Текст книги "Полёт совы"
Автор книги: Михаил Тарковский
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 17 страниц)
Я знал это место и вставил слово:
– А слева ещё «Казачья харчевня».
– Да-да.
Женя покачал головой и засмеялся дробно и редко:
– Казачья харчевня…
– А чо?
– Да чо, эти казаки… Какие казаки? Чо их сейчас так поднимают, я не понимаю. Ещё вырядятся, ордена нацепят. Они их из какого сундука взяли-то?
– Ну они же русские люди, – не выдержал я, – вы историю казачества посмотрите… Они же границы наши охраняли.
– Да ково они охраняли – пили да воровали… Да ну, я грю, – не обращая внимания, продолжал Евгений, – какие они русские… – И протянул отстранённо: – Во-о-от, начинают поднимать…
– Женя, послушай, – возразил Слава, – а как же Семён Дежнёв, Ермак? Они же казаки были.
– Дежнёв… – проговорил Женя на перепутье.
– Дежнёв вообще в Енисейске жил. А Похабов? В Иркутске даже памятник стоит! – обрадованно подхватил я.
– Не, ну это на-а-аши казаки, сибирские, – вдруг важно и по-хозяйски протянул Женя, – а я про тех, которые в Сече… Я читал. «Тарас Бульба». Кино-то щас идёт.
– Вот вишь ты какой! Вывернулся! – вскрикнул Володя. – Как соболь из кулёмки!
Все засмеялись.
– Так. Ну, – всё с той же основательностью сказал Женя, – я так понимаю, мы в Сухую едем?
– Ну да, – сказал Володя, а я похолодел. Сухая Сургутиха – это речушка неподалёку, которую все называют просто Сухая, и к ней дорога по берегу совсем в другую сторону.
– Как в Сухую?
– Так. У нас кончилось…
Все засмеялись: Женя имел в виду, что едем на берег «всухую» и что надо к нему заехать за отличнейшим самогоном.
– Расслабься, дружище, – положил мне руку на колено Слава, – здесь время по-другому идёт. Это в городе – запланировал и делаешь. А здесь – жизнь сама выведет. Чо у тебя там, дети малые? Собаки?
– Ни хрена не скажет, «поехал лодку вывезти», – хохотнул Женя. Помолчав добавил: – Не знаю. Всё равно, зря их так подымают…
– Ну как зря? Это же всё наше, – попытался я вступиться и за староверов, и за казачество.
– Да какое наше? Наше – это вон, – он показал рукой вокруг, – за что я ответить могу… Это наше…
– Ну как? Это же части русского мира?
– Русского мира? – повторил Женя, осматривая, ощупывая слово. Решая, заносить или нет. Видно было, что на это уйдёт много времени, но если затащит – то оно там и врастёт.
– Конечно. Его собирать надо, а не расчленять. Не рознь искать. Созидание же главное.
– Ну, «созидание»… – с обидой сказал Женя, не теряя знания дела. – Созидание… Это кто может… Вон кто дома строит… Это созидание… А мы чо? Мы какие созидатели? Я, грю, мы охотники, мы семьи кормим.
– Да не… – Я совсем смутился. – Как раз вы… как раз такие, как вы, самим своим существованием… уже… уже… созидаете…
Машина остановилась, и Женя выскочил за самогоном.
Мотя вдруг сказал почти с гордостью, будто выгораживая меня:
– Вот. На озеро хочет пойти!
– Собака есть у тебя? – спросил Володя и, услышав ответ, сокрушённо покачал головой:
– Плохо. Собаку обязательно надо. – И выпалил специальным голосом, видимо, свою прибаутку: – У меня осенью: собаки залаяли – и я уже тут!
Все засмеялись.
Дождавшись Женю, двинули на берег и там встретили Нефёда. Он только подъехал и возился у «уазика», стоявшего с открытым багажником. Плотный, белёсый, лицо будто подкачали, и его стянуло этой тугостью, особенно от щёк к ушам. Сын очень похожий – такое же тугое лицо, только свежее, с пушком, румянцем, с ощущением недозрелости… Как заготовка. А у отца откованное, подправленное складочками и морщинками.
Нефёд вытащил мешок и вывалил нельмушку:
– Держите.
Когда подъехали к месту, уже темнело. Кто-то летел на лодке в сумерки с сетью на носу. Мою лодку закинули прямо с мотором одним движением. Когда прихватывали верёвкой, Володя сказал, глядя на мой мотор, задумчиво и так… исторически:
– Да, походили мы на «вихрях».
Потом долго ехали по берегу обратно и по посёлку к моему дому. Сгрузив лодку, мужики по очереди пожали руку, а Женя слазил в «дэлику» и отдал мне мешок, завёрнутый трубой вокруг прохладного плотно-пружинистого рыбьего тела. Там пластовито лежала нельма, свежайше пахнущая огурцом. Дома я её рассмотрел подробно. Голова, узко сходящая ко рту с лепесточками. Крупная очень, серебристая чешуя. Мутно-дымчатая спина. Несколько чешуинок упали и лежали рядом на полу из барочной плахи.
По возвращении я попробовал расписать портреты мужиков, но быстро выдохся. А начал так: Володя. Такой стихийный, чуткий на фальшинку, чующий созидательную правоту всего трудового, идущего от земли и от сильного человеческого естества. Его возмущает всё современно-пластиковое, капризный вид актрисы в рекламе, всё нерусское, нетрудовое. Для него это всё одно, хотя он совершенно не разбирается ни в течениях мыслей, ни в направлениях искусств. Ощущает фальшь, примитивность, которой веет от иностранных фильмов, и огорчается, когда у нас её обезьянят. Конечно, самолюбивый, всё делает как на выставку, но это же и не позволяет пройти мимо чего-то стоящего. Как это всё вдруг не моё? Он гибче остальных, и этой гибкостью вроде бы дальше от крестьянского склада, чем Женя и тем более Мотя.
Женя. На вид вроде бы сепаратист и единоличник, но любит ясность и, как ответственный человек, верит только в то, что по силам.
Мотя. Самый крестьянский, простой и самый стихийно-патриотичный.
Слава. Настоящий сознательный рабочий. Сын поволжских крестьян. Помешан на природе и охоте. Любит повторять Тургенева про Полутыкина, который был «страстным охотником и, следовательно, отличным человеком». Человек гражданских ориентиров, и я с ним в два счёта нашёл общий язык. В городе он жил на окраине в пятиэтажке, где пьянка да поножовщина и где показательно высаживал в палисаднике деревца и занимался с ребятнёй на футбольной площадке, гоняя кавказцев, тоже мальчишек, таскавших на продажу насвай.
Конечно, это мои первые впечатления. Но всё равно пусть будут… А ведь ещё какие-то мысли крутились, какие хотел записать, а сбила эта лодка. Сейчас посмотрю.
* * *
Пробежал записи и ужаснулся! Оказывается, я и правда гусь. Ведь клялся: возьмите меня с собой, мужики, всё буду делать, так и написал: буду делать «трудное и скучное». Господь милостив, и тут же подослал мне эту «дэлику», эту телегу с брусом, а я закочевряжился. Не понял, не увидел! Так всегда и бывает… Господи, когда же научусь слышать-то? Не выдержал экзамен. Всё. В люлю.
* * *
Продолжаю через сутки. Сегодня небольшой минус. На желобе повисла прозрачная морковка. А у меня в жизни серьёзное изменение: у дома образовалось некое тёплое и беспокойное поле. Но всё по порядку.
Пока я прибирал мотор, обнаружил пропажу лодочной пробки, за которой впопыхах не уследил. Спустился под угор и увидел огромную железную лодищу. Рядом с ней стоял небольшой, тепло одетый человек. Серые немного навыкате круглые глаза в розовых веках, будто надутых то ли от ветра встречного, то ли… ветра… так и хочется сказать: вечного… Круглые, густо-розовые, даже малиновые, яблоки-щёки, с резкой границей между красным и остальной белой кожей. Борода неровная, какая-то… природная. Во всём облике нечто отличающее от любых остальных бородатых мужиков.
Стоял он… как бы сказать-то… Что-то выражало его стояние, не могу сам понять… Что-то связанное… со стыком миров. Будто его выбросило на границу, и он в невольном удивлении, замешательстве, никак не придёт в себя. Немного как пришелец. Или как заложник. Тонкое ощущение… Чувствую, как сквозит, а точности не хватает… Так стоят носители другого мира, которые в силу какой-то детской, святой особенности до конца не понимают глубины пропасти.
– Здравствуй, хозяин, – он обратился рабочим деловитым баском, – у тебя паяльной лампы случаем нет? А то подъёмник заколел.
Звали его Гурьян. Оказалось, лодку он сварил недавно и что-то у него подмёрзло в самодельном подъёмнике мотора. Без груза лодка сидит высоко, и мотор хватает воздух, поэтому он придумал телескопическое приспособление для отладки высоты. В телескопы накидало брызг, и они замёрзли. Что-то в Гурьяне брезжило знакомое.
Я принёс паялку, и мы прошли на корму лодки, оказавшейся необыкновенно добротной: широкая, корытообразная, с округло и очень аккуратно сваренными бортами. Гурьян отогрел блестящие телескопы – и устройство заходило.
– Ну вот, спасибо. Это… Сергей, хотел спросить. У вас никто, случаем, алюминий не варит? А то лодка у меня есть, заварить всё собираюсь.
Я ответил, что не знаю, вроде бы нет. И что нужны специальные электроды.
Гурьян ответил, что про электроды в курсе, что приезжал брат с Луговатки, привозил, и что да, был урок. И у меня всё согрелось внутри от этого старинного слова… Когда шли обратно по лодке, я увидел в её носу, забранным сверху железом наподобие короба, отличную, чёрную с белым собаку.
Гурьян спросил, нельзя ли от меня позвонить в город. Поднялись на угор, зашли в избу, разговорились. Выражался он толково и грамотно. Слушая его негромкий, воркотливый говорок, я наконец вспомнил, где его видел: это он спрашивал у Снежаны: «Хозяйка, в какую цену сапоги?» Есть-пить Гурьян отказался, и я спросил:
– Ты ещё собираешься сюда?
– Да поди.
– Вот послушай, Гурьян, вот я знаю, если к вам придёшь, вы всегда накормите, а мне-то как быть сейчас?
– Ну как? Я допустим, если у тебя буду останавливаться – оставлю свою посуду. И всё. – И перевёл разговор: – Ягоду-то набрали нынче?
– Ну, набрал ведёрко.
– Да ведёрко это чо есть? Мы-то подходя набрали. – Он часто говорил это «подходя», видимо, в смысле «в подходящем количестве», «на подходе» к желаемому. – А ты не охотник?
– Нет, учитель.
– А… – ответил он с лёгким разочарованием. – Учитель – это хорошо. У нас тоже целое дело было, школу пробили и построили, и единицу учительску, учительшу, с Урала позвали.
– Из ваших?
– Ну.
Мне было необыкновенно интересно всё, что касается старообрядчества, но я стеснялся спрашивать. Гурьян же относился к вопросам спокойно и отвечал ёмко и с достоинством. Оказалось, что воскресные службы у них – целое сельское мероприятие, на которое мужики одеваются в цветные глухие рубахи с поясками и кафтаны из чёрной ткани. Видя мой уважительный настрой, Гурьян разговорился, посетовал на ослабление традиции наставничества и поделился планетарными опасениями, обнаружив осведомлённость в мировых делах и тревогу за Россию.
– Ты посмотри, чо на свете-то творится! – говорил он с жаром. – А главное, к нам всё это валит! Это же специально делается. Посмотри, что по телевизору… У нас в семье, знаешь, это всё словом называлось – скверна. Скверна. Иначе не скажешь. – Он помолчал. – Х-хе. Встретил тут… этих… баптистов… – И возмущённо добавил: – Вы кто такие? Нашей вере тысяча лет, она от поколения к поколению. А вы тут с брошюрами шаритесь!
И покачал головой. Потом помялся… Он часто мялся: захочет спросить – и пауза, смущение, напряжение. Гурьян помялся и спросил:
– Сергей, не знашь, собака кому не нужна, может, поспрашашь кого из охотников? Я привёз одному, а он уехал с концами. В город. А мы-то договаривались. Правда, дорого встанет. Но кобель хороший. Эвенкийский. Сильных кровей. По соболю. И по зверю пойдёт.
Я не понял, как произошло дальнейшее, и бывает ли, что слова орудуют вперёд хозяина, но я вдруг сказал:
– А сколько надо денег? Я… возьму.
Он сказал, сколь рублёв…
– Гурьян, ты подожди, я сейчас деньги принесу.
И вкратце объяснил про Эдю и мотор.
– Добро, – обрадовался Гурьян. – Ты тогда управляйся, а у меня ещё тут дел подходя. А после я коло лодки буду.
Я пошёл к Эде, у которого не было телефона. Того дома не оказалось. Встретила насторожённая жена, проворчала, что он «не унимается» и что вроде бы «снюхался» с неким Три-Титьки-Мать, у которого он «пожизненно зависает», и где сейчас, видимо, и «зачекирился».
До конца не уверенный в покупке, я находился на перепутье и мог при усилении трудностей махнуть рукой. Но встретил Володю, который ехал на «шестьдесят шестом», свесив локоть в открытое окно. Володя спросил, почему я такой взъерошенный, и кивнул «садись». Я рассказал.
– Бери. Ты чо! – Любящий своё дело, он ратовал за растущее число сторонников. – Я бы сам взял, да мне не надо. Тем более он по соболю. А я кулёмщик. Гурьян, он это… из них самый… путёвый. Он и старостой у них.
Я поинтересовался, кто такой Три-Титьки-Мать?
– Это Концевой Дед – дед один тут, бывший будто бортмешок, но вроде как его выгнали сразу почти. Это всё при царе-горохе было. Он у Первой речки в балке живёт. Поехали, мне в ту сторону.
У места Володя остановился и показал рукой – вдали в прогале меж домов темнел маленький грязно-серый квадрат. Над ним обильно вился синий дым. Я пошёл в его направлении. Прошёл вдоль заборов на какие-то задворки, где валялись лодки от вездеходов, ржавая рама от трактора, давленные в щепу бревна со свинцовыми следами металла, гусеница, вросшая в землю и похожая на позвоночник. Всё было изъезжено гусеницами, улито маслом, а в воздухе воняло выхлопом – где-то за балком у чахлого леса напряжённо тарахтел трактор. Чем дольше я шёл к балку, тем сильнее терял ощущение реальности и тем больше отдавало наваждением и напоминало уже виденное. Не то наяву, не то во сне, не то читанное в европейской литературе времён моды на многозначительную призрачность.
Вдобавок меня беспокоила полная рокировка ролей – если сначала Эдя меня «докорял» и я не знал, как отвязаться, то теперь я должен был сам его вылавливать. Зная кочевряжистый Эдин нрав, я допускал, что он возьмёт и передумает, и придётся его уговаривать, а едва он почувствует, что мне нужда, начнёт ломать концерт. К тому же он может оказаться пьяным до недееспособности, а жена не даст денег.
Эти мысли клубились во мне одновременно, пока я разгорячённый, потный и взбудораженный шёл к балку, спотыкаясь о разномастный мусор, поскользнувшись в блестящем до синевы следу от каких-то саней и угваздав ладонь. И всё больше взбудораживался потому, что ощущение наваждения, какой-то нелепой тягучки продолжалось, пока я не понял, что никак не могу дойти до балка, хотя вовсю шевелю ногами. Что он реально существует, я не сомневался, и это подтверждалось тем, что вокруг него бегали, маша руками две фигуры, одна подлиннее, видимо. Эдина, и одна поменьше, видимо, Концевого Деда. Всё это время не проходило ощущения суеты, беспорядка. Лаяли собаки и тарахтел невидимый трактор. Потом вдруг что-то в мире встало на место и я наконец подошёл к балку, к которому вели два блестящих следа. Обойдя балок, я увидел трактор и Эдю, снимающего с его рогов трос. Рога блестели как зеркало.
Трактор развернулся и стал позади балка, тракторист вылез и стал по-своему перекладывать трос после Эди. А я рассмотрел второго человека. Это был матёрейший дедище с пего-пятнистой бородой. Понимая, что от меня ждут описания очередной бороды, объясню: у Концевого Деда она росла одинаково и вниз, и в стороны от щёк, как жабры.
– О! Три-титьки-мать, вот и гость пожаловал! Проходите в избу.
Мы зашли в балок, где топилась печка. На столе у окошка лежал кусок рыбы в сохлой чешуе, полбулки хлеба, стояла початая бутылка «Дона Карлоса» и алюминиевая чашка с остатками пакетной лапши.
– Эдя, дело срочное! – попытался я обратиться к Эде, но тот сказал очень солидно и официально:
– Так, дорогой мой, не делается… Обожди, сначала давай хозяина уважим. У человека новоселье. А не собачья свадьба. И давай-ка я для начала вас представлю: Геннадий Иваныч, Сергей Иваныч. Два Иваныча, х-хе. Это не просто. Ну вот так, а теперь давайте.
В это время зашёл тракторист. Молодой парень со смолёвыми волосами и выступающим набалдашником на носу, отчего у него было необыкновенно «нюховитое» выраженье. Он живо сел к столу.
После паузы с кряканьем, сопеньем и закусыванием, я обратился к Эде:
– Эдя, ты мотор берёшь?
Эдя посмотрел на меня быстрым сорочьим, вороньим или кедровочьим взглядом. Чёрный глаз шасть на меня и обратно в сторону. И сказал не спеша:
– Э-э-э-э… мужики, новоселье не каждый день бывает.
А я подумал, что при таком передвижном жилье новоселье как раз можно устраивать каждый день и превесело жить. Однако Эдя продолжал:
– Не каждый день случается новоселье у человека, поэтому давайте-ка…
Я уже кое-что понимал в дипломатической науке и решил зайти ближе к жизни:
– А чо вы его утащили-то?
– Да видишь ли, три-титьки-мать, Серёжа, понимаешь, какое дело, – отозвался Концевой, – он стоял, оказывается, на участке одного козла, а тот строиться надумал, и я ему мешаю. А теперь всю эту ерунду с документами устроили, и я теперь не пришей где живу. Раньше в Сибири мы первопроходцы были – где застолбил, там и стал! Это по-народному! А у таперишних по кому? Вот Иван Грозный, я понимаю, он с народом был, против бояр… А эти, три-титьки-мать… с боярами… С боя-я-ярами… – протянул он, прищурившись, и отвернулся, махнул рукой, – я сра-а-азу понял… Эти с боя-я-рами…
Воспользовавшись историческим отступлением, я подготовился и, когда оратор закончил, толкнул Эдю и веско завёл:
– Короче, Эдуард, я мотор продаю, только мне край сейчас деньги нужны. Сейчас прямо, я кобеля беру у старовера, он стоит на берегу. Ты мне мозги не канифоль – скажи по честноку, берёшь или нет «вихря». А то у меня покупатель есть. Щас подъедет сюда. «На шейсят шестом».
– Я по-о-онял, что царь с боярами, а не с нами… – продолжал Концевой.
– Погоди… погоди, Иваныч… – Эдя изо всех сил зажмурился, силясь и аж скрипя волей. – Так, так… мотор…
– Постой, Эдя, ты чо, меня, три-титьки-мать, кидать, что ли? – ошарашенно сказал Дед. Он говорил очень выразительно, отчётливо и сочно.
Эдя продолжал усиленно и очень серьёзно морщиться, опустив лицо…
– Погоди… погоди… Сколько?
– Пятнадцать. Как говорили.
– Ты это… – лез обеспокоенно Дед.
– Да стой ты. Не кипишись… – И приказал: – Наливай!
Выпив, Эдя будто протрезвел и сказал голосом управляющего, которого призвали из столицы для разрешения очень важного тупикового вопроса. В час ночи он прилетел на самолёте, и его доставили в контору. Глаза у него сами закрываются, но он разлепляет их и, нечеловечески сосредоточившись, говорит негромко и чётко:
– В общем так. Четырнадцать. Щас едем ко мне. (Отвезёшь, Юрчик?) Заходим вдвоём. Ты. Я. Ты говоришь моей, что пятнадцать… Она в курсе.
– Мудро, три-тит-т-тьки-мать! – рявкнул Дед: – От это мудро!
– И всё решаем. Ну?
– Добро. Только поехали.
– Это… парни, – сказал Дед, – в магазине, когда втариваться будете, курить возьмите, и бич-пакетов, лапши этой… Сами только не слызгайте.
* * *
Гурьян ждал у лодки у костра. Он отдал мне собаку вместе с цепочкой. Кобель внимательно посмотрел на Гурьяна и послушно вышел, понимая, что происходит важное.
– Он молодой, два года, зовут Храбрый. Не пожалеешь. Приезжай в гости. Семьи нет? А то у нас сметана, творог. На цепи только держи, а то может отъесться.
* * *
Завершаю записями два длинных этих дня. Вспоминаю и мужиков, и Гурьяна, и Деда с его Грозным… Вот и выстраиваются части моего Русского мира, и чем они ярче, самобытней, извилистей – тем плотней друг к другу прилегают, входят в зацеп.
А то, что у меня теперь собака, – я ещё до конца и не осознал. Пока я не сколотил ему будку, он смотрел на меня с доверием и желанием ясности, прося, чтоб определили. Когда будка была готова, и я положил в неё сено, он проворно принял помещение, понимающе крутанулся, потоптался и лёг. А до этого смотрел с вопросом и надеждой. Чтоб только объяснили и показали. Чтоб дали возможность быть верным. И Храбрым.
Глава пятая
Я очень люблю снег. В средней полосе он сначала посыплет для пробы и ляжет тонкой паутинкой. Сквозь неё землю всю видать, с её усталыми жилами, веточками, венками, будто просящими: приложи… холодное что-то и светлое… И вот приляжется паутинка, потом отступит, вытопится-исчезнет, потом снова накинет не паутинку уже, а марлю… Синеватую… Польёт-промочит не то снегом, не то дождём, то крупой побьёт… И всё постепенно, чтоб горожанина не растревожить резкими сменами.
А здесь снег ложится разом и без подготовки. Одним ударом, слоем, который для юга на всю зиму рассчитан. Налётом снегом гружённых низких облаков. Таким неумолимым и решительным, будто и от тебя та же решимость и безоглядность требуется.
Поэтому появление с вечера субботы на речном горизонте огромного, вполнеба белого марева меня обрадовало несказанно. Простор такой, что снег видишь за много вёрст, хотя он может час ещё надвигаться меловой лавиной. И граница белого резкая, как по огромной прозрачной линейке: вот обычный воздух, а вот приближается млечная толща, и настолько мощно, что, кажется, весь снежный год ползёт-надвигается, и настала наконец смена вещества, и завились снежинки осмысленно и сосредоточенно, и ползёт бескрайний рой с юго-запада, опускается ярко-белое низкое небо – и пошло косить… Легко спать под шум этого роения. А утром встал – всё в ровном снегу. И осень в далёком прошлом.
Было тихое воскресное утро, которое я встречал ещё в синей полутьме, видя, как необычно светится новым светом каждый предмет во дворе… И выйдя на двор, смотрел на белое одеяло, будто не веря… Едва рассвело, стала видна тёмная река и медленно падающие снежинки… Возвратясь домой, старался всё делать медленно, неспешно, чтобы не нарушить душевного тихого строя… Но не тут-то было…
В девять утра припёрлась Баба Катя. Сушайшая старушка с огромной палкой, в огромном малиновом платке, с бахромой, как толстые щупальца, и в подростковой синтетической ярко-зелёной куртке. Зашла, поставила палку, сяла на лавку:
– Ой, снег-то чо… Опеть огребаться… Ой-ёй-ёй… Я грю, завалит сегоду нас… Я чо к вам: вы этого, Кольчу не видели?
– Кого, Баб Кать? Не понял…
– Кольку, Кольку этого, как его, Ромашовского. Ученика-то вашего…
– А что такое?
– Что такое? – возмутилась Баба Катя. – А я расскажу! – Она понемногу повышала голос. – Всё рассажу. А вы ниччо не слыхали? Радиво не включали? Новостя не слушали? Ничо тамо-ка не сказывали?
С набравшего напряжённой грозности голоса она перешла на плаксивый:
– Что, евоный кобель лохматый разорил мене… Ой, ой, ой… До того пакостливый! Совсем совесть потерял, треттего дня залез в ограду… Я как раз пензию получила, и с магазина ворочалась, и котомку на завалину положила, и токо за ключом отошла, – он в бане на гвоздике весится, – слышу, мой Пестря кыркат на привязке… Кыркат да кыркат. Ага. А Кольчин кобель через забор перемахнул и унёс всё… – Она показала на размах рукой. – Всё унёс! Уууу, – прогудела она носовым басом и грозя в сторону, – падина! И масло сливочно, и конфеты ети на под-вид батончиков, как их… сикресы… ли… слиперсы… и колбасы полпалки… Главно, масло-то хамкнул, дак хоть впрок бы?! Хоть бы впрок! Так напроходную и вылетело… Сквозом… Вместе со слипинсами… А колбасу так в морде нимо меня и проташшыл. Ташшит и ишшо на меня смотрит! Брось, грю, покость такая! А куда там! Я за палку – он в рык! Я за палку – он в рык… Мне бы сподографировать его рожу бесстыжу да в «Северный Маяк»… Да я зна-а-а-а-ю. Зна-а-а-а-ю… Колька его нарочи промышлять посылат! От тебе секерт, от колбаска к чаю! Поди плохо! Мо-ожно жить! Те не соболя гонять! Да ты посмотри на него! Посмотри, какой бухряк! Он же баллон! И куды лезет-то в него? Куды лезет? От ить полобрюхий! А вчера опеть! Опеть. Залез ко мне в кладовку, заложку зубами откинул, сука такой. А у мене там винегрет стоял в чашке… Сестреннице день рожденье отводили… Она мне налужила… Чашка-то, главное, с цветочками… Ну и всё, одне черепушки… Ах ты падина. Всё до капусточки подмёл… До капусточки… И тефтелья, и шшуччю фаршу… Хорошо ишшо торот убрала. Как чувствовала. Штоб ты сдох, бессовестна рожа! Вот мне Кольчу и наа. Скажу ему: ты, сына, собачку не корми сегодня, а то бабка муки купила – шаньги стряпат, рыбник-пирог и уху варит налимную, да ишшо оладди с варениями. И торот вафельный. Пушшай приходит гость дорогой – уважит старуху-то… а то она… не знат, куды пензию девать… о-о-о-о… Мнуки-то разъехались.
– Подождите, подождите, тёть Кать. Успокойтесь. А вы с Николаем-то говорили?
– Ково говорела?! Говорела… Да он… – Посмотрела на меня как на ребёнка: – Он бегат от мене. Бе-гат! Я вижу, он вот токо удровенника стоял, чурку колол, я ви-и-дела…. Я к нему – а его и след простыл. Мне где выгнать-то его? – показала на палку: – Со шкандыбой этой!
– Ну вы домой-то ходили к нему?
– Как не ходила-то? Ходила, грю. Да чёрт его дома удёржыт! Шарится где-то… Шатучии, что он, что кобель, этот сука бессовестный… Никакого-ка отступу не даёт… До того напрокучил мне… Сколь я натерпелася я с ним… Ну а теперь всё – привадился… Теперь его вагой из моей ограды не вывернешь. Ой-ёй-ёй… Я, главно, палкой на него, – а он в рык, и глядит ишшо на меня… И главно, такой разва-а-аженный… – протянула она капризно и показала, как он, развалясь, смотрит с прищуром. – Ишшо подмаргиват… Ты ково подмаргивашь? Моргач. Я те поподмаргаваю! – Она уже сидела, постукивая палкой. – Я Ларисе говорела: пошто не привязываете собаку? – продекламировала она официально. – А Лариса чо? Она сама его боится… Он такой заедливый… Он, грит, только Кольчу слушат… Так и говорит. А Колька его покрыват и меня бегат. А мать есть мать. Я те боле скажу: у йих кругова порука: мать – сына покрыват, а сын – кобеля. Хотела ишшо к этой-то директорше… к весноватой-то этой… как её, Валя… Или к мужу её, Мотьке, хороший мужик, только бражка его загублят… Дак вот и думаю, пойду к учетелю… Он мужчина отдельный… Пушшай меры принимат… А еслив нет, дак я в совет прямиком, скажу, участкового вызывайте.
Я как мог успокоил Бабу Катю и, проводив, едва занес перо над бумагой, чтобы записать слово «весноватая», как раздумье моё прервал оглушительный треско-стрёкот, внезапно замерший напротив моего дома. Под нарастающий лай Храброго ко мне ввалился крайне возбужденный Эдик и попросил воды. Я тут же протянул ему кружку, но что он рыкнул: «Да не то! Литррров пять! Ведерррко, коррроче».
Пришлось накинуть фуфайку и идти в баню за ведром. На улице стояло странное сооружение. Железная снегоходная коробушка из развёрнутой бочки с деревянными бортиками, а на ней на стойке из необрезной доски – двигатель, к которому приделан деревянный винт. Сзади вертикально торчала доска с зелёным пластмассовым умывальником наверху. Он соединялся шлангами с мотором.
– Это что за, – я хотел сказать «тарахтат», – агрегат?
– Аэросани, – солидно объяснил Эдуард.
Самое поразительное, что в качестве мотора на аэросанях была голова от моего «вихря», которую я узнал по крашеному маховику. Установленная на боку, с присобаченными каким-то топорным креплением на толстую проволоку винтом. Винт был грубо вырублен из кедровой плахи. Огромный штабель винтов с занозистыми краями, с глазками сучков, как дрова, лежал в корыте и занимал его добрую половину. Лопастей было такое количество, будто они штатно отстёгивались в процессе лёта.
– Как ступеня ракеты… Ты что… топишь ими?
– Да нет. Я шаг подбираю. Угадать не могу. – И стал, перекладывая, гремя ими, показывать: – Вот этот на двадцать шесть, вон здесь зарубка у меня, эти на двадцать восемь… У меня дома ещё… два комплекта. И в плахах три куба лежит. Всё обтесать руки не доходят.
Последовало долгое объяснение аэродинамических свойств винта, где главным было понятие «давит», причём он с силой показывал рукой, как именно «лопастя давят», и так сморщивался, будто тоже изо всех сил создавал тягу и давил всё, что можно.
Забыл сказать главное: ведро он вылил в умывальник «системы охлаждения», так как винтом перерубило шланг, который он быстро заменил запасным – видимо, эта неисправность была привычной:
– Нагрелся, как утюг. Щас я запушу, а ты подтолкнёшь.
Я вообще-то совершенно не собирался участвовать в этом аэропробеге, тем более вышел полуодетый. Но Эдя настолько не сомневался в том, что его предприятие не может не вызывать страстного желания в нём поучаствовать, что невозмутимо достал из кармана верёвку с деревянной ручкой, намотал на маховик и начал дёргать. Мотор не заводился, да и не особо спешил проворачиваться вместе с лопастями.
– Подкачать надо, – прокомментировал он, словно это было показательно-обучающее выступление.
Эдя подкачал грушей и ещё некоторое время маслал мотор до одышки, пока не произнёс фразу, от которой у меня открылся рот. Он вручил торжественно дёргалку и сказал:
– На ты. Задолбался.
Это, видимо, означало новый этап доверительности, возникшей по ходу нашего сближающего дела. Я не знал, смеяться или каменеть оттого, что шаг за шагом втянулся в эту свистопляску и почему-то оказался обязан дёргать Эдино изделие. Но добавлялся ещё смысл. Эдя передавал подергушку мне как хозяину мотора, знающего его и будто бы несущего ответственность за его состояние, за сделку вообще, а теперь и за всё это предприятие. И даже больше того – ещё и виноватому и чуть ли не «впарившему барахляный» мотор. Мол, давай уж впрягайся, раз такой оборот.
Я, как заколдованный, несколько раз дёрнул, отметив, что дело действительно потное и одышливое. Потом дёрнул отдышавшийся Эдуард, мотор завёлся, и Дон Эдуардо, сунув шморголку в карман, с криком: «От винта!!!» – прыгнул в корыто. Я стал толкать. Корыто не ехало. Эдя заорал: «Толка-ай!» Потом выбрался на землю, и мы вместе сдвинули аэросани. Эдя впрыгнул и под дикий стрёкот стал очень надрывно и медленно удалятся.
А я расстался с планом «тихое утро» и пошёл к Косте Козловскому, который обещал показать берестяные поплавки.
* * *
Козловский – приезжий ещё больше, чем я, но его чужеродность перевешена искренне-священным интересом ко всему плотницкому, столярному, природному, вообще ко всему ремесловому и промысловому. В работе с деревом и металлом он доходит до полного инженерного совершенства и далеко превосходит всех местных и приезжих. К тому же ничем больше и не занимается. Ремёслам он уделяет времени сколько хочет, и если любой здешний житель делает топорище за полчаса, то Костя уделит сутки, но изготовит абсолютное выставочный образец.
Его отличает доброта, многими воспринимаемая как наивность или чудачество. У него замечательная искренняя улыбка. Он отзывчив и выручает от души.
Козловский полный, светло-русый, с розовыми щеками. Очень курносый и какой-то ноздристый, нос крупный и от этого несколько кабаний вид. Губы тоже крупные, расстояние от носа до верхней губы большое. Крупен… как сказать-то… весь ротовой узел или то, что называется уже в кабаньей терминологии одним грубоватым словом, неприменимым к человеку, если б сам Козловский, описывая кого-то и расплываясь в безоружной улыбке, не сказал, что у того, мол, «ярко выраженное рыло, ну не такое, конечно, как у меня», – и засмеялся, открывая зубищи и добрейше морща означенную часть.