355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мигель де Унамуно » Мир среди войны » Текст книги (страница 19)
Мир среди войны
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 21:31

Текст книги "Мир среди войны"


Автор книги: Мигель де Унамуно



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 21 страниц)

На этот раз Педро Антонио удалось-таки найти дона Хосе Марию, который, увидев кондитера, напустил на себя скорбный вид и сказал:

– Насылая на нас невзгоды, Господь испытывает наше терпение… Но мы, недостойные, на кого снизошла неизреченная благодать, находя утешение в вере…

Заладив свое, он уже не мог остановиться; но, поблагодарив его, Педро Антонио воскликнул:

– Все пропало!

– Конечно! Если только не терять попусту время здесь, а идти прямо на Мадрид… На Мадрид!

Военные события свели всю его программу конкретных действий, о которой он так страстно толковал перед войной, к одной этой фразе: «На Мадрид!». Главную задачу он видел теперь в том, чтобы овладеть координирующим центром, в двадцать четыре часа взять нити правления в свои руки – и перед его программой открывалась широкая дорога.

– А как же мои проценты? – спросил Педро Антонио.

Дон Хосе Мария с удивлением взглянул на человека, который, потеряв сына, беспокоится о деньгах.

– На Мадрид! На Мадрид! – с жаром воскликнул сочувствующий, словно бы заканчивая вслух мысленный монолог.

Они все-таки поговорили о денежных делах, и Педро Антонио немного успокоился.

Озабоченность судьбой своих вложений мало-помалу превратилась у него в навязчивую идею, которая тем не менее была не в силах заглушить то и дело готовую болью прорваться трепетную мысль о потерянном сыне.

– Что-то не нравится мне Педро Антонио, – говорила Хосефа Игнасия своему деверю, священнику, – боюсь, как бы не тронулся умом; только и твердит полный день, что по миру пойдем, ворчит, что трачу много… А о бедном нашем Игнасио ни слова… Ах, сынок! Господи Иисусе, какое несчастье!

Под Рождество, в конце семьдесят четвертого года, Педро Антонио частенько захаживал на хутор к одному из родственников и там, сидя на большой кухне у очага, где готовился ужин, слушал разговоры о бесконечных крестьянских заботах и задумчиво глядел на волнистые языки пламени, которое, потрескивая, рвалось на волю и лизало, то вытягиваясь, то укорачиваясь, закопченную стену. И тогда ему вспоминался тихо тлеющий огонь его жаровни в лавке, то, как ворошил он переливающиеся трепетным красным жаром угли, а в это время рядом шел горячий спор между дядюшкой Паскуалем и доном Эустакьо; тот смирный, покорный огонь, свернувшийся, как преданный пес, у ног хозяина, которому, сгорая, он приносил себя в жертву. При виде пламени ему представлялось чистилище, а оно наводило на мысли о сыне, и, молясь о его душе, Педро Антонио тихонько бормотал «Отче наш».

Не было еще в жизни Хосефы Игнасии такого печального Рождества. Муж ее встретил праздник с той же невозмутимой покорностью, с какой встречал все после смерти сына, но уже не заводил рассказов о былом, доставлявших ему прежде такую радость. Брат-священник, пытаясь ободрить и развлечь его, рассказывал о победе карлистского оружия в Урньете в день Непорочного зачатия, и о мятеже, который подняли в Сагунте либеральные войска, поддерживающие Альфонсито, сына королевы, низложенной сентябрьской революцией. С ожесточением, присущим горячим сторонникам какой-либо одной идеи, он говорил о том, что теперь во главе каждого войска будет стоять свой король и шансы противников уравняются; к одному королю будут тянуться люди, любящие порядок, зажиточные; другой будет служить живым символом славы для своих солдат.

Особенно негодовал священник, упоминая о манифесте, в котором новый король обещал быть не только добрым испанцем и католиком, подобно своим предкам, но и либералом, в духе нового века.

– Хорошо ответил ему на это его двоюродный брат, наш дон Карлос: «Легитимизм – это я!»

– Его двоюродный брат? – переспросил Педро Антонио. – Так, значит, все это – дело семейное…

Какое безумие! Провозглашать его сейчас, когда мы так сильны!.. И дойти до того, чтобы объявить себя либералом и католиком сразу… Католик-либерал!.. Вот кого больше всех клеймил Папа…

– Интересно, а как все же будет с процентами? – спросил Педро Антонио.

Брат взглянул на него с тревогой, и жена, подметив взгляд священника, тоже забеспокоилась. «Если так и дальше пойдет, он точно помешается», – подумал дон Эметерио и, возвысив голос, чтобы заглушить неотвязные мрачные мысли брата и одновременно подавить легкую дрожь, охватившую его при виде Педро Антонио, которого он про себя уже считал обреченным на безумие, почти выкрикнул:

– Сейчас, сейчас, когда мы так сильны, когда победа уже почти у нас в руках… Нет, никогда еще наше дело не было так могущественно и сильно…

– Так же и раньше говорили… Эх, те семь лет!

Педро Антонио смутно чувствовал, что вместе с сыном погибло и дело, за которое тот отдан свою жизнь; что самым напряженным, решающим моментом было Соморростро, а все остальное – не более чем простая трата накопленных до этого сил. Какой-то подспудно звучавший в глубине души голос подсказывал ему, что узел, в который сплелось неисчислимое множество сил, вдруг ослаб, что, достигнув зрелости, движение начинает терять энергию, стремится к упадку, а не набирает силу, как в молодости, когда все еще впереди; что настало лето, когда пора собирать жатву, а не весна, когда ощутимо биение скрытых в земле сил. Движение пошло на ущерб, момент накопления сил, момент свободы остался позади. Апогеем было Соморростро; отступление из него означало, что былая слава карлизма повержена, а прообразом его будущей судьбы стала Абарсуса.

Поэтому Педро Антонио, так равнодушно выслушивая новости о ходе кампании, сам высказывался скептически; поэтому он лишь пожал плечами, узнав, что короли встретились в открытую на полях под Дакаром, где эскадрон карлистских гвардейцев вызвал на поединок эскадрон павийских гусар [130]130
  см. в указателе Павиа-и-Ласси.


[Закрыть]
– совсем как в романе! – и что Альфонсито был обращен в бегство. А когда Гамбелу в один из своих приездов сказал, что Кабрера признал монарха, Педро Антонио воскликнул:

– Ясное дело! Все пропало, ничем уже не поможешь!.. И деньги мои – тоже!..

– Я уже давно говорю, что подменили нашего Кабреру, – сказал Гамбелу, – нынешний Кабрера – масон, протестант, и жена у него протестантка… небось и в Пресвятую Деву не верует… масон, как есть масон…

Могучая фигура Кабреры, встававшая в памяти Педро Антонио, делалась в его глазах все больше и туманнее, исчезая в загадочной Незримой Юдоли и одновременно притягивая исходящим от нее таинственным сияньем, и, пока карлисты, уверявшие, что их нимало не удивляет отречение старого вожака, обрушивали на него отборную брань, а дон Карлос лишал его удостоенных когда-то почестей, Педро Антонио, наедине, беззвучно повторяя по слогам каждое слово, перечитывал прокламации легендарного героя, чувствуя, что слова эти, как заклятье, пробуждают в нем самые сокровенные воспоминания. Он прислушивался к голосу того, кого когда-то называли «Тигром Маэстрасго» и кто сейчас, разочарованный, покаянно взывал к своему сыну и прощал своих врагов, так же, как во время Семилетней войны взывал он, сея ужас, к памяти своей расстрелянной старухи матери; он прислушивался к голосу героя, покрытого шрамами – немым свидетельством тех заслуг, чьих мертвых символов: титулов и крестов – лишал его внук того самого Карла V, который их ему присвоил; он прислушивался к этому голосу, говорившему своей старинной пастве о том, что он оставляет им Короля, сам оставаясь с Богом и Отечеством; что тщетно пытаются они восполнить словами отсутствие идей. Странный отзвук рождал в душе кондитера этот эхом доносившийся из Незримой Юдоли голос старого, покрытого ранами и славой воина, говорившего о мире, о превосходстве разумного учения над слепой верой, просившего сострадания к своей матери-родине, чье достоинство оскорбляли те, кто считал испанцев чуждыми любой власти; умолял их, чтобы они, завоеватели по характеру, унаследованному от предков, совершили наконец величайшее из завоеваний, которое может совершить народ, – восторжествовали бы над собственными слабостями!

«Нет, это какой-то миссионер, а не наш Кабрера», – подумал Педро Антонио и вспомнил того, другого проповедника, что, стоя под открытым небом на городском кладбище, говорил о мире, вспоминая славные семь лет и ночной бой на Лучанском мосту, а величественное женское изваяние вздымало две короны над могилами победителей и побежденных. И ведь того проповедника тоже называли масоном! Что же такого было в этих масонах, что они так умеют тронуть душу?

Педро Антонио был почти готов понять старого вождя. Прокламация воскрешала в нем того, кем он был в сороковом году, когда, солдатом одного из батальонов Марото, кричал вместе со всеми: «Мира! Мы хотим мира!» И если, узнав о расстрелах в Эстелье, Гамбелу восклицал: «Есть еще надежда!» – то Педро Антонио они заставляли вспомнить Муньягорри, где Хуан Баутиста Агирре, с оружием в руках, бросил клич: «Мир и фуэросы! За католическую веру! Слава Альфонсу Двенадцатому! Слава генералу Кабрере!»

А между тем в Дуранго все увлеченно строили планы. Нанести решающий удар – и на Мадрид!

Хуан Хосе ожидал победы со дня на день; кровавые расстрелы в Эстелье – хороший урок на будущее всем изменникам; и даже то, что в стане врага тоже появился король, с которым связываются надежды и вокруг которого концентрируются силы, даже это даст им, карлистам, возможность еще легче одолеть противника. Он еще их попомнит, жалкий королишко, католик-либерал! И Хуан Хосе потихоньку стал напевать:

 
Королишко, все спешишь,
Все на месте не сидишь?
Карлос пнет тебя под зад —
То-то будешь сильно рад
И покатишься в Париж!
 

Но сомнение исподволь подтачивало общий оптимизм, и даже Селестино приходилось старательно скрывать таящиеся в глубине души сомнения и страх. Кто поднимет с насиженных мест этих басков, которые в былые поры не соглашались защищать отечество иначе как за плату? Воюя на своей земле, имея под боком семьи, вряд ли они соблазнятся пойти на Мадрид, чтобы дать короля кастильцам. Зачем? Пусть разбираются сами. Они уже начали обустраивать свое маленькое, но независимое государство, со своими почтовыми марками, чеканили свою монету. К тому же, опасаясь непривычных для себя равнин, они довольствовались тем, что сильны здесь, по эту сторону Эбро, где могут защищать свое нарождающееся государство благодаря, в значительной степени, старикам-добровольцам из той же Кастилии, которые устремлялись на север – одни, чтобы поживиться за счет войны, другие, чтобы удовлетворить атавистические инстинкты, кое-кто бежал от правосудия, хотя большинство из них и встречало здесь лишь презрение и недоверие.

И это было еще отнюдь не самое худшее. Хуже всего, по Селестино, было отсутствие четкой программы, из-за чего люди не знали, что же они защищают. Нуждаясь в формулах, чтобы определить движение, которое в нем самом шло не от душевной потребности, он считал, что именно формулы и рождают движение. Как-то вечером, слушая рассуждения адвокатишки, Хуан Хосе прервал его:

– Мы в горы без всяких программ ушли, и если судил нам Господь погибнуть, никакие программы не помогут… Поменьше надо разной дурью голову забивать… а что до кастильцев, так их никто и не звал…

Претендент понял, что без величественного жеста не обойтись. Многие кругом, перешептываясь, уже называли его масоном или, по крайней мере, говорили о том, что он подпал под влияние масонов и либералов – не случайно его дед так упрямо отказывался приносить клятву фуэросам. Даже освящение карлистского войска именем Святого Сердца Христова не могло остановить зловредные толки. Генеральные хунты Бискайской Сеньории в Гернике набирали силу, и распри между «чистыми» и «аморебьетос» [131]131
  «Аморебъетос»– сторонники соглашения, заключенного в Аморебьете.


[Закрыть]
обострились. Тридцатого было подано прошение, призывавшее Короля объявить себя Повелителем Бискайи; узнав о том, что король собирается приносить клятву бискайским фуэросам, Хосефа Игнасия сказала мужу: «Сходи погляди, все развлечешься немного, сходи…»

Дон Карлос – король по всем статьям, чего уж и говорить, теперь же он будет Королем и волею народной, освященной традицией, которая и есть подлинная демократия. Хунты – это хунты… По словам Гамбелу, из семидесяти семи человек, подписавших прошение, было только четырнадцать – не больше – кастильцев, а остальные – какие фамилии: Габикагохеаскоа, Муруэтагойена, Урьонабарренечеа, Мендатауригойтиа, Итурриодобейтиа!.. Красота! Пусть эти горожане себе язык на них сломают… Хунты – это хунты; а Бильбао все равно будет наш.

По мере того как приближалось третье июля, выбранный для принесения Клятвы день, Герника полнилась народом, и, прохаживаясь среди толпы, снующей в ожидании торжественного момента, прислушиваясь к разговорам, полным отзвуков затаенных страстей, Педро Антонио, который, уступив настояниям жены, вместе с Гамбелу приехал в ожидающий праздника город, чувствовал в душе легкое жжение, словно в ней разгорался потухший было после смерти сына огонь.

Утром третьего числа Педро Антонио, накануне заночевавший в городе, был разбужен двадцатью одним гулким орудийным залпом. Пришел Гамбелу, и оба, горя мальчишеским нетерпением, поспешили на улицу. Сколько народу! При виде бурлящей, постоянно прибывающей толпы в душе Педро Антонио пробудились дремавшие в самой ее глубине воспоминания; он вспомнил, как еще мальчишкой ходил на ярмарки, которые устраивались здесь, в городе; то ему виделись знакомые поля и безмятежное небо над ними, то мирная приветливая долина, лежащая между гор, всегда зеленых гор его детства, и он как бы снова вдыхал воздух, напоенный морской свежестью.

В нем пробуждалась память о детских впечатлениях – тех, что отложились в глубине его души, навсегда слились с нею. «Вот здесь, в этой лавке, отец купил мне башмаки; а лавочница была кривая…» «А вот здесь нас остановили, когда мы с отцом гнали продавать корову…» Все, что окружало Педро Антонио сейчас, воскрешало в нем эти воспоминания и, полнясь их светом, казалось живее и ярче; каждый из спешивших по улице рядом с ним вдруг стал ему интересен.

Толпа вынесла их на площадь в тот момент, когда свита отправлялась навстречу Королю. Педро Антонио, привставая на носки, старался разглядеть, что происходит в передних рядах. Мигелеты прокладывали себе путь в толпе. Шум голосов, звуки рожков и литавр, народ, движущийся за знаменем, приводили душу кондитера в трепет, и, увидев лик Богородицы, вышитый на белом стяге, который нес синдик, он перекрестился. Ему вспомнилось, как однажды, в детстве, отец привел его в город посмотреть на Крестный ход в Страстной четверг, и в нем словно бы ожило давнее детское желание ухватить взглядом как можно больше из того, что его окружает, прежде чем все это растает, исчезнет навсегда.

Все дома были украшены гирляндами, а висевшие на балконах простыни были как часть приоткрывшейся, сокровенной домашней жизни; разноголосый шум взмывал к небу, взрываясь там ликующими петардами; колокольный трезвон звучал как приветственный голос полей; раздававшийся по временам грохот артиллерийских залпов придавал музыкальное единство праздничной, суматошной разноголосице, окунувшись в которую люди забывали о том, что идет война. Шумная, грохочущая жизнь толпы захватывала, захлестывала Педро Антонио, и глухая боль, оцепенело дремавшая в нем со смерти сына, пробуждалась и оттаивала. Звонкая бронза колоколов, грохот пушек и запах пороха будили память о прошлой войне в его душе, уже не просившей мира.

Увлекаемые толпой, они подошли к дому, где расположился Король, и, когда он показался на балконе, слитное «Славься!» на мгновение заглушило колокольный звон. Король! Король собирался приносить клятву народу.

Гамбелу и Педро Антонио сломя голову, как мальчишки, помчались к Санта-Кларе и не без труда отбили себе местечко под деревом, откуда удобно было следить за церемонией. Свита вошла в решетчатую ограду; дон Карлос и его дряхлый, с бледным лицом отец расположились на помосте, рядом с дубом, под шелковым узорчатым пологом; представители Хунт встали под сводами беседки. Началась торжественная служба. Казалось, заполонившая узкую аллею толпа собралась почтить дуб – символ фуэросов. Педро Антонио глядел вдаль, туда, где сквозь ветви дуба виднелась могучая фигура сумрачного, утесистого Оиса, облик которого отпечатлелся в его детской душе. И детская эта душа выплескивалась, рвалась наружу; он чувствовал, что обновляется, чувствовал, как сердце его бьется созвучно сердцам окружавших его людей, молчаливо слушавших этот молебен под открытым небом, людей, единых духом, поглощенных торжественным действом. Рядом с ними стояло несколько девушек, с яблочным румянцем на щеках, полных собою, своей молодостью и постоянно перешептывавшихся и смеявшихся, так что приглядывавшей за ними старухе приходилось каждую минуту возмущенно прерывать молитву, чтобы сделать бесстыдницам замечание. Священник воздел чашу и остию, те, кто смог, встали на колени, все склонили головы, и среди молчания, над толпой, собравшейся под широко раскинувшимся ослепительно чистым небом, вокруг старого дуба, олицетворяющего бискайские вольности, раздался голос священника, возгласившего, что остия [132]132
  Остия –белая облатка, посвящаемая мессе.


[Закрыть]
– символ поклонения народу, хотя ни один человек не понял, что это значит. Душа Педро Антонио дрожала, как струна, и слезы, долгое время копившиеся в душе, уже готовы были брызнуть из глаз. И чем больше он крепился, стыдясь плакать на людях, тем труднее было ему сдержаться.

Чувства обступивших его людей взломали лед, и, словно очнувшись от глубокой спячки, Педро Антонио, казалось, наконец осознал, что он – отец, потерявший сына, единственного сына, в котором он мог бы пережить себя среди других. Обратившись к своей душе, он обнаружил ту боль, что давно уже зрела в ней; холодное «у меня погиб сын» превращалось в жгучее, невыносимое «мой сын умер». Он чувствовал себя человеком, одним из многих, человеком, которого, выбрав среди прочих, поразило безутешное горе; он был отцом мертвого сына среди всех этих обступивших его людей, мужчин, многие из которых были отцами пока еще живых детей.

Священник взял остию, и голос его звучно разнесся над оживленной тишиной собрания. Он говорил о том, что сами ангелы достойны зреть короля, простертого перед безмерным могуществом Того, Кто обитает на небесах; что никогда еще не являлся миру король более великий; что поистине отрадно и достойно восхищения видеть его здесь, коленопреклоненного, в то время как почти все прочие монархи земли вступают в сговор с мерзостной революцией…

– Получил, Альфонсишко?! – пробормотал Гамбелу.

…что восхищения достойно видеть, как, принося торжественную клятву, он навсегда связывает себя с народом теснейшими узами религиозного братства…

Педро Антонио больше не мог крепиться, слезы душили его, в то время как священник, показывающий искусное владение своим оружием – словом, казалось, испытывал удовольствие, видя склонившегося перед ним короля.

…что в залпах пушек был слышен глас народный.

И когда Педро Антонио услышал, что «народ сказал свое слово, благородной кровью мучеников окропив поля сражений», его душевная рана открылась и он беззвучно заплакал, чувствуя всю сладость обретенного смирения. Слезы катились по щекам, и безграничный покой нисходил в душу, память о сыне, погибшем с верой в карлистское дело, становилась с каждым мгновением живее, и смутный образ его обретал все более яркие и крупные черты. И чем больше старался он сдержать рыдания, тем сильнее рвались они наружу, даруя тайную усладу, которую испытывает человек, плача на людях. И у него было свое горе, и он тоже нес свой крест – так пусть же хоть кто-нибудь пожалеет его. Румяные девушки-хохотушки, от внимания которых ничто не могло ускользнуть, теперь еле сдерживали смех, глядя на старика, растроганного церемонией.

– Бедняжка! Как горюет!

– Ой, молчи, не смеши меня! – отвечала ее подружка, во все глаза глядя на Короля и прикрывая рот рукой.

Другие, особенно те, кто знал кондитера, глядели на него с жалостью, и одна стоявшая рядом старушка даже начала всхлипывать. Педро Антонио сквозь слезы видел свежие, юные лица смеявшихся над ним девушек; пытаясь успокоиться, он сосредоточился на том, что происходит пред алтарем, и услышал, как священник произнес: «Да вознаградит вас Господь, и да не ослушаетесь вы воли Его». Соглашение между народом и его королем было заключено.

Служба продолжалась, и беззвучно продолжали течь слезы по лицу несчастного отца.

– Хорошо воспитание! Уж точно родители – либералы… – сказал Гамбелу, возмущенный легкомысленным поведением девушек.

– Такой уж возраст. Пусть!

Девушки же, ощущая на себе негодующие взгляды Гамбелу, смеялись еще громче.

Служба закончилась, и сдерживавшая свои чувства толпа разразилась криками. Синдик вышел вперед и, попросив тишины, сказал: «Благородные бискайцы! Слушайте, слушайте, слушайте! Сеньор дон Карлос VII, повелитель Бискайи и король Испании, да продлится славное и счастливое царствие твое на многие лета!» Подняв шелковый стяг, он замахал им из стороны в сторону под приветственные крики обезумевшей от восторга толпы; дважды еще повторил он свою короткую речь, и каждый раз реяло в воздухе белое полотнище. Педро Антонио понемногу успокаивался.

Король встал с колен, в толпе послышалось шиканье, и воцарилась тишина. Король благодарил народ, и, когда сказал, что в сердце его навсегда останется память о них и об их сыновьях, проливавших свою кровь на полях сражений, в душе Педро Антонио вновь забил родник нежности, а король меж тем заверял всех, что Господь, никогда не оставляющий своих верных сынов, скоро дарует им победу. Слова его утонули в оглушительных криках, и кондитер вновь плакал, радуясь, что среди всеобщего шума никто теперь не заметит его слез. Никто не знал, что творилось в этой душе, уединенной среди множества других.

Выдвинувшись вперед, коррехидор возгласил: «Народ Бискайи! Клянешься ли ты в преданности дону Карлосу VII, законному повелителю Бискайи и Королю Испании?» «Да», вперемежку с рыданьями вырвавшееся у Педро Антонио, утонуло в слитном многоголосом «да», от которого вздрогнул воздух и которое, живо и трепетно отозвавшись в листве древнего дуба, угасло в долине. Затем депутаты и представители городских властей стали по очереди подходить к королевской руке.

Педро Антонио чувствовал, что в душе его воцаряется покой, какого он еще ни разу не испытывал после смерти сына, и, обретая этот покой, душа вновь открывается вольному ветру, безмятежному небу, плещущей вокруг жизни толпы, в которой ему удалось растворить свое горе, воспоминаниям о деревне и о семи военных годах, по-новому открывается, чтобы принять в себя образ сына, которого он не успел поцеловать перед смертью, и, созерцая сейчас этот образ, он испытывал радостное чувство выздоровления. Словно внутри у него прорвался нарыв, и, сбросив груз тягостного, дремотного оцепенения, душа его привольно вздохнула, жадно потянулась к полузабытым ощущениям. Когда, среди прочих простых людей, настала его очередь, он приблизился к Королю и, с затуманенными глазами, приложился к его руке, вложив всю свою душу в этот поцелуй – последний, который Педро Антонио долгие годы берег для своего сына Игнасио, так и не успев поцеловать его, он, один из многих, подходивших поцеловать руку Короля.

Широко, облегченно вздохнув, полный обновленного смирения, он встал с колен и поискал глазами девушек-болтушек, чтобы показать им, что спокоен. Потом он еще постоял, глядя на церемонию, а когда она закончилась и только представители власти остались на помосте, у портрета Короля, он, вместе с Гамбелу и со всей толпой, двинулся к приходской церкви на молебен. И там, стоя среди тесно обступивших его молчаливо-сосредоточенных людей, он молился, молился как никогда прежде, ощущая мало-помалу воцарявшийся в душе мир. Ясно представляя себе то тихое одиночество, в котором ему с женой суждено доживать свой век, Педро Антонио вновь подумал о том, что земная жизнь мимолетна, и мысль эта укрепила в нем волю к жизни – к ожиданию того радостного часа, когда он снова увидит сына, обязательно увидит его. Когда он вышел из полутьмы храма, все кругом, залитое солнечным светом, показалось ему необычайно торжественным и величавым; народ понемногу расходился.

Придя домой, он увидел жену, и, обменявшись взглядами, они прочли затаенные мысли друг друга об одинокой старости, о тридцати пяти прожитых вместе годах, о незримо соединяющей их тени и о единой надежде на то, что дух их сына жив. «Бедный Игнасио!» – разрыдавшись, воскликнул отец, и мать, прошептав: «Слава тебе, Господи!» – плакала вместе с мужем.

Война кончалась, исчерпав самое себя, и, брызжа слюной, словно в припадке падучей, официальные карлистские газеты называли либералов трусами, преступниками, жалкими рабами, нехристями, евнухами. Через несколько дней после клятвы дон Хосе Мариа советовал всем не упрямиться и, оставив Короля, отстоять фуэросы, заключив договор с неприятелем.

Провозглашение испанским королем сына низложенной королевы тоже возымело свои последствия. Люди зажиточные и чтущие закон обращали к нему свои надежды; многие из тех, кто раньше тайком помогал карлистам, теперь отвернулись от них; епископы начали проповедовать милосердие, мир и согласие. Силы, начавшие войну, постепенно нащупывали точки соприкосновения; контрреволюция созрела.

Вооруженный карлизм переживал последние, трагические дни. Был нанесен удар по силам карлистов в Каталонии, и после взятия либералами центральной позиции в Канталавьехе пятнадцатитысячное войско рассеялось за пятнадцать дней; остальных разгромила в Тревиньо национальная кавалерия. Озлобление не знало границ; день ото дня ужесточались меры против заподозренных в либерализме, между тем как народ на деле убеждался в силе правительственных войск. Даже Гамбелу, правда, так, чтобы его не слышал Педро Антонио, говорил о том, что следует согласиться на мирный договор, предложенный Кесадой после того, как Лисаррага, вместе с тысячей человек и епископом окруженный в кафедральном соборе Урхеля, вынужден был сдаться.

Когда с мятежом на Севере было покончено, наступила развязка. Столичная пресса выливала потоки грязи на дона Карлоса, предложившего, на случай войны с Соединенными Штатами из-за Кубы, заключить перемирие и послать к американским берегам своих добровольцев. Конец года выдался щедрым на снегопады; правительство, не менее щедро, отправляло в Страну басков батальон за батальоном. Однако тридцать пять тысяч человек, оставшихся от восьмидесятитысячной карлистской армии, под командованием одного из иностранных родственников Короля еще ожидали последнего столкновения. Дон Карлос сам обратился к ним с речью; желанный час настал; их ждали великие битвы; врагов они будут считать по убитым… Пусть наступают! Страшные, жестокие испытания ждали их, но ведь и изгнание французов началось лишь после того, как Наполеон оккупировал Испанию. «Как один!» – воскликнут они, подобно героям 1808 года, когда настанет час испытаний. «К оружию!» – отзовутся каталонцы, и незапятнанное полотнище вновь взовьется над вершинами гор. Их ждали голод, холод, тяготы пути, но их Король, стараясь при этом встать в позу поэффектнее, обещал им победу. И люди, охваченные той последней надеждой, которую рождает отчаяние, восклицали: «Наконец-то наши ряды очистились от изменников!»

Хуан Хосе чувствовал, что у него открывается новое дыхание; он хотел этого самообмана. Война не могла кончиться сама собой, как какая-нибудь чахотка; перед тем как пасть, они еще наделают шуму, совершат что-либо неожиданное, героическое. Последнее усилие веры окажется чудотворным.

Начало семьдесят шестого года было отмечено обильными снегопадами и ростом неподчинения в армии; говорили о том, что карлистские батальоны тают из-за дезертирства, о помиловании, о капитуляции, о сдаче, о бегстве во Францию.

Когда в конце января Хуан Хосе увидел, как люди в Дуранго, бросая свои дома, нагружают повозки скарбом, когда услышал, что враг близко, ему ничего не оставалось, как воскликнуть: «Все пропало! Да, победа за ними, но дорого она им достанется! Придется им еще попотеть!» В конце концов – как знать?! Быть может, при виде последних героических усилий павшие духом воспрянут и пламя разгорится вновь. Иного выхода не было: защищаться, даже когда тебя положили на лопатки; погибнуть, нанеся врагу смертельный удар. Отступая под натиском лавины, они цеплялись за каждый выступ скалы, за каждую пядь той земли, на которой успели создать свое маленькое Государство, со своими почтовыми марками, своим Монетным двором и своим Университетом. Закрепившись в Эльгете, они черпали силы из собственной слабости.

Хуану Хосе пришлось расстаться с остатками своего разбитого батальона и присоединиться к наваррцам, вместе с которыми он, под непрестанно падавшим густым снегом, двинулся к Эстелье, но и ее им пришлось оставить в середине месяца – враг рвался к святыне карлизма неудержимо. Каждому бойцу выдавали по две песеты. О передвижениях противника – ничего не известно. Когда они оставили Эстелью, из восьмидесяти двух человек, бывших в роте сначала, оставалось тридцать четыре. Все обстоятельства были против них; речь шла уже только о том, чтобы, не сдаваясь, пасть достойно, оставив за собой право когда-нибудь восстать вновь. Нация заслуженно оставалась без спасителя; она заслужила это своим безволием, своей тупой покорностью, своим преступным равнодушием. Испания была страной, недостойной лучшей судьбы; она сама отдала себя в руки мальчишке, который нес ей чахлый католический либерализм; она сама предпочла бесславный мир воинствующей славе; сама обрекла себя на посмешище иным народам.

Собственными глазами пришлось увидеть Педро Антонио, как движутся вперед национальные войска, неудержимые, словно река в паводок. Мальчишки, раньше бежавшие впереди карлистских батальонов, теперь сопровождали колонны либералов; не одна девушка сменила жениха-карлиста на офицера-либерала.

Поражение в Бискайе было полным; повсюду слышалось: «Да здравствует мир!», а командир батальона, где воевал Игнасио, приветствовал нового короля – Альфонсито. В Толосе один из батальонов шел сдаваться при оружии, под звуки марша. Парни возвращались домой, как с гулянья.

«Как непохож этот конец, – думал Педро Антонио, – на торжественный договор в Вергаре, которым завершилась Семилетняя война, моя война; как по-иному все было тогда, когда Марото и Эспартеро, среди колосящегося поля, протянули друг другу руки, а окружившие их ветераны громко просили мира, такого желанного после столь долгих и кровопролитных боев!»

В воскресенье, в первый день карнавала, остатки карлистских войск, верные своему Королю, – по большей части кастильцы, воевавшие вдали от родных краев, – и придворные злополучного двора, двигались по дороге от Орбайсеты к Валькарлосу, неся в душе груз печальных воспоминаний и со щемящей тоской вдыхая воздух отечества, которое им предстояло покинуть.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю