – сказал Костя, смолотив тарелки три.

– В холодильнике снизу… А вот вы, Сергей Иванович, как учитель литературы, объясните нам, может, мы чего-то не понимаем? – Она говорила неторопливо и не то с иронией, не то намёком на насмешку или, наоборот, серьёзно, как в школе учитель, я понять не мог. И с интонацией человека, который уверен в своей правоте и пытается тебя проверить. – Ведь литература учит нас? Чему она нас учит?

Я изо всех сил подумал, что русская литература, младшая сестра молитвы, учит быть сдержанным.

– Причём мы-то от всей души, – продолжила Тоня, возвращаясь к расчётолюбивым соседям. – Мы на благодарность не рассчитывали…

– Да они тоже, может, от всей души! – сказал я как можно доброжелательней.

– Ну как? – раскладывала она по полочкам. – По-моему, такие блинчики означают: вот вы нам помогли, мы вас отблагодарили, и всё, нас не трогайте – отвяньте, нам чужого не надо. Мы не какие-нибудь прохиндеи. – Тоня округлила глаза: – Понимам.

– А мне нравится, когда мне блинчики принесут! – сказал Костя, сморщив нос.

Будучи деятельным и словоохотливым на дворе в работе, сейчас он просто одобрительно сидел, изредка вставляя что-нибудь несуразное. Выражение его лица означало довольство, что все сидят за его столом, что всё это его детище, как и нарта, и баня и сруб, и то, что так спокойно и справедливо говорит Тоня, тоже его хозяйство.

– Ну так что же? – сказала Тоня. – Рассудит нас великая русская литература?

– Я думаю, да. Она скажет, что вы людям помогли и что они вас отблагодарили. И что у благодарности два мотива: от чистого сердца и от желания закрыть счёт. Да? Два мотива. И что вы… напели второй. То есть попросили счёт. Мне кажется: раз помогли один раз, то помогите и следующий. В сказках так, кстати, часто: выполнил причуду чью-нибудь, а тебе – полцарства… За то, что не стал считаться… Да и почему вы отказываете им в бескорыстии? Может, это гордыня? Я дала бескорыстно, а они отдали корыстно. Согласны?

– Да, да, я слушаю, – как-то торжествующе распахнув глаза, говорила Тоня.

И было непонятно, что значит это торжество: она так и думала, что я скажу эту ересь, или, напротив, рада, что делю её точку зрения. И не спешила отвечать. Но резать она перестала и замерла с ножом.

– Тем более блинчики приносит женщина. Хранительница очага, так сказать. Благодарит чем может. Женское стремление к порядку. Она же земными понятиями орудует. Это мужику дороже, чтоб его в жмотстве не заподозрили… Я вот взял у соседа напильник, а он рукой махнул: отдашь, когда будет. Меня это, кстати, тяготит. Мне проще ясность. Хотя каждый помог чем мог. Ну что, не так разве?

– Ну, пока я поняла, что бабы… существа приземлённые.

– Тоня, извините, если не то сказал. Но я-то вас понимаю. И что когда явный расчёт, будто пропадает что-то. Не могу объяснить, но осадок есть. Хотя… Тоня, вам приходилось общаться со старообрядцами?

– Конечно… Архаичные уклады… Костя с ними вечно носится. Когда мы жили в Николаевском, они всё время у нас останавливались. Местные не очень их: «Мохнорылые…» Он даже одному за это по морде дал.

«Архаичные уклады» она произнесла так, будто термин всё объяснил.

– Я отлично дерусь, – сказал Костя.

А я продолжил:

– Я вот насчёт посуды… Вы ведь останавливались у староверов?

– Конечно, – сказал Костя.

– И вас кормили на убой. А вот ваша посуда для них мирская. Вас не беспокоит, что вас они кормят, а вы-то их не можете угостить, когда придут? Другая крайность… Ведь с позиций добрых отношений-то это больше должно вас беспокоить, чем соседка с блинчиками. И вообще выходит, вам то навязывают спасибо, а то не дают это же спасибо сказать! Вас спасибами просто заваливают, а тратить-то не дают! От ведь как! Представляете, сколько этих… спасиб должно у вас накопиться в хозяйстве! – наконец-то я нашёл ноту, способную противостоять Тониному наступательному занудству. – Целый склад спасибного материала… Натуральное затоваривание! Так что, Тоня, – я сменил шаг винта, – может, и не стоит переживать? Вот видите, какой сложный наш русский мир!

Тоня улыбнулась, но я так и не понял, удалось ли мне её расшутить, свернуть с серьёзно-загадочного тона, который появлялся особо настойчиво, когда она что-то резала.

– А мы бы могли в любой стране жить, – бодро вывез Костя.

А я уже не мог остановиться:

– А если речь о жизни идёт, а не о блинчиках? Кто-то тонет. Один спасает, потому что так принято, дескать, сам могу в беде оказаться. А у другого инстинкт – спасать. Всегда два объяснения – по сердцу и по расчёту. Хотя это, может, и не расчёт, а христианское здравомыслие? И опять развилка! Наверное, на то и мудрость, чтобы, зная закон развилки, поступать по-человечески. Да и главное, не кто прав, а насколько ты любишь этих людей такими, какие они есть.

– Ну, вы знаете, про любовь здесь вообще речи не было, а шла речь о том, чтобы разумно выстраивать отношения. Разумно – это по правилам. – Тоня начинала хмуриться.

– Так они-то, соседи ваши, как раз и живут по правилам, а вы приехали и обижаетесь. Я и вас понимаю, и их. И что осадок есть…

– И что же с ним делать?

– Ну вы же хозяйка – должны знать. Выплеснуть…

– Хм-хм, – засмеялась Тоня с холодком, положила вымытую чеснокодавку на сушилку и села за стол.

Окунув картофелину в чесночное макалово, попробовала и восхищённо покачала из стороны в сторону головой. Потом снова медленно сказала:

– В общем, я поняла, что литература учит нас правильным вещам, любви там… добру. А вот сейчас идёт фильм по одной известной книге… А книга предлагает нам… застрелить сына. И вот вы… Говорите такие вещи справедливые… О том же добре… О мудрости… А мы знаем, что вы не такой уж и мирный: набросились вот на английский язык.

Её длинные ресницы были опущены. Ноздри тонко вздрагивали, и она чуть улыбалась. Я снова не понимал – это шутка, укор или эдакое… доверие меж свободными и сильными собеседниками.

– Жена, ну что ты пристала к гостю? Ему это в школе всё надоело… Я кором пошёл мешать, – по-местному сказал Костя и ушёл мешать собачье, которое варилось в огромном чане на костре. Чугунный этот чан от теста Костя приволок из разрушенной пекарни.

– Кором, – повторила Тоня, покачав головой, – совсем осельдючился… Эти собаки такие наглые. Крупу совершенно не выедают.

И вернулась к английскому вопросу:

– Да… Вы боевой, – говорила она неторопливо и будто размышляя над своими словами, перебирая их, протирая и расставляя на сушилку в одном значимом для неё порядке. – Помню, в детстве у нас всегда в школе одно говорили, а дома другое. Бабушка у меня была известным учёным, и понятно, что её многое вокруг не устраивало, вся эта тупость… И я, конечно, верила бабушке, но разрыв был в душе… И я от этого страдала и надеялась, что у моих-то детей по-другому будет. А тут вдруг то же самое – мы дома говорим, что надо языки учить, а в школе учитель: нет, не надо.

Шла какая-то непонятная мне почти игра, было неловко перед Костей, и хотелось как-то всё ошершавить, чтобы исключить и намёк на что-либо двусмысленное. Английская тема мне надоела крайне, и я топорно перевёл разговор на любезную мне незыблемость:

– Да, выходит, вопрос остался! Но это же хорошо – значит, действительно ничего не меняется! Именно эту незыблемость я и стараюсь донести до школьников. Например, у нас была тема подвига. Вспоминали Достоевского. Фома Данилов, 1875 год, и Евгений Родионов, наши дни. И мы как раз говорили о том, что на Руси как были герои, так и будут.

– А… ну мученики за веру, – как о чём-то понятном сказала Тоня, причём с каким-то даже облегчением, будто она готовилась к чему-то серьёзному, а тревога оказалась ложной. Будто пришпиленное термином слово снимается как аргумент. – Да уж… Лёня потом спрашивал про этого солдата, почему он не боялся? И что будет, если он сам так не сможет? Очень переживал и не спал.

– И что вы сказали?

– Да я-то что? У меня муж есть… Костя объяснил, что у разных людей разный болевой порог. Что есть такое вещество, которое вырабатывает страх, и у одних его больше, а у других меньше или вообще не вырабатывается. Но он всё равно не мог заснуть долго.

Вошёл Костя и стал говорить очень выпукло, аппетитно, будто сам восторгаясь сказанным и выговаривая «с» немного по-английски, как th, с шепелявинкой, придающей сочности, песочку:

– Есть вообще люди, у которых руки не мёрзнут! Мы с одним мужиком, – он сочно произнёс, – со Стёпкой Щербининым, сети смотрим, а у меня сосуды мелкие, руки сразу как култышки, хе-хе, я стою как ворона, – он растопырил руки, сияя глазами и улыбаясь, – а тому хоть бы что – ручищи красные, волоски торчат, все в куржаке, грудь распахнута. Аж пар идёт. – И добавил тихо-хозяйским голосом: – Юкона сейчас смотрел, сильно прокусили. Распухнет лапа.

Разговор затянулся, и назрел тост.

– Скажите нам что-нибудь, – сказала задумчиво Тоня.

– Вы знаете, я очень не люблю, когда мне зададут вопрос, а я не отвечу. А вы, Тоня, задали очень важный вопрос: чему нас учит русская литература? Который я понял ещё и по-своему: чему именно я своих детей на уроках учу? И вы вспомнили одно произведение. А я почему-то вспомнил детство и как в классе все мальчишки, и я тоже конечно, были за Остапа, а девчонки за Андрия. Сейчас, я уверяю вас, всё точно так же, повторю, ничего не изменилось! Но я хочу вспомнить одного человека. У нас в институте был преподаватель Евгений Николаич Лебедев, великий знаток и ревнитель русской литературы. И вот у нас Гоголь, «Тарас Бульба». И Андрий на стороне врагов, и идёт бой… И Евгений Николаевич спрашивает нас: «Друзья мои, идёт страшная битва. И с той стороны, и с другой падают убитые, и на нашей стороне рубятся казаки, рубится Остап, рубится обожаемый Гоголем Тарас, а со шляхетской стороны мчит с вражьим флагом не менее любимый Андрий – такое же дитя Тараса, как и Остап… Такая же кровинушка. Да… И понятно где кто и за что кровинушку проливает… Но вот скажите вы мне, пожалуйста, а где Гоголь? Где в эти роковые минуты великий русский писатель Николай Васильевич Гоголь?» Наши попытки жалких ответов не буду и приводить. Приведу слова нашего любимого преподавателя: «А Гоголь, друзья мои, он как птица, он как чибис, степная чайка, с криком, со стоном мечется по-над полем битвы, меж Тарасом и Остапом и Андрием, и сердце Николая Васильевича разрывается на части, и нет и не будет этому огромному и навек подбитому сердцу ни покоя, ни пощады, ни облегчения!»

Я запомнил эти слова на всю жизнь. И на уроках задаю этот вопрос. И отвечаю на него. И чем дальше живу, тем больше понимаю, что если и есть что-то главное в жизни, то это состояние такого вот полёта, полного отчаяния, любви и сострадания, которое по силам только огромным людям, которые во все времена рождались и будут рождаться на нашей земле. И я сам стремлюсь к этому полёту, хотя жизнь состоит пока из карабканий и провалов, и провалов больше. Но никакие провалы не страшны, если есть над русской землёй небо и в нём – этот мечущийся навеки крылатый силуэт. И поэтому я хочу выпить за великую русскую литературу, которая учит нас, конечно же, не стрелять в собственных сыновей, а совершенно другому. Она учит нас… искать Гоголя.

Тоня подняла брови, что можно было истолковать по-разному: как «хм, смотрите-ка, н-да» или «ценю, но не разделяю». Костя дослушал с широко и сочувственно открытыми глазами и разом опустошил стопку. Я тоже почувствовал, что миновала какая-то горка, после которой говориться стало легче:

– Понимаете, надо учить детей видеть автора. Сейчас идёт борьба не между книгой и всякими там… соблазнительными носителями, не борьба между, скажем так, бумагой и электричеством, между… словом и цифрой, а борьба между книгой и огромным числом писанины, которая к литературе не имеет отношения. Потому что сейчас любая бывшая любодейка может написать «роман», да и ещё объявить на весь свет, что её «книга имеет успех», так как «хорошо продаётся». Поэтому под угрозой сама репутация книги. А у ребёнка отношение к книге как к некоему неоспоримому и незыблемому явлению, как деревья там или горы. Ему не приходит в голову, что за книгой стоит такой же смертный человек, как и он сам. Только ещё более сомневающийся. И старающийся помочь сквозь свои сомнения. И из ничего великим чудом, непомерным напряжением души созидающий мир произведения… Ещё вчера Андрея Болконского и княжны Марьи не было, а назавтра они появились и стали частью жизни. И всё это автор, такой же живой человек. И ребёнку ближе и понятней как раз образ живого человека. Когда отец рассказал, как раненый Пушкин попросил мочёной морошки, эта картина произвела на меня в сотню раз большее впечатление, чем десяток учебных разборов пушкинского творчества. Поэтому только образ книги как предмета духовного созидания человека может помочь нам понять, заслуживает ли автор звания художника. Помочь отличить книгу от подделки. А для этого нам надо найти и увидеть этого автора. Пушкина, Батюшкова, Гоголя.

Ввалились раскрасневшиеся дети, посыпались на пол вязаные снежные рукавицы в катышках снега, тут же росисто покрывшиеся шариками воды, потные шапки.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю