355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мигель де Унамуно » Мир среди войны » Текст книги (страница 11)
Мир среди войны
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 21:31

Текст книги "Мир среди войны"


Автор книги: Мигель де Унамуно



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 21 страниц)

Когда Игнасио проснулся, было уже темно. Кто-то тряс его за плечо: «Слышал? Опять огонь открыли. Двигаются, хотят ударить».

Пусть! Это было то, чего Игнасио ждал: удар, ливень, грохочущий, потрясающий душу, выносящий на поверхность все глубинное, – только он способен одолеть череду невеселых, однообразно моросящих дней.

Ополченцы выходили строиться; офицеры, собравшись вокруг командира, обсуждали ночную атаку. Время в темноте отмерял лишь ровный треск выстрелов со стороны противника.

Уже светало, когда чей-то голос вдруг крикнул: «Отходят!» Игнасио почувствовал, как тяжелая горькая волна вновь захлестнула его сердце. Все пришло в движение; большинство было обрадовано неожиданной победой. Наконец, собравшись, батальон тронулся в путь.

С вершины Элио они могли видеть, как откатывается волна неприятельских войск; «здорово!» – перешептывались по рядам. Теперь уже поток добровольцев, стекая с гор, наводнял долину, оставленную противником без боя, без борьбы.

Вступив на пустынные улочки Урбьолы, они услышали стоны, ругань, мольбы. Королевская кавалерия, разъезжая по залитым кровью улицам, добивала отставших и раненых солдат неприятеля. Те разбегались в разные стороны, как преследуемые собаками кролики, в поисках спасительной норы.

На дороге, стоя у своих телег, жители следили за охотой, женщины грозили кулаками, вопя: «Так им, так им, убийцам, разбойникам!» Дети широко открытыми глазами глядели на родителей и на то, что творится вокруг, и самые маленькие хватались за юбки своих неистовствующих матерей.

Батальон прошел деревню и стал преследовать противника, небольшие отряды которого прикрывали отступление основных сил, пересекавших Когульо.

– Будь у нас побольше пушек, гнали бы их до самого Мадрида! – сказал кто-то.

Это был день Покрова Пресвятой Богородицы.

Повернули обратно, к Эстелье. По дороге, в одной из деревень, они видели, как хоронят какого-то нелепо разряженного человека, про которого говорили, что это республиканский генерал Морьонес. В то время как освобожденный город трезвонил во все колокола, либеральная Испания тоже праздновала победу своего генерала, устраивала корриды с молодыми бычками и тоже била во все колокола своих церквей. Праздные языки обсуждали важность этой победы для будущего, которое одно, как всегда, не спешило открывать свои тайны.

Игнасио, окончательно подавленный, никак не мог понять, что же это такое – победа без борьбы. Как далеко все это было от мальчишеского задора их детских войн!

В городе батальон встречала огромная толпа, заглушая приветственными возгласами колокольный звон, Мать обняла Игнасио, и он почувствовал на губах горький вкус ее слез.

– Что такой невеселый, сынок? Нездоровится?

Потом он обнялся с отцом, так крепко, что почувствовал, как бьется его сердце.

Построив их на площади, командующий произнес короткую речь.

Когда Игнасио оказывался рядом с родителями, ему дышалось легче, и он надеялся, что это новое, глубокое дыхание придаст ему сил. Мать не сводила с него глаз, повторяя:

– Что печалишься? Что с тобой, сынок?

– Ничего, мама, ничего!

– Я же вижу… Может, ранили тебя?

Бедняжка полагала, что сын что-то скрывает.

Но вот настала пора расстаться с родителями, и через несколько дней он вновь увидел там, внизу, Бильбао – с тех вершин, на которые едва отваживался забираться во время своих детских вылазок. Город лежал, уютно свернувшись, окруженный укрывающими его со всех сторон горами, которые громоздились одна на другую, словно для того, чтобы получше его разглядеть, и казалось, дома его мягко скатились в долину с горных отрогов. Там, внизу, на берегах реки, давшей ему жизнь, лежал город, и улицы трещинами прорезали плоскость тесно сомкнувшихся красных черепичных крыш. Там, внизу, под этими крышами жили и дышали его друзья, а под одной из них – Рафаэла; там, там и еще одна еле заметная темная щелка – улица его детства, улица всегда праздничная: выставившая напоказ разноцветье поясов, сапог, туфель, ярм, грубой глиняной посуды, тканей и всякой разной утвари. Из города долетала далекая музыка, и один из батальонных шутников вторил ей, вызванивая мелодию пастушьим колокольчиком.

Несколько дней, расположившись в окрестностях, они мешали ввозить в город продовольствие. В один из этих дней Игнасио встретился с батальоном Хуана Хосе и увидел старинных уличных приятелей.

– Пора брать Бильбао, – говорил один, – у меня там на примете много пустозвонов, заставлю я их поплясать…

– Ну, уж я-то задам Рикардо…

– А я контору подпалю! – вставлял третий.

– Выкинем к черту всех этих городских чистоплюев!

Тут Игнасио вспомнил повелительный голос Селестино: «Смирно!».

– А богатеи пусть откупаются!

Хуан Хосе, воодушевленный как никогда раньше, во всех подробностях представлял, как они войдут в Бильбао.

– Погоди, вот увидишь, какие физиономии будут у Хуанито и Рафаэля, ну, этого, придурочного, со стишками, и, уж конечно, у Энрике. Помнит еще небось тот день, когда ты ему на улице всыпал, когда он кровью умывался…

Игнасио чувствовал недомогание, которое вселяло в него невеселые предчувствия, предчувствия, еще более усилившиеся после того, как он прочел послание епископа Урхельского. В нем говорилось: «Горе вам, если вы позволите проникнуть в ваши ряды греху и уподобитесь республиканским ордам, что сеют повсюду разрушения и скорбь!» И тогда Господь отвернется от них и, за все их прегрешения, повергнет их, как поверг в 1840-м, избрав предателя Марото орудием своего правосудия. И когда Игнасио читал о том, что победа достигается не числом войск и что один лишь Господь может дать ему силу, ему представлялись полустертые, холодные картины того, что он видел в Ламиндано и Монтехурре: он сам, бегущий вместе с другими, и толпящийся у телег народ, и истошные крики женщин, грозящих раненым, и плачущие ребятишки, боявшиеся подойти к матерям.

И казалось, что струи дождя и солнечные лучи разъедают его тело так же, как упрямая изморось однообразных дней – его душу.

Игнасио чувствовал себя все хуже. Принудительность походной жизни, бесконечные марши и контрмарши, изнурительные переходы, крутые подъемы и спуски привели к тому, что по всему телу у него выступила сыпь, превратившаяся в волдыри, и ноющая боль в костях не оставляла ни на минуту. Доктор прописал ему покой, и вместе с родителями он отправился в деревню Педро Антонио.

Целыми днями Игнасио лежал в постели в каком-то одурманено-сладостном состоянии, чувствуя, как въевшаяся в тело и душу изморось, перебраживая, превращается в горячие, живительные соки. Война теперь казалась ему вымыслом, окружающий мир – сном, а заботливо хлопотавшая возле него мать тоже представлялась одним из образов этого сна; иногда рядом с ним возникала Рафаэла, щупала пульс, прикладывала ладонь к его лбу, отгоняла назойливых осенних мух, докучных и неотвязных, как дождь, давала пить, поправляла постель. А когда он закрывал глаза и дыхание его становилось глубоким, как у спящего, целовала его в лоб.

Случалось, что по утрам, когда он лежал уже наполовину проснувшимся и комната полнилась радостным светом зари, мягкий луч восходящего солнца принимал воздушные очертания волоокой крестьянки, а пение птиц звучало, как ее звонкий простодушный смех. Затем, когда очертания эти становились отчетливее, крестьяночка преображалась в Рафаэлу, и, наконец, разгоняя смутные видения, входила мать и окончательно будила его. Таких радостных пробуждений он не помнил с самого детства, и засыпал он теперь легко, охотно.

Как-то утром, проведя рукой по его лбу, мать с ласковым лукавством спросила: «Ну как, что снилось?» И он почувствовал, как обновленная кровь жарко прилила к лицу.

Походная жизнь закалила его; преодолевая земные тяготы, тело стало поджарым, душа очистилась. Временами юношей ненадолго овладевало грубое плотское вожделение, но зато он избавился от навязчивого и нечистоплотного зуда вожделения духовного. Продубив Игнасио, горный воздух выветрил пропитавшие его зловонные испарения городских улиц, и теперь он чувствовал себя закованным в крепкие латы, чистый и сильный, как то и подобает сыну родителей, возлюбивших друг друга в Боге.

Сердце его радостно забилось, когда однажды утром он увидел входящего к нему в комнату Доминго, хуторянина. Тот словно принес с собой дух безмятежных дней, когда Игнасио лущил кукурузу на прокопченной кухне старого хутора – гнезда, свитого мирным трудом человеческих рук.

В другой раз, как порыв горного ветра, в комнату ворвался запыхавшийся Хуан Хосе.

– Выступили на Бильбао!

– Скоро и я с вами!

Хуан Хосе стал рассказывать ему о своем плане осады, а затем о последствиях взятия Бильбао. Дело было ясное: какое сопротивление могут оказать им эти торгаши, которые ни в чем, кроме своей торговли, не смыслят? Все сейчас было им на руку; не пройдет и четырех месяцев, как дон Карл ос взойдет на престол, и те, кто сейчас поносят его, будут почтительно ему служить. Бильбао скоро открыто объявит себя карлистским городом. Да разве могло быть иначе?

Еще два месяца Игнасио провел с родителями, чувствуя, как оживает и крепнет, наслаждаясь обыденными мелочами, подолгу задумчиво глядя на облетевшие деревья в зеленом поле, залитом садящимся зимним солнцем, и на высящийся вдали хребет Оиса в белоснежной мантии. Рождество он отпраздновал с родителями, дядюшкой и тетушкой, и на этот раз праздник прошел тихо, спокойно; Педро Антонио уже не рассказывал своих историй, а все больше вздыхал по уюту оставленной им лавочки; в десять часов все легли спать.

Бесконечные комментарии дядюшки Эметерио по поводу хода военных операций Игнасио слушал с удовольствием, но так же бездумно, как слушают шум дождя. Дядюшка говорил о скором падении Бильбао, о долгожданной победе, о том, с каким нетерпением ожидают этой минуты крестьяне, в которых просыпаются былые страсти, и другие города, завидовавшие тому, который стремился их поглотить.

Но особенно живыми и яркими становились рассуждения дона Эметерио в те далеко не редкие дни, когда он с приятелями отмечал очередную новость обильной трапезой и щедрым возлиянием. Да и как иначе могли они отмечать победы, если не застольем? Разве возможен в деревне другой праздник, другое развлечение?

В один из ноябрьских дней дон Хуан бродил по пристани, превращенной в рынок. Печальное зрелище представляли сваленные грудами фрукты, брошенный скот. Здесь правила война, и все имело вид военной добычи, отнюдь не напоминая привычный размеренный ход торговых операций; пристань с разбросанными в беспорядке товарами была похожа больше на военный лагерь, где блеяли пленные овцы и слонялись беспризорные свиньи; это была уже не та пристань, к которой когда-то приставали корабли с грузом какао, развозимого затем по всей Испании. Даже коммерции война придавала варварское обличье, превращая ее в некое торжище кочевых племен. Невеселые мысли одолевали дона Хуана и когда, возвращаясь домой, он заходил в свой опустелый темный склад, тоже переживавший не лучшие дни.

– Завезли мерланов, по тридцать куарто [108]108
  Куарто– старинная испанская монета.


[Закрыть]
за фунт… дешево по нынешним временам… – сообщил ему как-то брат.

– Рад за тебя! – торжественно и печально ответил дон Хуан.

Дона Мигеля чехарда политических событий развлекала, и, только оставшись наедине, он сетовал про себя на неудобства, связанные с солдатским постоем, на скудость рынка.

В последнее время он издали, тайком следил за своей племянницей Рафаэлой, стоило лишь той пойти гулять в компании подруг и Энрике, братниного соседа. «И всюду за ней этот гусь! – думал он. – Такой ведь и украдет, с него станется!.. В хороших же руках она тогда окажется!.. Краснобай этот скоро совсем девчонке голову закружит… Нет, не стоит он ее, не стоит…» И, воровски прячась, он продолжал следовать за ними издали. Используя малейший предлог – сказать о том, что завезли мерланов [109]109
  Мерлан – рыба,семейства тресковых.


[Закрыть]
из Ларедо, по пяти реалов за фунт, или что-нибудь в этом роде, – он заходил к невестке и, чувствуя от сознания нелепости своего поведения неприятное покалывание внутри, украдкой бросал на племянницу быстрые взгляды.

Марселино, младший брат, приставал к ней:

– Да, да, думаешь, мы не видим… Как будто мы не знаем…

– Молчи, глупый, – обрывала его сестра, краснея как маков цвет.

– Ой уж! Расскажи-ка нам лучше про своего женишка.

– Марселино! Как тебе не стыдно! Ну-ка помолчи! – восклицал дон Мигель, бледнея так же отчаянно, как пунцовела племянница.

Дома, после ужина, безуспешно пытаясь отвлечься пасьянсами, он то и дело погружался в задумчивость, безмолвно беседуя с неким туманным, ласковым и кротким видением.

Последнее время дон Мигель [110]110
  Мигель – испанская форма имени Михаил.


[Закрыть]
больше всего полюбил день святого Михаила, который жители города, не имея теперь возможности праздновать его в Басаури, стали справлять в Аренале, в предместье. Сентябрь выдался погожий, тихий, и многие из тех, кто, испугавшись, покинул Бильбао в первые тревожные дни, уже вернулись в город. И каждый раз дон Мигель не упускал случая добродушно подшутить над повешенной на кладбищенских воротах надписью: «Вход воспрещен».

– Даже святого и неотъемлемого права умереть мы и то теперь лишены.

В этот тихий и ласковый день, когда стоящее над осенними горами солнце, пробиваясь сквозь легкие, прозрачные облака, мягким светлым дождем сеется на землю, в этот день одинокий холостяк вместе со всеми радовался тому, чему радовались все вокруг него.

Когда он вышел из дома, было еще рано, и тамбуринщик, в красном камзоле и синих панталонах, ходил по улицам, будя тамбурином и свистком любителей поспать. Здесь, на улицах города, со всех сторон окруженного горами, населенного сыновьями и дочерьми крестьян, тамбурин и свисток на заре звучали как песнь попавшей в клетку птицы, как память о лесе, где она родилась. От пискливых звуков свистка, резких, как зеленые краски гор, то и дело прерывавших мерную, глухую дробь тамбурина, на дона Мигеля веяло деревенской свежестью, и ему казалось, что он слышит неумолчное журчанье ручья, расшитое пестрым узором птичьих трелей.

По улицам, прыгая и крича, бежали стайки мальчиков в красных беретах и белых холщовых штанах; кто-нибудь был обязательно одет в костюм охотника на жаворонков – «чимберо» [111]111
  Чимберо –неизменный персонаж весенних народных праздников в Стране басков – охотник на жаворонков.


[Закрыть]
– со всем необходимым снаряжением: ружьем, большой кожаной котомкой, патронташем, в плаще с капюшоном, с подвешенной на зеленом шнурке пороховницей, с краюхой хлеба и жареным мерланом в мешочке, в гетрах и с обязательным спутником любого «чимберо» – собачки с длинной каштановой шерстью и тонкой мордочкой. Сколько раз и он, дон Мигель, полный детской свежести, выбегал на улицу в таком наряде, когда раздавался в округе тонкий голосок веселой малиновки с оранжевым воротничком, приветствующей солнце, поднимающееся поутру из своих облачных пуховиков, и желающей ему доброй ночи, когда оно уходит на покой, скрываясь за пурпурной завесой.

Все спешащие на гулянье были охвачены тем радостным возбуждением, которое переполняет ребенка, готовящегося осуществить только что задуманную шалость; сегодня они могли кричать и дурачиться на людях от всей души.

Дон Мигель подошел к месту импровизированного гулянья. Да, это было именно то, чего ему всегда хотелось: деревенский дух на городских улицах, гулянье в городском предместье. Выходящие к Ареналю переулки были украшены вымпелами и флажками, а дальше – само гулянье. Как это было красиво! В чахлые городские сады вселился вольный сельский дух. То тут, то там стояли лотки торговок пуншем, с выстроенными на них в ряд стаканами и кувшинами, сложенные из веток шалаши, палатки, где играли в наваху, [112]112
  Наваха –испанский складной нож.


[Закрыть]
в колечко и в кости; а сквозь уже пожухлую, желтоватую листву виднелись мачты и снасти празднично разукрашенных пароходов – еще одна, особая осенняя примета. И тут же, рядом, в двух шагах, ждали гуляющих сумрачные, укромные городские улицы, выстроившиеся в ряд дома, согретые теплом своих очагов.

Дон Мигель смеялся как ребенок, глядя на ряженых «чимберо», прицеливающихся в несуществующих, давно уже улетевших птиц, и на детей, смеющихся веселому представлению; с удовольствием слушал, как шипит масло на сковородах, и принюхивался к запаху жарящихся в нем мерланов; едва не соблазнился сыграть в кегли, сделанные из досок, на которых еще можно было прочитать – «Батарея Смерти»; и, вместе с ребятней, увязался за процессией огромных фигур из папье-маше, чувствуя, как и в нем самом пробуждается душа его детства, душа мальчика, который издали следовал за картонными исполинами, пока его приятели с криком бежали где-то впереди. Ему казалось, что он вновь погружается в ту, детскую атмосферу, ощущает пуповину, связывающую его с детством, во всем чувствует свежий, молодой привкус; и чем шумнее и оживленнее становилось гулянье, тем сильнее ощущал он происходившее в нем обновление. Со стороны города показалась тележка, которую везли увешанные бубенчиками и колокольчиками лошади; в тележке ехала молодежь в венках и гирляндах из георгинов, молодежь, оглашавшая гулянье звонкими протяжными криками. Да, вот такой ему нравилась деревня – маленький, празднично украшенный кораблик, приставший к молчаливым городским улицам.

Поддавшись порыву общего воодушевления, он остался обедать в Акасиас, на открытом воздухе, за шумным столом, где говорили о мире и о войне, о мятеже и о проклятых кантоналистах, разлагавших армию. Вспоминали прошлые гулянья на святого Михаила, в зеленой долине Басаури, где вился над деревьями дымок, шипело жарящееся на углях мясо, раздавались гитарные переборы. Дон Мигель ел молча, думая о том, что те, прошлые гулянья все же не были такими уютными, такими насыщенными, такими домашними; он с упоением вслушивался в разговор и в зазывные крики торговцев: «Сигары!», «Вода, холодная вода, кто жела-а-ет!..», «Чурро, [113]113
  Чурро –хворост (кондитерское изделие).


[Закрыть]
горячие чурро!». Он чувствовал разливающееся в душе и по телу тепло, и голоса гуляющих все больше сливались в один звонкоголосый шум. Услышав о том, что собираются плясать аурреску, он вскочил из-за стола и, даже забыв вытащить салфетку, бросился туда, чувствуя себя другим человеком, приплясывая на бегу; ему хотелось покончить наконец с этой своей вечной застенчивостью и громко, во весь голос поведать всем о своих тайнах, о тайных предметах бесед, которые он вел в одиночестве сам с собой.

Вспомнив о салфетке, он нарочно, будто бросая вызов, оставил ее торчать за воротником; это уже смахивало на нелепость.

Переходя от кружка к кружку, он наконец остановился, по-детски завороженно глядя, как какой-то мальчуган верхом на ослике, в красном берете с соломенной кистью, с перкалевой лентой через плечо и деревянной саблей, под барабанную дробь ездил по кругу в сопровождении свиты, составленной из вооруженной палками ребятни; на спине у него висел большой лист бумаги с надписью: «Въезд Карла Меченого в Гернику». После обеда все до единой лавки в Бильбао закрылись и весь народ собрался в Аренале. Враг не давал им праздновать их праздник в деревне? Что ж, они перенесут деревню в город, и все тут. Должны же они были, прощаясь с летом, вдохнуть деревенского раздолья, подышать вольным деревенским воздухом, от души порезвиться среди зелени!

Да, таким было гулянье в Аренале, обычном, неприметном городском саду! Но оно нравилось дону Мигелю больше, чем гулянье в настоящей деревне, как садик, взращенный им в горшках на балконе у себя дома, нравился ему больше, чем лес, где он наверняка почувствовал бы себя одиноким и всеми брошенным.

Подойдя к кругу, где танцевали аурреску, он вздрогнул: Энрике танцевал с Рафаэлой, пристально глядевшей, как ударяют в землю ноги ее кавалера. Не в силах оторваться от нее взглядом, следил он теперь за племянницей, выискивая ее в мельканье кружащихся пар, лицом к лицу с партнером. Во время одного из поворотов столкнувшись глазами с дядюшкой, Рафаэла почувствовала приступ слабости, а дон Мигель, у которого кровь стучала в висках и сердце, казалось, готово было выскочить из груди, отошел к другому кругу и начал плясать неистово, отчаянно, чувствуя сам, как он смешон.

– Браво, Мигель, вот это наконец дело, – крикнул ему один из приятелей, в то время как он, улыбаясь, танцевал все быстрее.

– Давай, давай, Мигель, смелее. Жизнь – танец, и кто не танцует – дурак.

Подбадривая его, приятели добродушно подсмеивались над неловкостью его движений, никак не попадающих в такт; он же чувствовал, как все в нем обновляется, и танец все больше опьянял его, вовлекая в себя. Словно сковывавшая его душу кора растаяла вдруг, и свежесть детских ощущений вернулась к нему.

Уже позже, после полдника, когда над шумной толпой пронеслись звуки военного рожка, игравшего сбор, он снова увидел племянницу. Люди затихли, считая, сколько раз протрубит рожок, и Энрике, прощаясь с девушками, сказал: «Нам пора!» Потом он еще раз, уже издали, обернулся, чтобы помахать Рафаэле, и в этот момент дядюшка подошел к ней, болтливый как никогда. Он выпил для храбрости и был взбудоражен вином и танцами.

– Похоже, ты хорошо повеселилась, – сказал он тихо, – вот что значит, когда есть жених…

– Это все Марселино, глупый мальчишка, – отвечала она, покраснев.

– Нет, это – жизнь! Что значит быть молодым… Эх, будь я годков на пятнадцать моложе… как тогда, когда, бывало, сажал тебя и подбрасывал на коленях, а ты меня, помню, гладила по лицу своими ручонками: «Дядя красивый, дядя красивый…»

– Ты и сейчас не старый, – сказала племянница в тоскливом замешательстве.

– Сейчас… сейчас я – чудак, а это хуже, чем быть стариком…

– Даже дон Мигель Арана сегодня плясал, – услышал он чей-то голос за спиной, когда медленно брел домой, чувствуя, что тело ломит, словно после тяжелой работы.

Поздно вечером, когда на улицах уже гасли последние отзвуки гулянья, бедный дядюшка сидел в одиночестве за столом, с помощью пасьянсов безуспешно пытаясь отогнать невеселые мысли: «Боже мой! Что я там такое говорил, что делал? Смешно, нелепо! Совсем захмелел…» И он поскорее лег, чтобы наконец остаться одному в темноте, где никто не мог его увидеть, чтобы забыться сном.

Но как забыть тот день, когда окруженный город праздновал в Аренале день святого Михаила, прежде проводившийся в Басаури, тот день, открывший долгую череду мучительных дней, тут домашний праздник накануне великих испытаний!

Как забыть тот день, когда притворная свобода гуляла на тихом, домашнем бульваре и на тенистых улицах, пропахших речной сыростью!

Для доньи Микаэлы настали тяжелые, мрачные дни, и даже заботы, связанные с дочерью, не могли отвлечь ее от бесконечных, тягучих воспоминаний о Семилетней войне; она то вновь переживала свое невеселое болезненное детство, то тревожилась из-за колебаний цен на рынке, предрекая, что мясо подорожает до двадцати шести куарто за фунт, и другие тому подобные катастрофы, или что крестьяне начнут убирать урожай до срока, или что монахини разбегутся из монастыря, или что семьи, живущие в предместьях, вдруг начнут самочинно занимать брошенные дома в центре города.

Смотр, который алькальд устроил городской милиции, только расстроил ее, когда она увидела мужа и старшего сына шагающих в одинаковых шотландских шапочках, с ружьями через плечо, среди множества всех этих мужчин, таких разных по возрасту и положению, всех этих вооруженных лавочников.

Мирные семьи смотрели на представителей мужской половины, вооруженных и по-военному настроенных, узнавая своих близких, но не понимая назначения всего этого военного механизма.

Офицеры шли наравне с рядовыми, с теми же ружьями на плече, отличаясь лишь едва заметными нашивками на шапочках, что составляло, по сути, все обмундирование. И хотя в одном ряду шагали люди очень разные по возрасту и положению, непохожие друг на друга поведением и платьем, подчеркивающим разный уровень достатка, все это пестрое множество несло на себе глубокую печать равенства, так же как преобладание темных тонов в одежде придавало ему глубоко серьезный вид, так отличающийся от впечатления, которое производят войска в ярких мундирах.

Стараясь отвлечься от снедавшего ее внутреннего волнения, донья Микаэла чинила и латала поношенную одежду, которую приносили ей соседи и которая предназначалась для оторванных от своей земли и трудов бедняг рекрутов, в своей ветхой одежонке дрожащих от холода, от хлестких порывов студеного осеннего ветра.

Перебирая платяные шкафы, она раскопала несколько старых сюртуков дона Хуана и при виде их вспомнила о тихом, безмятежном медовом месяце, сейчас казавшемся далеким призрачным сном; приспосабливая уже негодный для носки фрак, обрезая фалды, она чувствовала странное удовольствие, прикасаясь к этим реликвиям мирных лет, покойно проведенных у домашнего очага, к этим останкам сладостно однообразного прошлого.

Но что-нибудь постоянно отравляло ее тихие радости. Марселино, младший, был сущий чертенок. Вместе с такими же, как он, малолетками он ни минуты не сидел дома, принимая войну за какую-то новую грандиозную игру. Входящие и выходящие из города войска, марширующие колонны, бронированные корабли у пристани, выстрелы, бегущие в панике люди и, прежде всего, без конца раздававшийся на городских улицах звук военного рожка приводили их, целиком обратившихся в зрение и слух, в какое-то самозабвенное неистовство, переполняли ощущением жизни.

С утра до вечера донья Микаэла не находила покоя, думая о том, где сейчас сын и что он делает. Однажды, найдя у него в кармане несколько пуль, она ощутила, что ей нечем дышать. Ждала, что с минуты на минуту сына внесут в дом убитым. Как-то вечером, уже запоздно, затеплив лампаду перед ликом святого Иосифа, она послала слуг на поиски сына. А когда его привели, красного и потного, и узнав о том, что он вместе с солдатами ходил смотреть на пожар, она бросилась ощупывать его, шепча: «Ты меня в могилу сведешь!» «Ох уж эти женщины! – думал про себя мальчуган. – Из-за всякой мелочи визг поднимают».

Педро Антонио окончательно решил закрыть лавку и перебраться в деревню, туда, где был сын, туда, где когда-то он положил начало своим сбережениям. Городские власти обложили налогом в шестнадцать миллионов реалов жителей, которые отказывались вооружаться; молчаливая враждебность сквозила во взглядах соседей-либералов; а иногда, как ожог, ранило его брошенное в спину: «Карлист!».

– Когда-то мы еще вернемся! – воскликнула Хосефа Игнасия, утирая глаза, в то время как муж поворачивал ключ в замке.

– Скоро и с победой! Здесь больше оставаться нельзя! – воскликнул он, бодрясь, но чувствуя при этом холодок в груди – ведь здесь оставалась не просто его лавочка, а гнездо его души, где, образовавшись с годами, вокруг каждой вещи светился невидимый ореол мирных, трудовых мыслей. Он чувствовал, что больше уже никогда не вернется сюда; на сердце было невесело и тихо.

Пришел дядюшка Паскуаль – приободрить и напутствовать, сетуя на то, что не может уехать вместе с ними. Вскоре после него, когда экипаж уже готов был тронуться, появился дон Эустакьо, который оставался и с отвращением говорил о теперешней войне. «Что ему от меня надо?» – думал Педро Антонио. Хосефа Игнасия с грустью вспоминала тот Бильбао, с которым ее связывала темная привычка бессознательной любви, Бильбао – колыбель ее сына.

Пассажиры в экипаже говорили о войне и о грозящей городу опасности. Доехав до передовой позиции карлистов, экипаж остановился. В шалаше у дороги несколько крестьян и солдат-карлистов играли в карты. Пассажиры терпеливо ждали, пока наконец кучер не слез с козел и, подойдя к одному из игроков, не попросил его поторопиться и поскорее исполнить свою обязанность.

– Кто там еще?

– Ну что, пропускаешь или так проедем?

– Беру! – крикнул один из игроков.

– Сто лет тебя уже ждем!..

– А, эти, сюртучники? Ладно, подождут, теперь я приказываю… ставлю еще!

– Передушить бы все это отродье, – тихо сказал один из пассажиров.

– Смотрите, как бы они вас всех не передушили… – возразил Педро Антонио, и жена посмотрела на него с удивлением, пораженная смелостью мирного кондитера, в котором, как только он оставил свою лавку, вновь пробудился дух добровольца Семилетней войны.

Одни уезжали, другие приезжали. В середине ноября, когда семья Арана сидела за обеденным столом, дверь открылась и послышался пронзительный голос, заставивший всех внутренне улыбнуться: «А вот и мы!».

– Эпифанио!

Дон Хуан поднялся и, раскрыв объятия, устремился навстречу живому, подвижному старику, который, положив руки ему на плечи, с улыбкой оглядел его и прижал к своей груди.

– Так-то, дружок: налетели вчера поутру эти бунтовщики, вытащили всех нас, либералов, из постели, и – попутного ветра! Всего нас здесь несколько человек; я, само собою разумеется, остановлюсь у тебя. Ну, а вы, Микаэла? Пустяки, так даже жить веселее… А ты, Рафаэлилья? – Он взял девушку за подбородок, – Тебе-то уж, я думаю, и подавно до всего этого дела нет! – И шепотом добавил: – Есть у тебя, поди, на примете жених, и небось из либералов… Чего ж еще!

– А вы все такой же…

– Таким и в гроб сойду… Но пока повоюем. Из нас, эмигрантов,неплохой выйдет взвод.

На следующий день, с дробовиком и двенадцатью патронами с мелкой дробью, Эпифанио отправился записываться в резервный батальон. Когда ему выдали «ремингтон» и патроны к нему, воскликнул: «Шесть штук мне хватит – бью только наповал… Да здравствует свобода… для либералов!»

Враг упорно атаковал Португалете, сжимая кольцо осады вокруг Бильбао, которому на этот раз предстояло расквитаться за все, чтобы наконец решилась давняя тяжба между торговым городом, единовластно использовавшим бухту, и всей Сеньорией. Вот-вот должно было определиться будущее Бискайи.

В отличие от тридцать шестого года Бильбао уже не приходилось рассчитывать на помощь свыше и на заступничество Богоматери Бегоньи, как во время Семилетней войны. Карлисты вынесли статую Богоматери из храма и, полные святого рвения, искололи штыками фигуры римских легионеров на висевшей в ризнице картине Хордана, изображавшей Страсти Христовы. Триумфальным ночным маршем пронесли они Богоматерь на плечах по крутым горным тропинкам. И, как огромный факел, озарял шествие горевший в бухте корабль с запасом топлива для города. Красные отблески оживляли ветхий лик Богоматери, и среди участников процессии слышались крики: «Чудо! Чудо!». Один из карлистских добровольцев, указывая на кладбищенскую статую, держащую в руках две короны, крикнул: «А эта да хранит вас здесь!..» Когда через несколько дней Богоматерь доставили в Сорносу, прошел слух о новом чуде: говорили, что во время пути Пречистая Дева выказывала знаки радости.

– Вот радуется-то! – говорили в толпе. – Гляди, прямо улыбается.

Город между тем переживал тяжелые, беспокойные дни, озабоченно следя за действиями освободительной армии, появление которой ожидалось со дня на день, и готовясь к новым, тягчайшим испытаниям.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю