355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мигель де Унамуно » Мир среди войны » Текст книги (страница 8)
Мир среди войны
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 21:31

Текст книги "Мир среди войны"


Автор книги: Мигель де Унамуно



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 21 страниц)

Настала ночь Рождества – самое долгое из зимних бдений, когда, укрывшись от холода и мрака, люди собираются у домашнего очага, чтобы отпраздновать образование человеческой семьи, плодотворного союза, противопоставившего себя безжалостным силам Природы, чтобы почтить чудесное сошествие Искупительного Глагола в лоно Святой Семьи, которую в дни изгнания, в эту долгую холодную ночь приютила бедная хижина, в то время как ангелы пели в небесах: «Слава Господу в вышних, и да будет мир на земле!»; ночь, когда Христос спускается к людям – осветить путь блуждающим в потемках и направить на стези мира. Настала ночь Рождества, по-баскски «габон», праздник общий для всех христианских народов, но в каждом из них принимающий свой облик, свою физиономию и становящийся праздником национальным, праздником своеобычных традиций каждого отдельного народа.

Педро Антонио отмечал его у себя в кондитерской. Для него это был тихий и уютный праздник полноты самоограничения его жизни; праздник, в который ему казалось, что он видит, как каждая мелочь, каждая вещица в лавочке, обласканная его мирной трудовой мыслью, начинает светиться едва уловимым отсветом; праздник пасмурных дней, затяжного дождя и медленной умственной работы, совершавшейся в нем в часы отдыха у жаровни.

В эту ночь кондитер позволял себе выпить чуть больше обычного и чувствовал, как мало-помалу тает, смывается тот покрывавший его душу наносной слой, что был оставлен годами сосредоточенной работы в сыром полумраке лавки; доброе винцо будоражило кровь, и, подобно молодому, свежему ростку, пробившемуся сквозь заскорузлую кору 5в нем воскресал тот, давний, юный Педро Антонио военной поры. Он шутливо принимался ухаживать за женой, называл ее красавицей; делал вид, что хочет ее обнять, а та, вся пунцовая, уклонялась от его объятий. Присутствовавший на ужине дядюшка Паскуаль смеялся, покуривая сигару; Игнасио же в такие минуты чувствовал себя неловко, не в силах отогнать неуместные сейчас воспоминания.

 
Сегодня – сочельник,
А завтра – Рождество… —
 

повторял Педро Антонио, поскольку дальше слов он не знал. Потом он затягивал какую-нибудь старинную баскскую песню, тягучую и монотонную, а сын, жена и брат-священник слушали его в задумчивом молчании.

Потом он стал уговаривать Игнасио сплясать с матерью. Священник ушел, а Педро Антонио, поутихнув, принялся ворошить воспоминания, невольно сопоставляя эту мирную, тихую ночь в кругу семьи с той давней, военной ночью, еще живой в его памяти.

– Рождество, благая ночь! Тридцать шесть лет тому как вошел сюда Эспартеро!.. Какая уж там благая ночь! Хуже и придумать трудно! Многие парни праздновали тогда габон вместе с отцами… А снегу было!..

И вновь повторил свой рассказ о ночи на Лучанском мосту, завершив его словами:

– Эх, будь жив дон Томас!.. Глядишь, и я бы взял ружьишко да тряхнул стариной.

– Что ты такое говоришь, Перу Антон…

– Молчи, милая, молчи; что ты в этом смыслишь? Вот наш Игнасио; и он будет не хуже меня… Зачем мы его растили? Сын должен быть в отца…

Задушевный, глубокий голос отца перевернул всю душу Игнасио; в ту ночь он без конца ворочался в постели, не в силах сомкнуть глаз, а тысячи мыслей мучительно роились в его мозгу. Отяжелевшая после сытного ужина плоть томила картинами борделя; разгоряченная вином кровь рисовала сцены войны, но за всем, как вечный, неизменный фон, вставали очертания далеких гор.

«Никак еще один заем», – подумал Педро Антонио, когда, несколько дней спустя, дон Хосе Мариа отозвал его в сторону.

– Сына берите, но денег больше не дам!

«Так, так, значит, пусть сын отрабатывает на Правое дело!» – язвительно подумал про себя заговорщик, услышав такой ответ.

Наступил новый год; король Амадео, устав отстаивать свое достоинство, отрекся, была провозглашена Республика, и карлисты смогли наконец сменить свой клич «Долой чужеземца!» на недвусмысленное: «Да здравствует Король!».

Игнасио и Хуан Хосе рыскали по окрестным горам, сгорая желанием увидеть наконец карлистские отряды, с минуты на минуту ожидая, что Ольо появится со своими товарищами у городских ворот. Они брали с собой и читали вслух прокламации, во множестве ходившие в те дни по рукам. Там, в горах, напористая риторика прокламаций жарко воспламеняла их неопытные сердца.

Обрушивая поток оскорблений на чужеземную династию, прокламации призывали «заклеймить презрением и развеять как прах» самую память о сыне преданного анафеме тюремщика бессмертного Пия IX и бросали вызов «позорной революционной вакханалии», убеждая читателя в том, что «непреходящие деяния Господни выше земных треволнений и бурь». Час пробил. «Чего еще ждать, когда общественные устои рушатся, близится хаос и воды потопа готовы обрушиться на неправедную землю; когда вера отцов попрана, родина обесчещена, а законная монархия подвергается поношениям и угрозам со стороны собственников; когда священник вынужден нищенствовать, Пречистая Дева стенает, а интересы пуэрториканских рабовладельцев [97]97
  До 1898 года остров Пуэрто-Рико (Вест-Индия) был испанской колонией.


[Закрыть]
находятся под угрозой? Победа или смерть! Пусть Господь-воитель не покинет тех, кто, пламенея верой, не ведая числа врагов, сплотились вокруг стяга, победно развевавшегося при Коведонге и Байлене, и, не желая отныне быть рабами, жаждут свободы».

Каталонцев призывали вспомнить их славное прошлое, когда они диктовали свои законы Востоку; арагонцев – Богоматерь Пиларскую, которая помогла им изгнать со своей земли солдат Французской революции; астурийцев – тень Пелайо и Богоматерь Ковадонги; кастильцев восстанавливали против «безбожной шайки тиранов и провокаторов, которые, как зловонные жабы, раздулись от поглощенного ими незаконно отнятого у церкви имущества»; против тех, кто «ссужал им деньги под грабительские проценты, оставив их без лесов, лугов и даже без кузниц, тех, кто обогащался за их счет, обводя их вокруг пальца, и, пуская в ход тысячи ухищрений, лишал их общественного достояния, призывая то к порядку, то к анархии». «Долой всю эту нечисть; дни ее сочтены».

«К оружию!» – взывали прокламации; пора разделаться с попутчиками, с теми, кто чахлой предательской порослью возрос на обломках умеренного вольтерьянства; с теми, кто, пока верные сыны проливали свою кровь, замышлял черное предательство в Вергаре; и пусть эти безвольные, поддавшиеся соблазну корчатся в пыли, терзаемые горькими угрызениями.

Звучал призыв к тем солдатам, что воевали сначала за Изабеллу, потом за Амадео, теперь за Республику, но ни разу – за Испанию. Хватит гражданских войн; отныне все будут победителями. Король открывал свои объятия всем испанцам, готов был уважить права каждого, забыть о конкордате, [98]98
  Конкордат– соглашение между Папой Римским и государством, определяющее положение Церкви в данном государстве.


[Закрыть]
и даже раздувшихся жаб он готов был употребить с пользой для отечества. Война! Прах предков да пребудет с вами; к оружию! Война еретикам и флибустьерам! Война грабителям и убийцам! Долой существующий строй! Святой Иаков, защити Испанию от тех, кто хуже неверных! Да здравствует фуэросы басков, арагонцев и каталонцев! Да здравствуют кастильские франкисии! [99]99
  Франкиссия– освобождение от таможенной пошлины.


[Закрыть]
Да здравствует правильно понятая свобода! Да здравствует король! Да здравствует Испания! Слава Господу!

А горы кругом были так безмятежны, безмолвны и непоколебимы: стада овец паслись по склонам, да ручеек, журча, сбегал между камней.

Шумная риторика прокламаций будоражила воображение юношей, и, оторвавшись от чтения, они озирали безмолвные вершины, ожидая увидеть на них воинов Правого дела.

Между тем дон Хосе Мариа выполнял намеченную программу.

Педро Антонио и священник зачастили на тайные сходки, и однажды Игнасио заметил, что мать украдкой утирает глаза. Он уже давно перестал ходить в контору и забросил все дела. Отец много говорил о войне, о том, как медленно собираются силы; чаще, чем раньше, вспоминал он о славном военном прошлом. Намеками и обиняками он старался вызвать Игнасио на разговор, а тот ждал, когда отец сделает первый, такой желанный шаг. И вот настал день, когда, хотя ни одного слова не было произнесено вслух, оба словно заключили между собой молчаливый договор, как бы сам собой вытекавший из их родственной близости.

Педро Антонио то искал возможности остаться наедине с сыном, то избегал ее. Случалось, что, уже решившись, он вдруг говорил себе: «Нет, рано», – и объяснение откладывалось. И вот наконец как-то раз Гамбелу, который был в лавке, увидев входящего Игнасио, сказал ему:

– Что ж это такое? Так, значит, ты и думаешь без дела слоняться? Сын должен равняться на отца… Смелее! Смелее!

– Я готов. – Что ж, противиться не буду, – одновременно сказали отец и сын.

Лед был сломан, настал черед взаимных объяснений, и дядюшка Паскуаль оказался тут как тут, чтобы скрепить своим словом отцовскую и сыновнюю волю и подготовить племянника. Ведь дело, на которое тот шел, было нешуточное.

Когда Хосефа Игнасия узнала о принятом решении, то восприняла его так же смиренно, как сорок лет назад – решение своего тогдашнего жениха Педро Антонио. Сняв с груди, она дала сыну хранящий от пули талисман, вышитый ею давно, втайне от всех.

– Пройдут Страстная и Пасха, тогда ступай, – сказал отец.

В ту ночь Игнасио почти не спал. Вот теперь он действительно чувствовал себя настоящим солдатом Правого дела; это была вершина его жизни, и целый новый мир лежал сейчас перед ним. Сны тоже были смутные, путаные: Карл Великий, Оливерос де Кастилья, Артус дель Альгарбе, Сид, Сумалакаррега и Кабрера, продираясь сквозь густой кустарник, спускались с гор.

Всю Страстную неделю Игнасио и Хуан Хосе ходили по окрестным горам и в Великий понедельник увидели с вершины Санта-Марины, в полутора лигах от Бильбао, карлистский отряд, издали похожий на разворошенный муравейник, и едва удержались, чтобы не присоединиться к нему.

Кто бы мог подумать, что на этих людей, то прятавшихся, то показывавшихся из-за ветвей, на эту горстку добровольцев возлагали свои надежды Бог, Король и Отечество?! Это были простые сельские жители, добровольцы Правого дела.

Юноши жадно глядели в даль. Словно на висящих рядами занавесах, вздымались перед ними горные хребты, подобные огромным окаменевшим волнам великого моря, и блекли, истаивали там, у последней черты.

За сумрачной грядой гор, над которой плыли темные тучи, неожиданно открывалась зеленая лощина – расцвеченный солнцем райский уголок, тихая, светлая заводь. Снопы солнечных лучей пробивались сквозь тучи, и при виде огромных застывших валов каменного прибоя, с их резкими переходами от света к тени, в душу нисходил покой.

На Пасху они отправились в деревню, на праздник, и танцевали там до упаду. Встретив там же Хуанито и Пачико, они на всякий случай попрощались с приятелями.

– Кто знает, может, когда-нибудь я вам еще пригожусь! – сказал Игнасио.

– Веселей! – крикнул на прощанье Пачико.

Когда, через несколько дней, в город вошел Лагунеро, Игнасио услышал, как кто-то сказал: «Вот он, новый Сурбано!» – и улыбнулся, про себя пожалев говорившего.

Педро Антонио иногда казалось, что он снова перенесся в свою беспокойную юность; вид марширующих по улицам войск волновал его; звуки рожков будили воспоминания. При виде закутанного в бурку Лагунеро ему тоже вспомнился Сурбано, наводивший ужас в Бареа, и он напомнил жене о том октябре сорок первого года, когда они только что поженились, о той поре затаенной ненависти и скрытой борьбы между прогрессистами и умеренными, когда в Бильбао, в день святой Урсулы, [100]100
  День святой Урсулы– 21 октября.


[Закрыть]
тоже вступил закутанный в бурку человек, которого называли «Тигром». Да, это был день! Заперев лавку, он успокаивал жену, рассказывая ей о том, как воевал, а улицы города между тем были безлюдны – народ бежал в Сендеху. А что было потом! Даже за ношение берета и усов грозила смертная казнь, и со страхом ходили горожане смотреть на уже остывшие, неподвижные тела тех, кого арестовали всего только вчера.

– Ступай, ступай, Игнасио; пора покончить с ними…

Двадцать второго апреля Хосефа Игнасия повесила сыну на шею ладанку с талисманом и поцеловала его на прощанье; дядюшка Паскуаль произнес напутственное слово и обнял племянника, после чего Игнасио с отцом отправились за Хуаном Хосе; когда они пришли, тот прощался с матерью.

– Бей их, сынок, до последнего, чтоб неповадно было! – сказала та, стоя на пороге. – Нет пощады врагам Божьим! И не возвращайся, пока не станет королем дон Карлос, а убьют тебя, стану за тебя молиться.

Педро Антонио проводил их до Нового моста, где стоял передовой отряд карлистов, подозвал командира, переговорил с ним и, снова подойдя к сыну, сказал: «Будем время от времени видеться», – и вернулся в город, вспоминая о бурных днях прошлого, а особенно о том дне, тридцать третьего числа, когда он выступил из Бильбао с отрядом Сабалы, и, смутно мелькая, виделось ему все, произошедшее с ним за героические семь лет. Увидав стоявшего в дверях соседа дона Хуана, он приветствовал его почти радушно.

Когда Игнасио и Хуан Хосе добрались до Вильяро и явились в штаб, командующий принял их холодно: «Что у вас?» – и, бросив беглый взгляд на рекомендательные письма и сказав: «Завтра вас определят», – отвернулся, чтобы продолжить прерванный разговор.

«Что у вас?»У них было желание воевать! Разве так встречают добровольцев? Все здесь делалось официально, как бы по принуждению, без всякого энтузиазма.

Ночь они провели на полу в какой-то комнате, не в силах сомкнуть глаз, готовые хоть сейчас ринуться в бой. Наутро они узнали, что, в соответствии с приказом, зачислены в батальон Бильбао. Игнасио недовольно по морщился. Теперь он снова увидит тех, с кем не хотел встречаться, – старых приятелей по уличным играм и по клубу, всю эту шумную компанию, тогда как ему хотелось бы очутиться среди сельчан.

В то время батальон состоял примерно из ста человек, большинство которых было вооружено палками.

– Еще встретимся! – сказал не так давно Селестино, поймав взгляд Игнасио, устремленный на его галуны.

Да, вот он и встретился вновь со своим прежним кумиром, утратившим над ним былую власть, – так, по крайней мере, казалось. И хоть Селестино был в форме и при оружии, вид у него был как во время одного из диспутов в клубе; даже острый кончик сабли торчал как язык. И тут в глубине сердца, пусть и не отдавая себе в том ясного отчета, Игнасио понял, насколько мертвы и бесплодны все теории и системы, понял тщету и пустословие любой программы.

Шла пасхальная неделя, и добровольцев, как то и полагалось по уставу, причащали – хотя и на скорую руку. Они вкушали хлеб таинства, хлеб сильных, так, словно это был обычный паек. Многие не причащались уже по нескольку лет.

Тоскливо было Игнасио среди этих измотанных, плохо вооруженных людей, которые рыскали по деревням в поисках пропитания и которым повсюду мерещились вражеские кивера. Во всем ощущалась какая-то безнадежность; это было все равно что черпать воду из сухого колодца.

– Да, в апреле было не так! – восклицал Хуан Хосе.

– Ну! – возражал Селестино. – Терпение, все образуется. Рим тоже не сразу строился.

И вот началась череда бесконечных маршей и контрмаршей – долгие часы ходьбы по каменистым горным дорогам; случалось, не выдерживали и самые крепкие; и все это только ради того, чтобы добыть себе паек. Весенний снег лежал в горах, стылый прозрачный воздух жег лицо. Дорога шла то сумрачным сырым ущельем, по дну которого бежала, журча, скрытая кустарником речка; то вдруг за ущельем открывалась плодородная долина или дальние горы, по небу над которыми можно было догадаться о близости моря; а иногда, пробившись сквозь завесу темных туч, солнечные лучи выхватывали из затененного ландшафта клочок яркой зелени. Нередко случалось им идти под мелким упрямым дождем, тягучим, как скучный разговор; дождь вымачивал их до нитки и словно смывал, растворял окружающий пейзаж. Обычно шли молча. Завидев дымок над крышей хутора или крестьянина, мирно возделывающего свою землю, они забывали, что идет война. Война – и безмолвие полей? Война – и тишина рощ? Деревья дарили им свою мирную тень; случалось, они устраивали привалы в этих рощах, где стволы деревьев, напоминавшие колонны сельского храма, поддерживали свод листвы, сквозь которую мягко сеялся солнечный свет.

Теперь Игнасио воспринимал добровольцев по-новому, иначе; стоило ему оказаться среди соратников – и он начал чувствовать происходящее так же, как чувствовали они; в глазах людей, вооружавшихся для войны, мирный труженик – человек другой породы, нечто вроде слуги. Когда они приходили на хутор, где собирались расположиться на привал или заночевать, кто-нибудь резким голосом, словно отдавая команду, кричал: «Хозяйка!» – что означало подчас и мать семейства, и женщину, распоряжавшуюся хозяйством. И не стесняясь, как завоеватели, они устраивались на просторной кухне вокруг очага – сушиться. Хуторская семья присоединялась к ним, и дети молча забивались в угол и глаз не сводили с необычных гостей. Иногда добровольцы подзывали их, спрашивали, как зовут, шутили, давали поиграть с ружьем, чувствуя такую нежность к этим невинным созданиям, какой не чувствовали никогда прежде. Игнасио тоже не раз усаживал детей себе на колени и пытался их разговорить, используя свой небогатый запас баскских слов и глядя в их то безмятежно-спокойные, то робкие, смущенные глаза.

Первые дни они с Хуаном Хосе сердились, что их не спешат вооружать, но, когда им выдали ружья, дело представилось иначе – этакая тяжесть! Им пришлось идти, неловко перекладывая ружья с одного плеча на другое, меж тем как Селестино щеголял своей саблей.

Как-то раз во время стирки Игнасио, отжимая свою прополоснутую в ледяной воде одежду, заметил рядом денщика Селестино, полоскавшего форму с галунами, и самого обладателя галунов.

– Именно сейчас, когда провозгласили Республику, надо нанести главный удар, а мы теряем время и силы, – рассуждал воинственный адвокатик.

Игнасио не мог спокойно глядеть на эти галуны и на эту саблю без ножен, болтавшуюся, как праздный язык. Разве не была игрушкой эта сабелька рядом с пропахшим порохом ружьем, ружьем, которое гремит и вспыхивает, способное поразить человека издалека? Разве не была она кичливым символом власти? В то же время он окончательно разочаровался в своих прежних приятелях по уличным сражениям и решил просить о переводе в другой батальон – тот, что был составлен из жителей отцовской деревни. Получив разрешение, они с Хуаном Хосе, одни и наконец свободные, отправились в горы. В Уркьоле наткнулись на батальон из ополченцев Дуранго – сотню человек, каждый из которых был вооружен новеньким «ремингтоном».

Настроение в карлистском лагере улучшилось; говорили о победе при Эрауле, в Наварре, о решающей кавалерийской атаке; о захваченном у неприятеля орудии; сколько обо всем этом было шуму! Между тем Игнасио, который так и не добрался до места назначения, шел из города в город вместе с батальоном Дуранго.

Как это тяжело – шагать, равняясь на других, всегда в ногу, чувствуя себя ничтожной каплей в однородной людской массе! А этот формализм, эта дисциплина! Они казались ему нелепыми, просто нелепыми. Если бы речь шла о регулярной армии, организованной по строго математическим законам, расписанной по клеточкам; если бы речь шла о войсках, предназначенных для торжественного парада в присутствии почтенных отцов семейств, ведущих за руку детей – полюбоваться зрелищем, – что ж, тогда пожалуйста; но здесь, в горах, в этих вольных горах, к чему были эти строгости? Не отдавая себе в том ясного отчета, Игнасио смутно догадывался, что любая армия организуется вовсе не тем, что обычно называют дисциплиной; что стоит им стать обычными солдатами, как все их действия утратят свою эффективность и смысл. И разве, в конечном счете, попытка создать в горах регулярную армию, построенную по новейшей тактической методе, не была похожа на попытки дона Хосе Мариа создать четкую программу действий? Разве не те же либералы, против которых они воевали, стремились создать подобную армию?

И вот наконец, слава Богу, в Маньярии, той самой Маньярии, где происходили славные события прошлого года, батальон Дуранго встретился с состоявшим из двухсот человек отрядом противника. Сердце у Игнасио сильно билось; он находился слева от дороги и ничего не видел кругом. Жгучее любопытство подталкивало его выскочить на дорогу и посмотреть, что же там такое происходит; но в этот момент над головой у него свистнула пуля; он похолодел и прижался к стволу дерева. «Так же было и с Кабрерой», – подумал он, чувствуя, как горит у него щеки. Игнасио слышал звуки стрельбы, но по-прежнему ничего не видел, а когда увидел, что окружавшие его товарищи побежали, подчиняясь приказу, вперед, тоже побежал вместе с ними. Позже он узнал, что они преследовали противники до самых городских порог.

И этою он ждал? Это и была война? Для этого он покинул дом? И вновь они шли из города в город, без отдыха шагая то пыльными, убаюкивающими на ходу проселками, то по старым, мощенным камнем дорогам, то по высохшим руслам ручьев, которые служили дорогами в ущельях. Отовсюду поступали противоречивые известия, и вполголоса говорили о том, что пора, давно пора использовать разлад, воцарившийся при Республике, чтобы нанести окончательный удар. Республиканцы готовились к выборам; их эмиссар прибыл из Бильбао в батальон Дуранго назначить депутата; по дороге он усаживался за один стол с карлистами; каждый пил за свое: эмиссар – за Республику, карлисты – за дона Карлоса; Игнасио же приходил в отчаяние, вспоминая Маньярию и чувствуя, что ему становится невыносим вид этих бесконечных ущелий и гор, всегда одинаковых.

«Санта Крус здесь! Священник Сайта Крус!» – услышал Игнасио, когда через несколько дней они вошли в Элоррио, и его охватило любопытство мальчишки, которому впервые предстоит увидеть белого медведя; действительно, вся страна полнилась слухами о невероятных подвигах священника из Эрниальде – легендарного воителя, которого одни превозносили, а другие старались очернить. Ужас сеял он на своем пути; узнав о приближении его отряда, те, кто чем-то выделялся, был на виду, трепетали, меж тем как народ неистово, восторженно приветствовал его. Из уст в уста передавались подробности жизни этого отчаянного человека: как в семидесятом году, когда его собирались схватить прямо в церкви, после службы, он бежал, переодевшись в крестьянское платье; как его схватили-таки после договора в Аморебьете, но он снова бежал, спустившись по плетеной лестнице с балкона; а потом почти сутки пережидал погоню, спрятавшись в кустах у реки; как второго декабря он с пятьюдесятью соратниками перешел границу и с тех пор его отряд, наводя ужас повсюду, рос, как снежный ком, появляясь то здесь, то там, переходя реки в паводок, оставляя за собой кровавый след. Смеясь над врагом, который объявил за его голову награду, он, на свой страх и риск, не признавая никакой дисциплины, вел войска, вызывая ненависть равно у «черных» и у «белых», а набожный Лисаррага, называя Санта Круса гиеной и мятежным попом, требовал привлечь его к суду.

«Да здравствует Церковь! Да здравствует Санта Крус!» – кричал народ, выбегая ему навстречу. Их было человек восемьдесят, разбитых на четыре отряда, – подтянутые, ловкие парни с повадками контрабандистов; над головами их развевалось черное знамя, на котором, поверх изображенного черепа, белыми буквами было начертано: «Война без казарм!»; за ним несли красное полотнище с девизом: «Умрем, но не сдадимся!»; были и еще полотнища с другими лозунгами.

Вид этого шествия привел Игнасио в необычайное волнение, и в памяти его воскресли, казалось, уже позабытые, далекие образы: Хосе Мариа в горах Сьерра-Морены, а вслед за ним – смутные, неясные фигуры Карла Великого и двенадцати его пэров, «разящих неверных, псе в кольчугах и латах»; великана Фьерабраса, ростом с башню; Оливерос де Кастилья и Артус де Альгарбе; Сид Руй Диас, Охьер, Брутамонте, Феррагус и Кабрера в белом, развевающемся за плечами плаще. Толпа смутных образов, воскресших в памяти, безотчетно полнила его душу безмолвным шумом того мира, в котором он жил до рождения, смешиваясь с далеким, слабым и нежным запахом отцовской лавки. И по какому-то таинственному наитию при виде людей Сайта Круса он вспомнил о Пачико.

Это было нечто древнее, нечто исконное и своеобычное, что оказалось созвучно духу гор и воплощало в себе неясный идеал народного карлизма; это был партизанский отряд, а не прообраз какой-то выдуманной армии; это были люди, словно явившиеся из эпохи бурных междуусобиц.

«Да здравствует Смита Крус! Да здравствует священник Санта Крус! Да здравствует Церковь!»

– На лошади – это он? спросил Игнасио.

– Нет, это письмоводитель; а он вон, рядом, с палкой.

Взглянув, Игнасио увидел человека с низким лбом, каштановыми волосами, светлой бородой, безмолвного, сдержанного. Казалось, он не слышит приветственных возгласов толпы; равнодушно глядя на нее, он внимательно следил за своей стаей и широко шагал, опираясь на длинную палку, вооруженный лишь револьвером, рукоятка которого торчала из-под пыльной куртки. Подвернутые голубые штанины открывали мощные икры неутомимого ходока; на ногах были альпаргаты.

Среди возгласов «Да здравствует Санта Крус!», «Да здравствует Церковь!», «Да здравствуют фуэросы!» послышался робкий выкрик «Долой Лисаррагу!», но священник, пристально следивший за своими людьми, даже не повернул головы.

В тот вечер они смогли услышать о подвигах священника-вожака из уст его добровольцев, для которых не было на свете более умного, более отважного, более доброго, уважаемого и серьезного человека, чем тот немногословный, способный часами в одиночку бродить по горам человек, чьи глаза на заросшем бородой лице так глядели из-под берета, что взгляда их не мог выдержать ни один из его парней, – человек, так спокойно отдававший приказы о расстрелах. Нет, черт побери, нельзя воевать так, как хочет этот святоша Лиссарага, с прохладцей и уповая на одного Господа; береги свою кровь, но не жалей чужую! Если они не будут убивать, убьют их. И священник знал, что делал, когда давал осужденному полчаса, чтобы уладить свои отношения с Богом. Часто он сам, без лишних слов, объяснял своим парням основания для приговора: из-за этогопропало трое наших; из-за этойсхватили четверых; этотпредал, и из-за него погибло несколько человек; и когда он затем обращался к добровольцам с вопросом, согласны ли они с приговором, те отвечали: «Да, господин!» («Bay, jaunâ!») Случались порой и курьезы. Например, бедные карабинеры! Ведь как они плакали и кричали: «Да здравствует Карл VII!» – не помогло: их командир, лейтенант, уже успел обругать Карла последними словами.

– А помните, – рассказывал один из парней, – как вели мы прапорщика и нашего узнал. «Это ты, мол, – спрашивает, – плюнул мне в лицо, когда меня взяли в Орресоле?» А тот ему: «Так точно, я!» Ну, наши говорит: «Доведите, мол, до перекрестка и кончайте». Ну, а мы выпивши были: в общем, дошли до перекрестка и… глазом моргнуть не успел!

И тот же самый страшный человек умел растрогать их до слез, рассказывая о бедствиях войны.

– Ему бы вам о Боге рассказывать…

– Дону Мануэлю Бог не нужен, ему война нужна.

Им была нужна война, и воевать они умели. Они то разделялись, то соединялись вновь, ели и пили вдосталь: брали в деревнях хлеб, вино, мясо, иногда дон Мануэль угощал их кофе, ликером, сигарами, а иногда и платил по десяти реалов в день. При нем, единственно возможном, истинном вожаке, все были равны, все были вооружены одинаково и несли равные тяготы; одинаковое мужество требовалось от рядового и от офицера; а если кто задирал нос – получай! Сколько раз где-нибудь в горах, на привале они садились все вместе и пускали по кругу бурдюк с вином – хорошенько промочить глотку. Он был суров, это верно; но он был суров с тем, кто этого заслуживал, с врагом, а к своим относился строго, но по-доброму. Одного он велел расстрелять за воровство; и не дай Бог напроказить по женской части: тут он был неумолим. За ним самим таких слабостей не водилось, и женские слезы его не трогали; одну он приказал расстрелять даже на сносях. И что застанут врасплох – с ним тоже можно было не бояться; уж он-то был всегда начеку, спал под открытым небом, на балконах священнических домов, где они останавливались, а в случае чего мигом поднимал весь отряд на ноги. Молодой парнишка рассказывал, что стоял он как-то на часах и вздремнул было немного, и вдруг – как в страшном сне – голос, сердце у него так и застучало: «Эусебьо!» – и весь он задрожал, увидев священника, а тот сказал только: «Следующий раз берегись!»; так парнишка с тех пор чтобы заснуть – упаси Боже!

Свои замыслы вожак от всех держал в тайне; с многочисленными своими лазутчиками всегда говорил с глазу на глаз, и отдавал приказ отправляться в путь, неведомо куда, и они шли по горам и ущельям, иногда по колено увязая в снегу, проклиная его, даже, быть может, угрожая, а он шагал рядом, опираясь на палку: «Давай, давай! Вперед!» – уверенный в том, что, бросься он сейчас в пропасть, те, кто следовал за ним, перешептываясь за его спиной, сделают то же самое. Что они без него? И он изматывал противника и сбивал со следа четыре колонны мигелетов, что охотились за его головой.

При всем том жизнь у них была веселая. Красиво горят станции, а еще красивее, когда паровоз разлетается на кусочки. «Черным» поезда – в помощь; эти поезда – дьявольская выдумка – были едва ли не главным врагом отряду Санта Круса и здорово мешали воевать. Одно удовольствие было смотреть, как эти чертовы игрушки разлетаются вдребезги. Пусть новых понаделают! И когда кто-то сказал, что Король собирается заключить договор с Железнодорожной компанией, один из добровольцев ответил:

– Король? Договор? У этого Короля тоже губа не дура… Это точно. И командовать в Гипускоа назначил этого святошу, невесть откуда родом… Что Королю нужно, мы знаем… Черные-то кого больше всех боятся? Дона Мануэля! А он – с нами. Королевская-то голова подешевле будет! И командирам его мы не по нраву, им бы только лизоблюдничать. Маневры да приказы… Забава, не больше! Черные только веселятся, на них глядючи… То ли дело мы: выматываем их, жизни им не даем, а если поднасядут, мы – врозь, как ртуть, а потом опять сойдемся и опять им жизни не даем. Так у них ненадолго сил хватит. Лисаррага хочет нас у дона Мануэля отнять и черным выдать; хочет, чтобы мы ему свою пушку отдали… Хватит с них и сказок о той, что взяли в Эрауле! Да разве это война…

– И Кабрера так начинал, пока с силами не собрался…

Скоро появился среди добровольцев и сам священник. Мать указывала на него ребенку; какая-то старушка перекрестилась, увидев его. Весь простой народ ласковым взором провожал этот сосуд своего гнева, этого сына полей, пресытившегося праздной жизнью деревенского священника и дававшего выход избытку жизненной силы в холодной, целомудренной жестокости.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю