355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мигель де Унамуно » Мир среди войны » Текст книги (страница 20)
Мир среди войны
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 21:31

Текст книги "Мир среди войны"


Автор книги: Мигель де Унамуно



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 21 страниц)

– Бедный Игнасио! – сказал Селестино шагавшему рядом Хуану Хосе.

– Да, жаль!

В Валькарлосе, когда их король обратился к ним с последним словом, многие плакали. На мосту Арнеги, не доходя границы, им выдали остаток жалованья.

– Хватит, чтобы поставить свечу за Игнасио! – сказал Хуан Хосе.

«Я вернусь! Вернусь!» – театрально воскликнул дон Карлос, оборачиваясь к своим добровольцам, которые – всего около десяти тысяч человек – со слезами на глазах разбивали о землю свои ружья и ломали клинки сабель. На другой день, второй день карнавала, уже по ту сторону границы, побежденный король устроил смотр остаткам своих безоружных батальонов.

Народ наслаждался миром, как больной после долгой болезни; все возвращалось в прежнее русло, эмигранты спешили к своим очагам; трудовая жизнь расцветала, приходили в движение прерванные дела. Торговля непрестанно накапливала капиталы, многие из которых были нажиты на войне; промышленность, в военное время переживавшая упадок, собралась с силами и налаживала производство товаров, которые могли бы вступить во взаимодействие с торговыми капиталами. Общественное сознание очищалось от замутнявшей его взаимной озлобленности, откладывавшейся в нем в виде илистого слоя, способного давать новые всходы. Открытая война кончилась, но борьба в правительстве продолжалась; обладавшее исполнительной властью меньшинство по-прежнему повелевало массой, сохраняя с помощью оружия, но уже в условиях мира, порядок, установившийся во время войны.

Новое поколение юношей весело шумело на улицах, оживляя общую атмосферу, придавая жизни старшего поколения смысл и, как всегда, неся в себе тот запас целомудрия, святой и бесценной невинности, которая одна хранит мир от погибели. «Да, вот они, те праведники, во имя которых щадит нас Господь», – думал дядюшка Паскуаль, когда молодежь приходила приложиться к его руке.

Однако, безусловно, одно из важнейших последствий войны состояло в том, что она послужила образчиком для новых мальчишеских игр. Постоянное присутствие рядом военных людей давало ребятне возможность учиться всему с ходу; в дело вместо камней шли подобранные патроны, и перестрелки выходили уже более серьезными. Отвинчивая от кроватей латунные шары, ребята начиняли их порохом и делали нечто вроде ручных гранат; картечь шла на изготовление «патронташей».

Хуанито и его приятели по роте отпраздновали окончание войны веселой пирушкой с танцами, музыкой, воздушными шарами, шутихами и фейерверками.

Новый король Испании, объезжая усмиренную страну, посетил Соморростро, откуда обратился с прокламацией к жителям баскских провинций, а затем двадцатого марта, с частями Северной армии, триумфальным маршем вошел в Бильбао, где его встретил народ, когда-то низвергнувший с трона его мать. Из Мадрида часть войск была переброшена в Сьюдад-Реаль, на войну с саранчой, опустошавшей поля Ла-Манчи.

Облегченно вздыхая, деревня наслаждалась миром; молодые крестьяне возвращались на родные поля; прекратились постоянные поборы, насильственные поставки провианта для карлистской армии и, что было самым неприятным, для той тьмы кастильских семейств, которые вынуждены были перебираться в карлистские провинции вслед за родственниками, участвовавшими в мятеже. Но, вкушая мир, крестьяне не могли не думать о том, как поправить нанесенный войной ущерб. Кто вернет им их кредиты, их деньги, вложенные в карлистское дело?

Во многих семьях были погибшие; в некоторых известие о смерти даже приносило облегчение, но кто мог восстановить теперь распавшиеся семьи? Об этом говорил Педро Антонио со своим приятелем-хуторянином. Действительно трагическим, поистине непоправимым было исчезновение целых семей, члены которых, гонимые нуждой, разбредались Бог весть куда. Тут и впрямь погибшим можно было лишь позавидовать!

Дядюшка Паскуаль заехал к своим, чтобы взять их с собой в Бильбао. Оба – и Педро Антонио, и его жена – хотели этого, но оба скрывали это друг от друга, ожидая, что кто-то признается первым, чтобы с благодарностью принять эту жертву.

– Надо смириться, – говорил Педро Антонио.

– Смиряйся, воля твоя; но мы – никогда! – восклицал дядюшка Паскуаль, которого мир настроил на еще более воинственный лад.

– А что поделаешь?

– Что поделаешь? Смирение для нас – погибель. Знаем мы, чего хотят эти либералы со всеми своими разговорами о легальности. Побежденные, но не смирившиеся! Настало время молиться: нам – здесь, на земле, а твоему сыну – там; и не забывать о делах; вера без дел мертва. До чего бы довела нас эта революция, если бы не война, не искупительная кровь?

– Но мои деньги…

– Вот видишь, видишь? Мы побеждены потому, что еще не до конца очистились от скверны. Прекрасно сказано в послании нашего епископа Кайхаля– вот что следовало бы выучить всем наизусть. Попомни мои слова, истинно сказано там: во время прошлой войны не батальоны Эспартеро, а гнев Господень гнал наших добровольцев до самой границы. То же и сейчас… Да и могло ли быть иначе! Власть была им нужна, а не победа во имя Бога, Короля и Отечества… Ах, если бы возжелали мы Царства Божия и праведного суда Его… Но нет! Честолюбцы, предатели, кощунники…

– Значит, выходит, если либералы победили, так они уже и святые…

– Нет, нет и нет; не либералы, а Господь поверг нас; Господь, который равно посылает дождь доброму и злому… неисповедимы замыслы Его… мы в жизни нашей – как перелетные птицы…

– А перелетной птице – не напиться водицы?

– Не смейся над святыми вещами… Кайхаль сказал: воистину либералы хуже нас, но разве не использует Господь злых, наказуя добрых…

– Так, значит…

– А значит вот что: на Бога надейся, да сам не плошай… но главное, моральная победа за нами.

– Ба! Старая песня! Материальная победа за ними, а моральная – курам на смех…

– Хорошо смеется тот, кто смеется последним…

– Ну, ну! А нам – плюй в глаза, все – Божья роса!

– Молчи! Настанет и для них dies irae. [133]133
  День гнева (лат.)


[Закрыть]

– Ох, здорово ты их этим напутаешь!

– А почему бы и нет? Послушай: пусть здесь, в этой жизни, мы, победившие, пока еще побеждены… По крайней мере, уважать нас будут. Кто, как не мы, карлисты, дали им Альфонсито?

– Да, ты уж если упрешься, тебя ничем не проймешь… Мир нам нужен, мир…

– Мир! Мир!.. Бывает мир, что хуже отступничества, мерзостный сговор с Сатаной… Нет! Не мир, а война, война врагам Божиим… Вспомни слова Юлия Второго: «Война варварам!» А насчет мира и религии – вопрос тонкий… Как сказал сам Господь наш Иисус Христос: «Не мир, но меч принес Яна землю»; войну и раздор нес он в каждый дом… Мир, мир! Мир с Господом и со своею душою, но – война, денно и нощно война всем отступникам…

– Ладно, ладно… – унимал Педро Антонио разбушевавшегося брата.

В конце концов Педро Антонио уступил настойчивым уговорам брата, а Хосефа Игнасия сказала: «Что ж… раз ты решил…» Объединив остатки состояний бывшего кондитера и священника, все трое, внутренне связанные незримой тенью Игнасио, могли прожить безбедно.

– Помнишь, как мы уезжали? – спросил Педро Антонио жену, различив вдали пострадавшую от обстрелов колокольню Бегоньи.

Она расплакалась, хотя втайне и радовалась тому, что возвращается в город, едва попав в который, быстро приспособилась к новому течению жизни. Единственное, что было непривычно и несколько обременительно, это то, что церковь, в которую она ходила каждый день, была теперь дальше. Священник укорял ее, что она не хочет ходить в церковь своего нового прихода.

Через несколько дней после возвращения бедняжка украдкой, словно в чужой дом, вошла под своды церкви святого Иакова; скользнув за главный алтарь, она выбрала один из самых укромных уголков абсиды – маленькую нишу, рядом с фигурой скорбящей Богородицы; мягкий, рассеянный свет падал сверху, и нежные переливчатые отсветы свечного пламени оживляли застывшие черты скорбного, изможденного лика Пречистой Девы, державшей на коленях обнаженное мертвое тело Сына, с безвольно упавшими, худыми руками, предоставленного воле Отца небесного. Дрожащим от слез голосом шептала Хосефа Игнасия хвалы, которые приносят своей заступнице скитающиеся в горькой земной юдоли. Немного успокоившись, она машинально, не понимая смысла слов, стала перечитывать начертанное под сводами «Mater pietatis flaviobrigensis patrona, ora pro nobis». [134]134
  Богородица милосердная, златовласая заступница наша, молись за нас (лат.).


[Закрыть]
Тихий полумрак навевал покой, и так же успокоительно действовало на нее выражение, застывшее на лице Скорбящей, выражение умиротворенной и просветленной печали. Глядя на Богородицу, она вспоминала своего бедного Игнасио: как по утрам, еще заспанный, он выходил из комнаты; как, дыша здоровьем и свежестью, садился завтракать. Да, да, вот так он резал хлеб, а вот так обмакивал его в чашечку с шоколадом! Вот он берет стакан; вот вытирает губы! А вот так, по-сыновнему, он глядел на нее с безмятежным спокойствием во взгляде! «Что ж, до свидания!» – говорил он, уходя в контору, а она оставалась в лавке, поджидая его к обеду. А когда перед ней мелькнул на мгновение остекленелый, тускло горящий взгляд нарумяненного призрака в короткой юбке, она закрыла лицо руками и расплакалась, вспомнив разговоры о гордыне духа и вожделениях плоти. «Нет, мой сын был хорошим; и ты, его мать, тоже хорошая, ты, его мать, сделавшая все, чтобы он почил в благодати».

Утешенная, выходила Хосефа Игнасия из церкви, и мягкий свет мирно сеялся сквозь большое, похожее на розу окно над главным нефом готической базилики. И быть может, среди тех, кто сидел там, склонившись над молитвенниками, были и тс, кто безмолвно просил для себя сына у матери Сына предвечного.

В первые дни пребывания в городе Педро Антонио жгло любопытство – пойти взглянуть на свою прежнюю лавку. Дойдя до угла улицы, он бросал взгляд на как всегда пестревшие товарами окна лавки и, постояв немного, чувствуя, что к горлу подступают слезы, шел обратно.

Но вот однажды, выпив для храбрости чуть больше обычного, он все же свернул в улицу. Старые соседи выглядывали из дверей лавок, чтобы сочувственно поприветствовать его. Перемолвившись с одним, с другим, он окончательно приободрился, радуясь тому, что может появиться на людях, достойно неся свой крест, как то и подобает старому солдату.

Подойдя к старой своей лавочке, он увидел, что ее переделывают под новую, роскошную кондитерскую. Перегородку, отделявшую задние комнаты, уже снесли; убрали старый прилавок, облокотись на который он когда-то мечтал о тихой старости, когда будет жить на попечении сына, возглавившего дело. И все же, несмотря на эти воспоминания, то, что он увидел, ему понравилось, – ничего нет в жизни естественнее перемен. «Неплохо выглядит», – подумал он.

Завидев дона Хуана, который глядел на него, стоя в дверях склада, Педро Антонио подумал: «А у него все по-прежнему!..»

– Приветствую, дон Педро Антонио… Вернулись, стало быть? Что новенького?

– Ну, плохое все позади… А вы как?

– Ничего, ничего, слава Богу… Слышал я о вашем горе…

– И я – о вашем… Видно, так уж суждено! Теперь – что поделаешь…

– Что пропито, то прошло… Такая жизнь!

– Да…

Педро Антонио умолк, и дон Хуан, видя, что пауза затягивается, сказал:

– Так, так, так… Стало быть, опять в наших краях!.. Славно!

– А дочка ваша как? – спросил отставной кондитер, до глубины души уязвленный тоном, с каким было сказано это «славно!».

– Рафаэла? Замуж вышла за Энрике соседского, Сабалету… Помните его?

– Что ж, крепкого им счастья!..

На том разговор и кончился. У Педро Антонио навернулись на глаза слезы, всю душу перевернул ему этот пустой разговор. Дон Хуан глядел ему вслед, не без приятности думая о том, что по крайней мере его дети и его склад остались целы. И все же в нем шевельнулось и сочувствие к старому соседу.

Педро Антонио направился в церковь прежнего своего прихода, где и оплакал, в себе, и потерянную лавку, и погибшие мечты.

Церковь, церковные службы помогали ему коротать досуги, служили прибежищем в этой тихой жизни, где не нужно было заботиться ни о деле, ни о завтрашнем дне. Заслышав колокольный звон, он каждый раз отправлялся к вечерне, чтобы помолиться вместе с другими прихожанами, многие из которых были ему незнакомы. Отрешенные, дремотно покачиваясь, они возносили хвалы Деве Марии, не вникая в смысл молитв, машинально, в уме же перебирая каждый свои домашние заботы: болезнь ребенка, счет от домовладельца, неудачно купленные ботинки, которые жали, предстоящую поездку – все, что они видели и слышали, все, что было близко и знакомо; усердно предавались они благочестивому занятию, а ум блуждал, не скованный молитвой, – так ветерок рябит поверхность заводи, не затрагивая неспешных глубинных течений. Эта общая мольба, переплетенная со скромными будничными заботами и тревогами, эта зыбкая духовная мелодия, к которой каждый подбирал свои слова, рождала в них приток сокровенных чувств, складывалась в баюкающую душу привычку, благоуханную, по-братски единящую этих простых, скромных людей. Больше всего нравилась Педро Антонио литания: ora pro nobis, переходящая затем в miserere nobis. [135]135
  Помилуй нас (лат.)


[Закрыть]
Сколько раз случалось, что все еще продолжали повторять ora pro nobis, когда уже наступал черед запевать miserere! Надо было сосредоточиться, встряхнуться немного. Наконец молебен подходил к концу; все вставали и не спеша выходили в прохладу сумерек. Случалось, что, остановив Педро Антонио, кто-нибудь из прихожан, не всегда знакомый, предлагал ему святую воду. Слегка поклонившись на прощание, каждый шел в свою сторону.

Время от времени кондитер видался со своими старыми друзьями, но дон Браулио теперь почти не выходил из дому, жалуясь на то, что долгие прогулки ему уже не под силу: заржавели шарниры, выдохлись мехи;дон Эустакьо не изменился, но присоединился к другой тертулии; Гамбелу, угрюмый и мнительный, остался один как перст, и шутки его день ото дня становились все язвительнее. Обычно живший попечительством старых друзей, он, однако, несколько улучшил свое положение, когда выяснилось, что неожиданно умерший дон Браулио назначил ему в своем завещании пожизненную пенсию; основным же наследником сделал своего племянника, которого ни разу в жизни в глаза не видел, своей волей утвердив его прямым наследником, что, с одной стороны, было проще всего, а с другой – давало ему возможность выказать себя приверженцем традиции.

Как-то утром Педро Антонио повстречался с доном Хосе Марией. Они разговорились, причем старый заговорщик обычным для него важным тоном, каким говорят комедийные старики, повторял через слово: «Главное, что нам теперь нужно, это мир, мир!» Он вел переговоры относительно государственных долговых бумаг, в значительной степени являвшихся следствием войны, и мечтал о новых займах, на которые вынуждено будет пойти правительство в обескровленной стране. Вот когда его хлопоты о карлистских финансах окупятся сторицей!

В совместной жизни старые супруги, Педро Антонио и его жена, с каждым днем все больше отдалялись друг от друга, поскольку каждый все больше обращался к воспоминаниям тех лет, когда они еще не были знакомы, к памяти детства. Они не были так уж привязаны к воспоминаниям о сыне, хотя могли по сто раз на дню, если представлялась такая возможность, припоминать все слова и поступки Педро Антонио, обращенные к Игнасио, или то, как дядюшка помог определить его в контору.

Виделись они только за обеденным столом, а в остальное время расходились каждый по своим делам. Один лишь дядюшка Паскуаль теперь соединял их, вызывал на разговоры, заставлял время от времени вспоминать о сыне.

Еще до полного окончания войны дон Хуан, пустив в дело нажитое за военное время, осуществил свою золотую мечту – купил землю. Землевладение представлялось ему чем-то вроде дворянской грамоты, наилучшим и самым благородным способом помещения капитала. Отныне его будут называть «сеньор хозяин»; у него будет своя избирательная квота; с арендаторами он сможет разговаривать снисходительно-добродушно. Он видел себя со стороны, принимающим, на святого Фому, плату и подарки от арендаторов, и казался себе, сквозь призму идей Бастиа, наследником тех первопроходцев, что пролагали дороги в безлюдных чащах, осушали трясины, распахивали пустоши, и, кто знает, быть может, даже наследником самого Солнца? Оказавшись владельцем частицы родной земли, он ощутил, как в нем оживает чувство патриотизма; консерватор в нем заявил о себе теперь в полный голос, и одновременно в нем окрепла детская вера, уважение к религии предков; он ежедневно стал ходить к службе, вступил в благочестивое братство и сквозь пальцы смотрел на то, что дочь покупает буллы, стыдливо помалкивая о клятвенном обещании не покупать их, данном во время обстрелов. Однако не забывал он и подтверждать свою верность либерализму и каждый год спешил на торжества второго мая, надев бережно, как реликвию, хранимую шапочку с кокардой.

Рафаэла вышла замуж, исполнив таким образом жизненный закон и воплотив в браке томления своей юности и тайное стремление к материнству, в котором она не признавалась даже себе самой. Если душа человека не стремится к уединению, то полноту земной жизни он обретает в семье. И она стремилась к этой жизненной полноте, боясь остаться одной – ведь родственники не могут заменить семью. До сих пор она лишь училась жить. Она шла замуж просто, событие это было лишено для нее малейшего налета книжной чувствительности. Любовь! Любить! Напыщенные, книжные слова! Только в книгах говорят: «Я люблю тебя!» Любовь – ласка, любовь – нежность, все, что просто, что естественно. Любила ли она мужа? А что это значит – любить? Любить – и только, любить ради самой любви?… Но это же так мало! Любить – значит ухаживать за мужем, переживать его заботы как свои собственные, жить с ним, приспосабливаясь к его привычкам, с радостью терпеть его слабости, вместе с ним встречать удары судьбы… все, что так свойственно людям! Она питала к Энрике ласковое, нежное и глубокое чувство, укорененное в тысяче мелких житейских забот, сродное самой жизни, чувство, скоро сделавшееся привычным и потому бессознательным.

Хуанито тоже подыскивал себе спутницу жизни, с головой уйдя в торговые операции и посмеиваясь над радикальностью своих прежних политических воззрений.

Внутри старой карлистской общины, сохранявшей цельность исключительно благодаря преданности – преданности ради самой преданности, благодаря слепо-упрямому следованию неопределенной и неопределимой традиции, наметились с каждым днем углублявшиеся расхождения. С одной стороны, этому способствовала приверженность части карл истов к цельной, бескомпромиссно католической политике, к школе пропахшего типографской краской книжного, католического рационализма, порожденного отвлеченным умствованием якобинского толка, которое, в свою очередь, не более чем мимолетное проявление им же презираемого либерализма, то есть самоотрицание, самоутверждение за счет самоотрицания; другие старались попросту приспосабливаться к меняющимся обстоятельствам, а третьи, лишенные широты взгляда, слепо защищали узко местные интересы, чуждые всему тому, что выходило за их рамки.

Дядюшка Паскуаль стал скептически относиться к дону Карлосу, называя его иной раз то цезаристом, то регалистом, начал проповедовать социальное царство Иисуса Христа – расхожую концепцию, вбиравшую в себя, именно в силу своей расплывчатости, все зачатки его хитроумных, так и не получивших полного развития идей. Раз от разу ему делалось все труднее отрешиться от своей точки зрения, чтобы взглянуть на чужую глазами ее приверженца. И все большее отвращение вызывал у него либерализм, слово, ставшее для него ругательным и обозначавшее все, что так или иначе не укладывалось в рамки его окостеневших концепций.

Педро Антонио слушал рассуждения двоюродного брата вполуха: что ему, живущему в святой простоте духовной, до всех этих догм и доктрин? Что все это? Ученые словеса; но на то и есть у Святой Матери Церкви вероучители, которых он чтит и которые должны отвечать на все эти вопросы. «Правильно, правильно…» – повторяет он, а в это время там, в глубине души, какой-то бессловесный голос шепчет ему: «Главное – быть хорошим; вот и вся правда». И вот, пока брат почиет в правде, дядюшка Паскуаль ищет умопостигаемую истину, более чем когда-либо уверенный в том, что миром правят идеи и догмы, что поступки проистекают из законов, что не тень идет за человеком, а человек – за тенью и что, наконец, причина всех зол нынешнего века – либерализм.

Дон Эустакьо день ото дня становится все набожней; часть утра он проводит в церкви, а в остальное время задумчиво бродит по улицам и на чем свет стоит клянет политику. Убедившись, что главное дело жизни – заботиться о здоровье собственной бессмертной души, он на каждом шагу изрекает сентенции вроде: каждый – у себя в доме, Бог же – в доме каждого; все мы в земной жизни – гости; человеку святым не стать; меньше политики, больше веры.

Хуан Хосе после отмены фуэросов никак не может успокоиться, по любому поводу вспыхивает как спичка и настаивает на объединении всех басков и наваррцев, быть может, для новой войны, войны за фуэросы. Горожане – главная мишень его нападок; он даже заявил однажды, что принимается учить баскский, но дело далеко не ушло: вот если бы язык сам снизошел на него, в виде дара за проявленное рвение…

В среде людей, которые его окружают, все чаще обращаются к старому девизу «Бог и Фуэросы», ложным прикрытием которому долгое время служило «Бог, Отечество и Король». Здесь тоже дают о себе знать этнические течения, ощутимые по всей Европе. Внутри политически единых наций, символами которых являются национальные знамена, овеянные военной славой, действуют силы, способствующие их распадению на сложившиеся еще в древности, имеющие доисторическое происхождение народности, выразившиеся в различных языках и живущие в обособленном единстве своеобразных обычаев и привычек, свойственных каждой из них; государство оказывает на эти силы давление, направляя их в определенное русло. В силах этих – бессознательный порыв к обретению духовной родины, независимой от места обитания; влекомые к безмолвной жизни, скрытой под бурными и преходящими событиями истории, народности тяготеют к естественному перераспределению в соответствии с изначальными различиями и сходствами, к перераспределению, которое в будущем приведет их к свободному объединению всех в великую человеческую семью; часть этого процесса составляет и древняя борьба между народами – источник цивилизации. Именно эти этнические течения, незаметные на поверхности истории, действуя одновременно с ростом исторически сложившихся наук, порождающих и порождаемых войнами, толкают их к постепенному согласию – основе будущего мирного Человечества. Внутри больших исторических организмов ощутима пульсация изначально разнородных элементов, тяготеющих к расподоблению; обладая территориями своих стран как недвижимым имуществом, люди, некогда осевшие на этих землях, признав их общественным достоянием, чувствуют, как пробуждается в них душа кочевников древности. Народности, из которых складываются нации, подталкивают их к смешению, к слиянию в едином Народе.

Но они идут к этой цели вслепую, движимые слепым стремлением отстоять узко эгоистические интересы. Хуан Хосе и его единомышленники часто запевают торжественный гимн Герникскому дубу – живому, неподдельному символу баскского характера; они поют по-баскски, даже не понимая смысла, скажем, вот этой вот строфы:

 
Eman ta zabalzazu
Munduan frutua
Adoratzen zaitugu
Arbola santua.
 
 
Древо святое, [136]136
  «Древо святое…» –начало стихотворения Ипаррагирре «Дуб Герники», ставшего баскским национальным гимном.


[Закрыть]

Храни наш край,
Плодами и сенью
Мир одаряй!
 

Поющие и не подозревают, что в стихах о плоде и сени святого древа, которыми оно может одарить мир, заключена гениальная догадка странствующего певца, который, обходя чужие земли, нес их народам песнь свободы, музыка которой была понятна всем, хотя и неведом был древний язык, на котором она была сложена.

День ото дня Хосефа Игнасия все чаще вспоминала о покойном сыне, которого она никак не могла представить себе мертвым: всегда он виделся ей живым и здоровым, здоровым и живым, как в последний раз. А между тем силы бедняжки подтачивал, как она сама говорила, внутренний недуг, однако она отказывалась показаться врачу, несмотря на настоятельные увещания дядюшки Паскуаля. В конце концов ему удалось ее уговорить, внушив мысль о том, что ее упорство грешно, поскольку все мы обязаны печься о своей плоти. Доктор, осмотрев больную, лишь беспомощно развел руками: болезнь запущена, да к тому же годы, пережитые потрясения…

Скрыть от нее серьезность положения не удалось; она все чувствовала сама, не придавая этому особого значения; ничто уже не привязывало ее к жизни, и она покорно уступала властному последнему сну. Однако домашние старались уговорить ее выходить на улицу, чтобы подышать свежим воздухом, отвлечься. Но все тщетно; безразличный взгляд ее, ни на чем не задерживаясь, блуждал вокруг, и на все, что говорил ей муж, она отвечала одинаковой улыбкой. Ей становилось все хуже, она уже не вставала, и всем было ясно, что конец ее близок.

Хосефа Игнасия просила мужа, чтобы он читал ей тот старый молитвенник, глядя в который она в первые годы замужества, день за днем, со смиренным упорством, тихо, едва шевеля губами, просила у Господа сына, которого война отняла у нее в цвете лет.

Но Педро Антонио едва мог читать по-баскски, на своем родномязыке. Она просила его, чтобы он заботился о себе, когда ее не станет; чтобы он молился за нее и за сына, а они там, на небе, будут молиться за него, и чтобы он не спешил встретиться с ними.

– Теперь я для тебя – одна обуза… Делать все равно ничего не могу… А мы тебя подождем, будет еще времени вдосталь… Береги себя, Педро, береги…

Когда пришел священник с причастием, Педро Антонио молился, стоя на коленях у кровати, глядя на ласковое пламя свечей, трепетавшее в полумраке, и с облегчением вслушиваясь в неспешно журчащие слова ora pro nobis. Молитвы убаюкивали больную, как колыбельная, навевающая ребенку освежающий сон. Осторожно приняв губами остию, она встретилась взглядом со спутником своей жизни и почувствовала жалость к нему, остававшемуся в одиночестве. Ласковый взгляд ее излучавших улыбчивую безмятежность глаз остановился на нем – взгляд, в котором глубоко отпечатлелась долгая память прожитых вместе лет.

Потом Педро Антонио закрыл окно; подойдя к жене, заботливо укрыл ее; поцеловав в лоб, чего не делал уже давно, и сказав: «А теперь поспи, отдохни», – отошел в сторону.

Настал черед священника сказать напутственные слова, обращенные к душе умиравшей, слова, которые Педро Антонио слушал с ужасом; к утру, после короткой агонии, больная отошла. Муж постоял, глядя в неподвижные глаза, мирно глядевшие на него уже из иной жизни, потом закрыл их и, завернув мертвое тело в саван, беззвучно расплакался, чувствуя, что душу его охватывает взволнованное смятение, подобно тому как это было во время клятвы короля, чувствуя, что вновь крепнет в нем желание жить, жить, в радостном ожидании того часа, когда он соединится с женой и сыном. Выходя из комнаты, он благоговейно взял со стола старый молитвенник Хосефы Игнасии.

Долго еще мучило его беспокойство из-за того, что рядом нет его Пепиньяси; где-то она сейчас? что с ней? почему она не вышла, как всегда, к обеду? Что же, так и ждать ее теперь? Ему чего-то не хватало, что-то расстроилось в течении его тихой жизни. И всякий раз, как отсутствие жены наводило его на мысль о смерти, слезы наворачивались у него на глаза.

Овдовев и оставшись один в этом мире, Педро Антонио живет спокойно, не ведя счет дням, и каждое утро пробуждается к жизни с легким сердцем. Прошлое освещает его душу мягким, рассеянным светом; умиротворенная память дарит ожиданием жизни вечной. Земную свою жизнь он прожил чисто, и оттого сумерки ее больше похожи на зарю.

Любимая его прогулка – в Бегонью, по ведущей в гору дороге. Он глядит на лежащий у его ног Бильбао, совсем непохожий на тот, каким он был в двадцать шестом году, на извилистую, серебром отливающую на солнце ленту реки, на крыши домов среди зелени. В мягких сумерках, когда ясная голубизна алеющего на западе неба навевает покой и бодрит душу, он гладит на четко вырисовывающиеся на фоне румяных облаков силуэты Монтаньо и Гальдамеса, иногда затянутые дымом фабричных труб, заволакивающим прекрасную панораму. Там, внизу, у подножия этих гор, где начинается небо, спит его сын.

Там спит он, погибший… но за что? За Правое дело! За Правое дело? Но что это такое? «Дело, за которое погиб мой сын», – думает он, смутно чувствуя, что смерть сына сделала в его представлении еще более значительным и святым то дело, за которое сам он сражался в пору своей юности и военной славы. Останется ли хоть что-то живое, человеческое в этом деле, если забыть о пролитой за него крови? Скоморошество дона Хосе Марии? Умствования дядюшки Паскуаля? Осанистая фигура короля? Мученичество рождает веру, а не наоборот.

Зайдя в церковь в Бегонье, он молится Пресвятой Деве; после службы садится в прохладной тени платанов, неподалеку от храма, откуда видно место, где стоял дом, в котором лежал смертельно раненый дон Томас Сумалакарреги, вершины, с которых велись обстрелы Бильбао, а еще дальше – Бандерас, у подножья которого в снежную бурю, под градом пуль он бился в ту далекую печальную ночь на Лучанском мосту. Спускаясь через Кальсадас и проходя мимо кладбища, где лежит его Пепиньяси, он читает «Отче наш» и входит в город там же, где когда-то вошел в него впервые.

Если по дороге ему случается увидеть корову или мотыжащего землю крестьянина, или когда он замечает серебром отливающую зелень кукурузного поля, то вспоминает детство, и ему слышится далекое мычание коров на горных пастбищах и потрескиванье каштанов, жарящихся зимним вечером в очаге. И тогда он думает: не лучше ли было бы ему не покидать родной деревни, в поте лица трудиться на матери-земле и, не ведая истории, каждый день словно заново встречать восходящее солнце.

Воспоминания о недавней войне мешаются в его уме с воспоминаниями о войне Семилетней, его войне; временная перспектива смещается; годы сливаются в неразличимую череду, мало-помалу горести недавних лет стираются из памяти и, словно вершины далеких безмятежно-спокойных гор, встающие из тумана, всплывают в его памяти давние мечты о славе. Но и они в конце концов истаивают бесплотным облаком в том далеком, идеальном мире, откуда словно доносится возвышенная, знакомая душе молчаливая песнь.

Память о сыне делает для него все кругом исполненным безмятежности и покоя, придает силы его смирению. Треволнения, мучившие отца, когда сын был жив, теперь позади; его ничем не замутненный образ надежно хранится в одном из тайников души, и с трепетом вспоминает Педро Антонио, как подходил он когда-то к детской кроватке, чтобы послушать дыхание спящего ребенка, убедиться в том, что он жив. Внутренний, сокровенный мир его души отражается во внешнем мире, мире линий, красок и звуков; и сокровенное, отразившись в смиренной, безгрешной и безразличной природе, умноженным эхом возвращается к нему, неся с собой новый покой и радость, так и существуют эти два взаимоотраженных мира, черпая друг в друге живительные силы. Он живет, погрузившись в реальность истинной жизни, равнодушный ко всему суетному, как бы вне времени, чувствуя, как его сознанием, безмятежным подобно ясному небу, мало-помалу овладевает сладкая мечта о последнем отдохновении, о великом покое вечного мира, о бесконечности, таящейся в ограниченности земного бытия. Он живет в истинном мире, сознательно подчиняясь мерному, дремотному течению обыденных забот, – живет сегодняшним днем, но в то же время покойно, как человек, отрешившийся от всего преходящего, в вечности; он живет сегодняшним днем, но день этот – вечен. И верит, что поток глубинной жизни не прервется и после смерти, когда ночи больше не будет, а только один бесконечный день, и душа его возрадуется вечному свету, нескончаемому сиянию, вкусит истинного покоя, твердого мира, мира незыблемого и истинного, разлитого внутри и вовне, мира, которому не будет конца. Эта вера для него реальна, она делает его жизнь мирной и покойной среди житейских забот, вечной, несмотря на краткость отпущенного века. Теперь он истинно свободен, не той призрачной свободой, которую люди ищут в свободе поступков; теперь свободно все его существо, и свободу эту он обрел в простоте.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю