355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мигель де Унамуно » Мир среди войны » Текст книги (страница 12)
Мир среди войны
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 21:31

Текст книги "Мир среди войны"


Автор книги: Мигель де Унамуно



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 21 страниц)

Печальным было Рождество семьдесят третьего года! Дон Эпифанио в кругу семьи Арана вспоминал героическую осаду тридцать шестого года, стараясь отогнать горестные предчувствия рассказами о былых горестях. «Если, как и тогда, хватит топлива…» – повторял он.

Вспоминая отчаянные перипетии той осады, он рассказывал о том, как дрались врукопашную чуть ли не в нужниках, о неукротимом упорстве городских торговцев, мирным ремеслом воспитавших в себе воинскую доблесть.

Ужин прошел тихо, и под конец, когда дон Эпифанио все еще уговаривал Рафаэлу потанцевать с ним, дон Мигель отправился домой и, сидя у огня, долго разговаривал со своим воображаемым собеседником, вздрагивая и оборачиваясь при малейшем шуме.

Конец года принес горожанам новые трудности. В День избиения младенцев осаждающие перекрыли вход в бухту – живительную артерию города, – и событие это отмечалось колокольным перезвоном во всех окрестных деревнях. Попытки прорвать заграждение к успеху не привели.

– Новый год, Микаэла, новая жизнь! – воскликнул дон Эпифанио первого января.

– Боюсь, этого года мне не пережить.

На следующий день, в Богоявленье, в качестве рождественского подарка появились газеты, которые горожане рвали из рук и готовы были купить за любую цену. Дон Эпифанио уплатил за одну три дуро. Все на разные лады обсуждали падение парламентской Республики, однако прошло время, прежде чем занимавшие большинство мест в совете либеральные элементы издали указ о роспуске батальона республиканских добровольцев. Арана метал громы и молнии против них, против тех, кто заставил его принести клятву Республике, против тех, кто пошел на союз с врагом во время выборов, и предрекал, что рано или поздно они объединятся, ведь противоположности всегда сходятся.

Теперь, теперь, когда Республика пала, теперь, когда бравый генерал [114]114
  Бравый генерал– вероятно, Мануэль Павиа-и-Родригес.


[Закрыть]
разогнал всю эту болтливую шушеру, именно теперь военные действия должны принять решительный характер. И кому только могла взбрести в голову такая нелепость – учреждать Республику в самый разгар войны?

В середине месяца донья Микаэла стала затыкать уши ватой и беспрестанно бормотала молитвы: стекла конторы дрожали от грома канонады, звучавшей как эхо ее далеких детских воспоминаний.

– Это Морьонес, он освободит нас! – восклицал дон Эпифанио.

– Морьонес? Освободит нас? – переспрашивал дон Хуан, боявшийся, что республиканский генерал добьется победы.

Дон Хуан внимательно вглядывался в лицо командовавшего ими бригадира (барометр, как его называли), стараясь угадать по выражению этого невозмутимого лица, каковы новости.

Новости значили теперь не меньше, чем сами военные действия, слово стало мощным оружием, способным вдохновлять или вселять уныние.

Некая подозрительная личность была схвачена за распространение известия о сдаче Лучанского моста, и в первый момент все лишь посмеялись такому нелепому измышлению. Однако, даже когда на следующий день сообщение подтвердилось, большинство отказывалось в него верить либо старалось всячески приуменьшить его значение. Некоторые все же верили; другие называли это «скандальной, нелепой выдумкой»; вспоминали о сообщениях в «Ла-Гэрре», [115]115
  Название газеты; в переводе с испанского значит «война».


[Закрыть]
в которых ныне сдавшиеся защитники обещали погибнуть, но не сдаваться, возмущались тем, что враг встречал их с музыкой, и дон Эпифанио восклицал: «О Лучанский мост, где она, твоя былая слава?»

Назавтра последовало известие об отступлении и о взятии Картахены, центра кантонализма. Все перевели дух: теперь-то освободители [116]116
  Освободитель –Морьонес.


[Закрыть]
получат подкрепление в виде войск, раньше занимавшихся Бог весть чем. Воображали, какую встречу устроят освободителям, причем воинственное это воображение не знало удержу; заключались пари, что это произойдет еще до февраля. Вообще пари заключались часто, ими измерялась спасительная вера.

Поскольку биржевая игра прекратилась, люди невольно стали делать ставки на будущие события.

Прибывших извне тут же обступали и засыпали вопросами; составлялись расчеты и прогнозы, бились об заклад, где сейчас находится Освободитель: в Бривьеске или в Миранде, на пути к Бильбао. Шутники предлагали нанять воздушный шар и слетать на нем в Сантандер, чтобы поблагодарить укрывшихся там жителей Бильбао, давших своим согражданам совет отправить уполномоченных ко Двору. Освободитель уведомлял, что появится через сутки после того, как на город упадет первая вражеская бомба, и над этим уведомлением тоже немало посмеялись.

«Быть не может!» – воскликнули все, узнав о взятии Португалете. Дон Хуан пришел домой совершенно убитый. Теперь, после того как страж бухты пал, Бильбао окончательно превратился в одинокий, отрезанный от мира островок. Но, оставшись в одиночестве, город воспрял, почувствовал прилив сил, гордо поднял голову. Вперед! Да здравствует свобода! Разоруженные было республиканцы (сброд, по мнению Араны) требовали оружия. Когда все с презрением говорили про Сантандер, торговавшийся с карлистами о сдаче за девяносто тысяч дуро, дон Хуан думал про себя: «Но там есть и наша доля».

В конце января дон Карлос обратился к жителям Бильбао из своей штаб-квартиры с воззванием, в котором говорилось о том, что если их побуждает к сопротивлению память о Семилетней войне, то пусть подумают, что времена изменились; что если тогда на их стороне были стоявшее у входа в бухту войско, иностранные легионы, королева, на которую возлагали надежды еще не до конца разочаровавшиеся, то сейчас во главе их – правительство, не имеющее ни собственного флага, ни поддержки в Европе, порождение заговора, и что они покинуты всеми. Он предупреждал, что в случае сопротивления вся вина за пролитую кровь падет на них. «Да будет так, аминь!» – воскликнул дон Эпифанио.

От звуков стрельбы голова у доньи Микаэлы буквально раскалывалась; ей не давало покоя, что яйца уже продают по реалу за штуку, а куриц – по тридцать реалов и призрак голода маячит вблизи, поскольку запасы продовольствия на исходе. Бедняжке приходилось выслушивать рискованные замечания дона Эпифанио о том, что враг ведет войну на деньги святого Петра и святого Венсана де Поля, что он успел уже запустить руку в карман самому Спасителю.

Оторванный от мира, город мечтал о своем освободителе, о Морьонесе, дом которому был уже отведен. В редких газетах едва упоминалось о Бильбао, хотя именно о нем, о его бедствиях и должны были бы тревожиться все… Жалкая политическая возня! Гарнизон роптал, что ему недоплатили жалованья, и город был вынужден выделить ему двадцать четыре тысячи дуро. Всех, даже тех, кто отлынивал, заставили вооружиться; вышел приказ запирать двери в десять часов.

Внутренние политические страсти между тем не утихали. Дон Хуан настаивал на том, чтобы милиция была по преимуществу консервативной, состояла «из тех, кому есть что терять», отмежевалась от разного сброда. В эти решающие дни он больше чем когда-либо желал очищения, размежевания, скрывал до смешного нелепые страхи перед возбужденной толпой.

Он хотел, чтобы Бильбао стал не оплотом крикливой свободы с ее девизом – Свобода, Равенство, Братство, – а ревностным стражем присущего именно ему духа, духа постепенного прогресса на основе коммерции, духа свободы упорядоченной. Он чувствовал себя либералом, да, но либералом тихим, мирным.

А жизнь между тем шла своим чередом, неспешно ткала свое бесконечное полотно. Отрезанные от мира, люди вдруг повеселели и словно решили обмануть время – танцуя.

– Совсем, ну совсем голову потеряли! Смотри, останешься потом на всю жизнь хромая или кривая, – выговаривала донья Микаэла своей служанке, которая вместе со служанками из других домов, прячась от пуль, ходила в горы танцевать с карлистами.

Но больше чем когда-либо бедная сеньора переживала за Марселино: считая, что шальная пуля только трусу опасна, он то и дело бегал глядеть на вражеские укрепления с одной из картонных подзорных труб, которые поступили недавно в город с оказией вместе с другими грузами.

– Бога ради, не говорите о войне при ребенке! – умоляла она мужа и старшего сына.

Однажды, разглядывая его шапку и вдруг поняв, что дырка на ней – от пули, она почувствовала: что-то, словно сгусток крови, застряло у нее в горле, а потом холодом разлилось по всему телу. Оказывается, решив подшутить над часовым, Марселино выставлял шапку поверх стены.

– То ли еще будет, – сказала Рафаэла.

– Вот язычище распустила! – воскликнул мальчуган. – Знаем, кто тебе все это рассказывает… Гляди, покраснела… Все Энрике, женишок твой…

– Молчи! – крикнула мать; ее лихорадило.

Оставшись одна в своей комнате, Рафаэла расплакалась, молча глотая слезы.

Хуанито переживал лучшие свои дни. Танцуя, провожали старый год, танцуя, встретили новый.

Первого числа были танцы на открытии Федерального кружка. Главное – хорошая мина при плохой игре. Были танцы и на Ла-Амистад, в Пельо, снова в Федеральном кружке, в Ласуртеги, в Варьете, в Гимназии, в Салоне, и оркестр на Новой площади играл без передышки каждый вечер. С первого января по двадцать второе февраля (второй день обстрела) включительно городские газеты поместили сообщения о тридцати танцевальных вечерах. Устраивались они и под открытым небом, в поле, и чаще всего заканчивались тем, что танцующим приходилось разбегаться под свист неприятельских пуль.

В эти дни напряженного до крайности ожидания город стал одной семьей: молодые свободнее ухаживали друг за другом, и вообще люди легче поверяли друг другу свои чувства. Все старательно веселились, чтобы позлить врага; «Ла-Гэрра» отпускала шуточки по поводу осады, вспоминая, что близится весна, когда особенно полезно соблюдать диету. Надо было совершить усилие, ни единым жестом, ни единой жалобой не выдав всей горечи и тяжести, лишив его благородного флера мученичества; «Веселее!» – восклицала «Ла-Гэрра».

Если обычно веселье неприметно рассеяно в череде мелких будничных событий, если в обычную пору каждый бережет его про себя, то теперь все старались поделиться им с другими, считая это своим общественным долгом, и оно перерастало в общую радость. Люди, веселые от природы, казались еще веселее; угрюмцы – еще более понурыми, чем обычно.

Приверженцы карлистов перебрались в Байону, либералы – в Сантандер. Для поднятия духа «Ла-Гэрра» то и дело обрушивалась на «орды наемников деспотизма», «хищным оком стервятников» взирающих на Бильбао; публиковала мемуары об осадах, которые город претерпел в Семилетнюю войну, и называла его могилой карлизма; уверяла, что в XIX веке не стоит бояться никаких святых Иаковов, и поддавала жару римским первосвященникам, публикуя отрывки из «Истории папства», а между тем город распевал:

 
Если бы не подкупили
Церковь слуги сатаны,
Мы бы жили – не тужили
И не знали бы войны.
 

Дон Эустакьо исходил желчью: увидев, что он не носит форменной шапочки, как все вставшие под ружье, его насильно обязали катать по улицам бочки, из которых сооружались укрепления; и мальчишки, завидев важного сеньора за подобной работой, кричали ему вслед: «Прихвостень! Прихвостень!» – распевая:

 
Взять ружье не согласился:
Мол, сеньор я, а не тать,
До чего же докатился?
Бочки должен он катить!
 

– Разбойники! – бормотал дон Эустакьо. – Я… треклятое Соглашение… Правильно сделал Педро Антонио, что уехал…

Дон Мигель все эти дни не выходил из дома и посмеивался, глядя сквозь стекла балкона на гримасы, с какими выполняли возложенную па них миссию катальщики бочек.

С музыкой и танцами встречали масленицу. Ряженых было немного, и всего один студенческий оркестр, агитировавший за открытие бесплатной столовой. Весь народ танцевал, особенно в ноле, под открытым небом. Скоро в доме появится Освободитель… А пока – потанцуем! За три дня танцы устраивались больше десяти раз. Хуанито, вместе с приятелями стоявший в карауле, обманул часового, притворившегося, что ничего не видит, и, при попущении начальства, компания устроила танцы в одном из городских залов, правда, для приличия сняв форменные шапочки.

Стояла ужасная духота. Энрике напрасно дожидался Рафаэлу, которая ни на минуту не хотела оставлять мать одну.

Кто-то танцевал; бедняки сновали от двери к двери, а глубинная жизнь между тем неспешно ткала бесконечное полотно событий, память о которых тут же стиралась.

– Неужто правда? – спросила донья Микаэла, когда двадцатого числа прошел слух о первом обстреле.

– Пустое! Храбрятся, и только! – ответил дон Эпифанио. – С пустым карманом жить не сладко… Да и по заему Хунты ничего они не получат…

– Но что же будет дальше, Эпифанио? Пять дуро за пару кур и восемь – за кинталь [117]117
  Кинталь –мера веса, в Испании – 46 кг.


[Закрыть]
картошки…

– Значит, кто-то погреет руки… В мутной воде, сами знаете!..

После обстрела часть жителей отправилась на гулянье, часть осталась в городе, причем и те и другие сострадательно поглядывали друг на друга.

На городских башнях поставили сторожевых; саперы и пожарные готовились к предстоящей работе.

Какая затаенная тревога царила в городе в дни обстрелов! Ночь на двадцать первое февраля была морозная, с утра небо блистало ослепительно и ярко. Донья Микаэла, у которой кровь не переставала стучать в висках, молча молилась. Дон Эпифанио, услышав сигнал тревоги, вышел из дому рано, восклицая на ходу: «Пора к заутрене!» Донья Марикита, бабушка Энрике, пришла посидеть к сеньоре де Арана; Рафаэла, не находя себе места, то и дело выбегала на балкон.

Дети из соседних домов собирались кучками, перешептываясь, поглядывали на взрослых и все гадали, что же это такое – обстрел, – в ожидании чего-то невиданного и грандиозного.

– Говорят, Меченый через Арчанду проезжал, – услышал дон Хуан, подходя к одному из собравшихся в Аренале кружков.

Составлявшие кружок, люди явно благоразумные, выбрали место под одной из арок моста. Какой-то знаток баллистики тростью чертил по земле кривые, соединяющие точку «а» с точкой «б» и доказывающие недосягаемость города для неприятельских снарядов. Неподалеку стояли фигуры из папье-маше и оркестр, время от времени в воздухе с треском взрывались шутихи.

Не успело пробить полдень, как послышался глухой шум, и как только стало известно, что первая бомба упала в реку, мост обезлюдел.

– Ну что, видите? Им до нас не достать!.. – восклицал любитель баллистики, узнав, что вторая бомба упала, не долетев.

Как раз в ту минуту когда Рафаэла снова вышла на балкон – взглянуть на улицу, где, стоя в дверях, болтали соседки, – громкий взрыв заставил задрожать оконные стекла; улица мгновенно опустела, а Рафаэла бросилась успокаивать мать.

– Все в склад! – крикнул, входя, дон Хуан.

Собравшиеся в складе жильцы соседних домов глядели друг на друга в растерянности, не зная, чего ждать дальше. Разрывы снарядов, которыми город отвечал неприятелю, словно удары молота, отдавались в голове доньи Микаэлы, и сотрясающийся воздух душил ее. Дети широко раскрытыми глазами глядели на плачущую донью Микаэлу; на расхаживающего взад-вперед и отдающего приказы дона Хуана; на собравшихся соседей и перешептывались: «Так это что, обстрел? Началось? Это что зашумело? Эх, выйти бы на улицу, посмотреть!»

Заглянул дон Эпифанио, заявил, что все это – комедия для слабонервных, и снова исчез.

– Общество разбомбили, – сообщила одна из соседок. – Фаустино убило.

Зловещее слово «убило» холодом коснулось сердца каждого, и воцарилось молчание. В воздухе повеяло смертью. Все поплыло перед глазами у доньи Микаэлы, и она без чувств упала на стул.

Зашел Энрике, только что сменившийся с караула, и рассказал, что первый дымок, над Пичоном, они увидели примерно в половину первого и встретили его криками и шутками; что потом послышался свист, будто, невидимый, прошел на полном ходу паровоз. Кроме этого он сообщил, что они видели в Португалете отряды, которые, без сомнения, скоро освободят город.

– Морьонес завтра будет здесь, – рассказывал дон Эпифанио, успевший собрать все городские слухи. – Все трезвонят, а о чем, сами не знают… Кое-кто говорит, будто конец света настал… Бедняга Фаустино! Думал – уже разорвалось, высунулся, а оно возьми да разорвись как раз…

Когда под вечер появился невозмутимый дядюшка Мигель, его мягкий неторопливый шаг заставил невестку вновь вспомнить зловещее «убило!». Всю вторую половину дня дядюшка провел дома, глядя сквозь балконные окна, как ведут себя соседи. Никто из Арана так и не смог уговорить его остаться у них: ни за что на свете не согласился бы он покинуть свой дом, к которому был по-кошачьи привязан.

– Нет, нет; лучше места для меня не найти, – говорил он, погладывая на Рафаэлу с Энрике, между тем как на полу кабинета стелили, готовясь ко сну; повесив покрывало, комнату разгородили на две половины: одну – мужскую, другую – для женщин и детей.

В эту первую, тревожную ночь все легли одетыми; в помещении было темно и сыро: один край смежного с кабинетом склада приходился ниже уровня земли. Донья Микаэла дрожала как в лихорадке, прислушиваясь то к звукам далеких взрывов, то к шебуршению крыс, бегавших между мешков за стеной склада, к их мрачному, зловещему писку; дети между тем шептались, стараясь представить себе настоящий обстрел. Но вскоре они уснули, чего так и не удалось никому из взрослых.

– Счастливый возраст! – воскликнул дон Хуан, глядя на них.

На следующий день в городе стали укреплять двери и окна, где обкладывая их мешками с песком, где закрывая досками и воловьими кожами. Здание Банка с торчащими отовсюду разномастными кожами походило на кожевенный завод. Окна склада, заложенные досками, почти перестали пропускать солнечный свет; внутри сделалось еще мрачнее, и еще мрачнее стало на душе у доньи Микаэлы, которая вся дрожала, будучи не в состоянии ни на минуту успокоиться. Среди ночи всех разбудил ее душераздирающий крик; ей показалось, будто какое-то невидимое существо, легко касаясь тонкими лапками, пробежало у нее по лбу. Вся в лихорадке, она слегла, и ухаживание за ней стало для Рафаэлы невеселым развлечением на все ближайшее время. Целый день приходилось проводить с зажженным светом, на стенах проступала застарелая сырость. «Господи!» – слабым голосом восклицала больная, постоянно спрашивая о муже и детях.

Город представлял собой странное зрелище: заложенные мешками и досками нижние этажи, похожие на таборы семьи, собиравшиеся в своих лавках, складах и погребах, чтобы продолжать обыденную жизнь в этих, по чьему-то удачному выражению, «катакомбах». Опасность сближала семьи, весь город стал одной семьей, сплотившейся перед лицом суровой судьбы; но улицам расхаживали как по собственному дому; в стоявших по подворотням котлах варилась еда, которую каждый мог отведать, и в одном очаге горел огонь многих.

Старый город оседлых торговцев выглядел сейчас как стоянка какого-нибудь кочевого племени. Приличия, этикет словно смыло волной родственной, семейной близости.

Неуверенные в завтрашнем дне, с корнем вырванные из привычной почвы, существуй каким-то чудом, люди, избавившись от навязчивых забот и усыпляющего покоя обыденности, жадно наслаждались жизнью. Потрясение вынесло на поверхность все то глубинное, что есть в повседневной жизни, и все услышали вдруг плавный ход ткацкого станка судьбы, ткущей свое бесконечное полотно. Музыка и танцы – следствие вынужденной праздности – заполонили многие лавки; на одной даже виднелась вывеска: «Батарея жизни»; и не одна новая семья возникла из тесных контактов между семьями в темных уголках.

В первый день в доме Арана собрались все жильцы соседних домов, но очень скоро они разбрелись по своим родственникам, и в конце концов вместе с семьей дона Хуана остались лишь дон Эпифанио и Энрике со своими младшими братьями и бабушкой, доньей Марикитой. Рафаэлу смущала эта, хотя и не выходящая за рамки приличий, близость со своим полуофициальным женихом; он же чувствовал сильное волнение, когда видел ее только что поднявшейся, свежей, в простеньком домашнем платье, с еще не заплетенной косой: то она несла матери бульон, то ухаживала за детьми, то безропотно и расторопно хлопотала по хозяйству, постоянно выискивая себе какое-нибудь дело. Иногда она пришивала ему оторванную пуговицу, но, стоило Энрике, неожиданно оказавшись в темном, мрачном складе, обратиться к ней с каким-нибудь пустяком, опрометью бежала к материнской постели.

Пока мужчины дежурили в караулах, женщины тоже вели борьбу, молчаливую, упорную.

Дон Мигель каждый день ненадолго заходил в контору доделать какое-нибудь отложенное дело, но всякий раз противился уговорам остаться в доме брата. Он подолгу сидел на складе, сходство которого с кочевьем казалось ему еще более глубоким при виде хлопочущей племянницы. Он мало-помалу проникался нежностью к Энрике и со все большим интересом следил за тихим и незаметным постороннему взгляду ростом чувства, вплетавшегося в бесконечную ткань скрыто текущей, глубинной обыденности, испытывая особую отраду, когда представлял себе будущее счастье молодой четы.

Всякий день обнаруживая в них новые достоинства, он не упускал случая, впрочем очень осторожно и деликатно, сказать каждому из них что-нибудь лестное о другом. А потом бродил по улицам, с любопытством вглядываясь в изменившийся облик домов, подбирая осколки бомб и неукоснительно записывая все свои самые мельчайшие наблюдения. Затем, сидя один в столовой, раскладывал пасьянс, загадывая на туза червей, удастся ли осаждающим взять город.

С началом обстрелов занятия в школах отменили, и для детей началась новая, прекрасная, беззаботная жизнь. Марселино и братья Энрике двигали друг против друга полки бумажных птичек, [118]118
  см. эссе «История бумажных птичек».


[Закрыть]
а когда неподалеку от дома падала бомба, бежали собирать еще горячие осколки. Как-то, в один из дней затишья, набрав обвалившейся с дома напротив штукатурки, они устроили обстрел брошенной лавки, где за нагроможденными на стойке табуретами прятались воображаемые враги.

По вечерам женщины и дети собирались на молитву вокруг больной, и тягучие свистящие звуки произносимых шепотом слов «ora pro nobis» время от времени прерывались глухими далекими взрывами. Когда бомба падала рядом, все разом умолкали и, затихнув, распластывались на полу; следовали минуты тоскливейшего напряженнейшего ожидания, в тишине слышались только сдавленное дыхание лежащих и вздохи больной, и вот уже приободренный, словно посветлевший голос запевал «Господи, спаси…» – и медленный, дремотный, машинальный ритм молитвы вторил ходу ткацкого станка обыденности.

Народ мало-помалу обвыкал, и даже те, кто два года назад, в день Вознесенья, услышав достопамятные четыре выстрела на рыночной площади, в панике запирали свои лавки, теперь спокойно прислушивались к разрыву бомб, ставшему еще одним рядовым событием в общей ткани обыденности. Мужчин ободряло стойкое мужество их мирных подруг, тоже привыкших к обстрелам, излечившихся от страха. Это было то истинное мужество, которому научает людей мир, совсем непохожее на ту напускную, кичливую храбрость, которой учит война.

После того как обстрелы вписались в привычное течение жизни, первый страх, страх неожиданности, во многих превратился в глухое гневное раздражение, в ненависть.

Люди спешили по обычным делам, и в определенный час на улице можно было встретить определенных прохожих, направлявшихся своим обычным шагом, так, словно ничего сверхобычного не происходило, зарабатывать хлеб насущный, продолжающих в разгар войны жить мирной жизнью. Все события следовали одно за другим, вплетаясь в ткань повседневной жизни.

Поскольку годные для войны мужчины были заняты защитой города от внешнего врага, внутренний порядок, патрулируя по улицам, охраняли подразделения уже неспособных выносить тяготы службы ветеранов, большая часть которых воевала когда-то в правительственных войсках. Их называли «чимберос», охотники на жаворонков. Обычно их сопровождали шедшие по бокам двое-трое стариков лет за восемьдесят, вооруженных зонтиками ввиду неспособности нести иное оружие. И дряхлые эти старики, с невозмутимым видом блюстителей порядка шагавшие посередине мостовой, с праздно висящими на плече ружьями, будили воспоминания и внушали покой, служа живым символом мира, ткавшего свою бесконечную ткань из поверхностной путаницы войны.

Как дети, идущие ночью одни, начинают напевать, чтобы почувствовать себя уверенней и отогнать страх, многие, чтобы приободриться, с песнями бродили по улицам, танцуя и пуская в воздух шутихи.

Донья Марикита вспоминала об осаде тридцать шестого года, а дон Эпифанио, разнося из дома в дом городские новости и слухи, брал у каждого частицу его надежды, чтобы вернуть ее обогащенной надеждами других. Как и все взрослые мужчины, жившие на складе дона Хуана, он в свою очередь заступал в караул.

Обыденное ощущалось теперь живее, глубже, и все, даже самые ничтожные детали повседневной жизни воспринимались отчетливей и ярче, служа пищей для бесконечных тол кон. Ничего затертого и безликого вокруг не осталось. С чувством рассказывали о том, как одна девушка, раненная насмерть осколком бомбы, воскликнула, умирая: «Не правил нами дон Карлос, и не править ему никогда!»; то рассказывали, как рухнул мост, тот самый, про который поется в песенке:

 
Утверждают неспроста:
Мост наш – просто красота,
В мире лучше нет моста;
 

то о том, что вражескими батареями руководит какой-то англичанин; то прошел слух о том, что потоплено два парохода; то о злополучной гибели бедной дурочки, героини многих уличных событий, причем известие о ее смерти произвело самое сильное впечатление на детей, которые вдруг поняли, что уже никогда больше не увидят, как она, размахивая своей шляпой, бежит впереди военного оркестра.

Двери домов не запирались ни днем, ни ночью; часы на улицах остановились, и по ночам только гулкие, как удары колокола, разрывы бомб отмечали тягучее, невеселое течение времени.

– С минуты на минуту ждут Морьонеса. Микаэла, я видел дым!

– Что это за дым, Эпифанио?

– Это наши стреляют… Там, в госпитале, у нас собралась компания сведущих людей, и мы все научно рассчитали: кто и где…

– Вы думаете, они прорвутся?

– Кто, наши? Да им нечего и прорываться… Разве те?

 
В город наш непобедимый
Не войдет вовек Бурбон.
Лишь сровняв дома с землею,
Сможет взять наш город он.
 

Ну-ка, ребята, давайте-ка эту, новую:

 
Да здравствует дон Карлос —
Но только без башки!
Да здравствуют карлисты,
Что накладут в портки!
 

На пятый и шестой день обстрелы усилились. После одного из залпов на город упало восемьдесят три бомбы, оглушительный звук от взрыва которых сильный южный ветер разнес во все концы. Часто две или три бомбы, падая рядом, взрывались одновременно. Казалось, что город рушится, что стены домов скоро не выдержат. Донья Микаэла беспрестанно плакала, а ее дочь, не в силах ни на мгновенье сосредоточиться на чем-либо конкретном, ожидала последнего часа.

Битые стекла на улицах хрустели под ногами; донья Марикита бродила по развалинам, собирая дрова, чтобы сэкономить уголь.

– Это катастрофа! Катастрофа! Понимаешь, Эпифанио? Катастрофа! – восклицал дон Хуан. – Сколько трудов пошло прахом! А если они возьмут город, будет и того хуже. Прощай тогда наша торговля! Какая торговля без свободы.

А когда однажды он услышал, как дочь говорит, что стекольщики теперь тоже неплохо зарабатывают, все читанное у Бастиа вдруг припомнилось ему и он разразился длинной речью по поводу софизмов, основанных на несведущести в том, что невидимо, а под конец вновь принялся твердить, что это катастрофа, катастрофа, совершеннейшая катастрофа.

– Катастрофа, говоришь? – возражал ему дон Эпифанио. – Ничего, вот увидишь, все образуется, и ты же еще на этом выиграешь… Только очистимся: поразрушат все старые домишки и поставят на их месте красивые, новомодные. Бывают такие болезни, от которых человек только здоровее делается.

– Никак Меченый пожаловал! – воскликнул дон Эпифанио, когда двадцать шестого числа над всеми окрестными деревушками разнесся звон колоколов. – Веселые ребята эти карлисты – вот за что их люблю… Колокола так и пляшут! Обстрел начался – трезвонь! Что там за дым внизу? Никак Бильбао горит? Звони! Бычки по улицам бегают, старухи на площади пляшут… Меченый едет? Ну, тут уж звони так, чтоб небу жарко стало! Короче, чуть что – бей в колокола и дуй лимонад… Поглядим только, кто последний веселиться будет.

– А вы все не унываете, Эпифанио… Но скажите, только серьезно: возьмут карлисты город?

– Возьмут?… Кто? Карлисты?… Город?! Мотайте, сеньора; вы, я вижу, эту деревенщину совсем не знаете… Да ведь стоит только повесить вывеску «Вход воспрещен!», никто из них дальше и шагу не ступит… Для них ведь Бильбао все равно что Папская дароносица!.. Возьмут, да только не они.

– А кто? Те, что дымят?

– Вот именно!

Когда же позже стало известно, что звонили в честь отступления Морьонеса, он воскликнул: «Ложь! Не может быть!»

– Доррегарай пишет бригадиру, предлагая забрать раненых пленных, – сказал дон Хуан, входя. – Он сообщает о поражении Морьонеса и предлагает сдаться…

– Лучше смерть! – воскликнула донья Марикита.

– А это очень опасно – сдаться? – спросила больная.

– Не беспокойтесь, Микаэла, уверяю вас, все это ложь… За решетку бы того, кто распускает подобные слухи…

– Но это письмо их главнокомандующий…

– А мы ему в ответ – из пушек… Ложь, ложь!

Это была не ложь, однако предложение неприятельского главнокомандующего о том, чтобы город направил делегацию для осмотра неприятельских позиций, было отклонено; причем отклонено оно было уже после того, как, в порыве первого, жадного любопытства, комиссия для осмотра была назначена. Окрыляющая, пусть и слепая вера лучше, чем безнадежная правда.

После отступления Морьонеса обстрелы на несколько дней прекратились, словно бы в знак того, что городу предоставляется время поразмыслить, самому решить свою судьбу. Отчаявшись дождаться освобождения, многие почувствовали, как в души их закрадываются уныние и страх, но старались скрывать это, вдохновляясь царящей вокруг атмосферой горячего воодушевления. Однако передышка дала возможность и трезво подумать о положении дел.

За время перемирия донью Микаэлу несколько раз навещали ее подруги, и она приободрилась. Общая забота настраивала всех на один лад, и, жалуясь на свои тревоги и тяготы, каждый чувствовал, что повторяет общую жалобу. Каждый чувствовал, что стал интересен, подобно поранившемуся ребенку, который гордо выставляет напоказ забинтованный палец. Да и вспышки веселости отнюдь не угасли в городе.

– Бесстыдники! Уж это точно тайные карлисты! – восклицал дон Хуан, заслышав музыку и смех в соседней лавке.

– Нет, Хуан, это всего лишь молодые люди, – отвечала ему жена.

Противник между тем старался овладеть колокольней в Бегонье, где по ночам располагались городские аванпосты – жандармы, к которым неприятель относился с особым презрением.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю