Текст книги "Записки Степняка"
Автор книги: Мейв Бинчи
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 42 страниц)
– Слезайте, погрейтесь покуда...
– Ну, это, пожалуй, не лишнее!
Я стряхнул с себя снег, налегший густым слоем, и направился в избу. Толкнул дверь в сени... Она подалась с каким-то жалобным скрипом, снег ворвался за мною... Ощупью я нашел другую дверь, – та была на более гладких петлях и не скрипнула. Тихо я вошел в избу. Удуш-{20}ливым, гнилым воздухом пахнуло на меня. Я остановился у порога. Ребенок плакал где-то в темноте, слабо скрипела колыбель...
Плач этого ребенка поразил меня: мне не доводилось слышать таких тоскливых, таких ноющих ноток... Это не было капризное хныканье избалованного ребенка, это даже не было выражением требования чего-либо. В нем, в этом еле слышном, тягучем плаче, изредка прерываемом таким же тихим, беспомощным всхлипыванием, так и чудилась за сердце хватающая жалоба, жалоба на долю, на судьбу, на ту неумолимую судьбу, что бросила в гниль, тесноту и голую, бесшабашную бедность чистое, ни в чем неповинное создание...
С пеленок – мученик.
Вой ветра в разбитую оконницу как-то странно подлаживал к детскому плачу: он то порывисто заглушал его, то, как бы под сурдиною, рабски следил за скорбною нотою... Утешая и убаюкивая, в тон и гармонию с этим душу надрывающим дуэтом, слышалась песня матери... Правда, не песня, а причитанье какое-то...
Баю-баюшки-баю,
Баю дитятку мою...
Ходит котик ночевать,
Мою дитятку качать...
Я кашлянул.
– Ах, господи!.. Кто-й-то? – спросил слегка встревоженный женский голос.
Я рассказал в чем дело. Баба засуетилась, нашла светец; я услужил ей спичкой, и мы соединенными усилиями, зажгли огонь. Теленок, привязанный у печки, заревел благим матом и отчаянно запрыгал, – вероятно, обрадовавшись свету... Под ногами шелестела мокрая, перегнившая солома.
– Ох, и погода же!.. Да куда ж вас несет экую пору?
– К Панкратову.
– Ишь ты, ближний свет!.. – Баба покачала головой. – Право, оставайтесь... Да я и Гришку не пущу... Ну, долго ли до греха!.. Вы уж лучше ночуйте; я бы соломы настлала... в сенцах свежая есть. {21}
Я отказался. Она слезливо посмотрела на меня и молча отвернулась к окну, за которым все выше и выше поднимался сугроб.
Ребенок умолк; хрипливое, тяжелое дыханье доносилось из колыбели. Баба, подгорюнившись, стояла, прислонясь к печке. Вся она была какая-то жалкая... Выражение беспомощности и тоскливой покорности застыло на некрасивом, испитом лице... В голосе слышалось уныние и редко-редко прорывалась какая-то детски брюзгливая злость. У ней было много общего с мужем.
– Что ж, маслену-то весело гуляли? – спросил я.
– И, батюшка, какое уж тут гулянье... На соль не хватает... Мука, почитай, на исходе, а до новины-то два раза ноги протянешь... Не до гуляньев тут...
С печки робко свесилась детская головка.
– Много у тебя детей-то?
– Да вон мальчонка, пяти годочков, – указала она на головку, тотчас же юркнувшую в темноту, – девчонка еще, да грудной вот... Болеет все, нудится... Господь-то не прибирает его.
Баба тихо вздохнула.
Вошел Григорий и шумно сбил снег с мерзлых лаптей. Зипун был подпоясан, в руках пеньковый кнутишко.
– Ну, едем, что ль? – обратился он ко мне, стараясь не глядеть в сторону жены.
– Пожалуй...
Я поднялся с лавки.
– Гриша, куда же ты едешь в такую вьюгу?.. Ишь, творится-то что... Ведь беспременно заблудишь...
– Небойсь, не сблужу, – отозвался Григорий, недовольно морща брови.
Баба понурилась и тихо стала качать колыбель: ребенок опять заныл. Мы вышли из избы.
Сдержанное всхлипывание послышалось сзади нас. Григорий порывисто отворил дверь в избу и вошел в нее. Я остался среди темных, как погреб, сеней.
– Да ты, Ариша, не плачь, – донеслось до меня, – тут дорога-то известная, а коли не затихнет – я и заночую у Панкратова...
– Право, не ехать бы... Вон Бодрягин-то, Захар, замерз на всеедной... {22}
– А дома много высидишь?.. С голодухи, что ль, издыхать?.. Сама знаешь... Два целковых на земи-то не валяются: это ведь деньги!.. Не кажинный день так-то...
Дальше следовал шепот. Я отворил дверь в избу.
– Сейчас, сейчас... – засуетился Григорий, спеша вызвать на лицо подобострастную улыбку и подтягивая истрепанный кушачишко.
– Не погодить ли нам, пока утихнет, а?
Тревога показалась в глазах Григория, баба – и та как-будто испугалась...
– Что ж, воля ваша... – как-то потерянно мямлил он, – по-моему, сейчас бы... Нечего время проводить... Она сейчас-то бы лучше, пожалуй, езда-то...
– Да я тебя все равно возьму провожатым, хоть и совсем стихнет, дорога незнакомая, а все-таки ночь... – поспешил я его успокоить.
Дело уладилось. Я выкурил две-три папиросы. Вошел мой Яков, потерся у печки, посушил варежки и опять отправился к лошадям. Григорий то и дело выбегал "смотреть погоду"; каждый раз она, по его словам, была "кажись, ничего"... – Чем дольше я сидел в избе, тем больше он тревожился, тем больше ему не сиделось на месте...
Наконец поутихло. Мы вышли из избы. Григорий вывел из хлева маленькую, шершавую лошаденку и собирался садиться на нее. Так как вешки ясно виделись по дороге, и подземка несла чуть-чуть, то я сказал ему, чтобы он привязал пока лошадь сзади и садился в сани. Он было полез на тесный облучок.
– Садись со мною рядом, а то Якову будешь мешать, – остановил я его.
Уселись. Поехали. Сквозь туманные обрывки туч кое-где светились звездочки и синелось небо. Морозило. Снег неистово скрипел под санями...
– Тут Калинкины дворики придут, – промолвил Григорий.
– Скоро?
– Версты четыре, а то и меньше...
Дорога, часто усаженная соломенными вешками, тянулась около реки. Влево – река, вправо – чистое поле... Лошади скоро уморились: снег доходил им почти до колена. Полозья врезaлись... Поехали шагом. Яков то {23} и дело похлопывал рукавицами. Григорий бочком сидел около меня и посматривал, по сторонам.
– А, должно быть, плохо тебе живется, Григорий? – обратился я к нему.
– Чего уж... – Он помолчал немного. – Оно бы и ништо, да вот хлебушко-то... Недостача все... А там ребятенки малы, все сам да сам... Баба тоже хворает, с самых родов... Животом жалится... молоко вот тоже пропало.
– Да ты бы свозил ее к акушерке, что ль, – небойсь, есть земская-то?
– Ну, уж куда там!.. В позапрошлом году так-то бачка помирал... Тоже научили, это, к дохтуру... Приехал я, а он стоит на крылечке, перчаточки надевает – таково сердито! – должно, малы они ему... Тройка тут готова, ямщик... К вашей милости, говорю... "Что?" – спрашивает... Вот – умирает, колотье замучило... Указываю, это, на бачку-то – он в телеге под войлочком лежит, невмоготу ему слезть-то... "Некогда, говорит, пойди к фершелу"... Взял да укатил, только я его и видел... Ну, посмотрел я, это, ему вслед, да еще себя выругал... Для нас ли этот народ заведен! – только присловье одно... Пошел к фершелу... Ну, фершелок, известно, пьяненький: дал чего-то в пузырьке, – пои, говорит...
Григорий замолчал.
– Ну что же, полегчало?
– Кому? Бачке-то? – спохватился он, – известно, помер... Где ж полегчать!.. Дорогой-то еще дюжей его разбило – в два конца-то, почитай, сорок верст... А уж работник был, царство ему небесное, и-и... – он покачал головой. – Как жив-то был – мы все-таки супротив других не плошали: два работника!.. Ну, а теперь, что ж, плохо... Завезешь, завезешь хлебушка с поля... Ну, думаешь, ноне до новины перебьюсь... ан не тут-то было!.. Там продашь на подушное, там за земельку купцу надоть, там засыпку в магазей... туда-сюда, глянь – до поста-то великого еле-еле протянешь... Да и то уж впроголодь. Кабы коровенка – все бы сподручнее...
– Разве нет коровы-то?
– Летось с укциону продали... Барину тут задолжал – не отработал...
Григорий вздохнул.
– Оно бы все ничего, да вот ребятенки-то... Груд-{24}ной-то нудится-нудится, тоска... С утра до ночи ноет... Известно, кабы молочка, глядишь – и справился бы... Теперь вот телочку добыл: у соседа корова сдохла, я ее и взял; две меры ржи отдал...
– Чем же вы маленького-то кормите? – удивился я.
– Махонького-то? Да чем... хлебушка нажуешь с солью...
Он замолчал и старательно начал оправлять полость, покрывавшую мои ноги.
Холодный ветерок подувал в лицо. Он опять понемногу усиливался. Обрывки туч снова сплотились и заслонили редкие звездочки.
Вьюга опять закрутила.
– Калинкины дворики виднеются! – послышалось восклицание Григория, ехавшего впереди. Он поравнялся с санями. Лошаденка его, сплошь занесенная снегом, беспрестанно отфыркивалась и трусила мелкой рысцою. Зипун тоже покрылся белым слоем.
– У... понесло-то!
– А что, Григорий, не перегодить ли нам в двориках? – закричал я ему, – может, опять поутихнет.
– Что ж... Тут знакомый мужичок есть, Андреян Семеныч... Заедемте... Изба чистая...
– Ну ладно!
Переехали какой-то сугроб. В избах замерцали подслеповатые огоньки. Зашумели ветлы около полузанесенных дворов...
Калинкины дворики стояли среди чистого поля; река отходила от них версты на полторы. Все это сообщили мне после. К Панкратову я прежде ездил по иной дороге, минуя дворики.
Мы поравнялись с длинной избою. Два окна выглядывали на улицу и освещали ее. Григорий подошел к окну и постучал; послышались расспросы... Наконец дверь скрипнула, и нас впустили. Где-то на дворе залаяла собака...
Я вошел в избу. Это была просторная сосновая изба, чистая, теплая, с деревянным полом, с "белою" печкою. На столе, накрытом грубою скатертью, лежал непочатый каравай ситного хлеба и стояла деревянная резная соло-{25}ница. В высоком деревянном подсвечнике горела сальная свеча.
Меня встретил хозяин. Это был высокий, статный мужик, с красивым, открытым лицом, с большою русою бородою. Сильная проседь серебрилась у него в волосах; серые глаза глядели умно и насмешливо... По тонким губам бродила какая-то подмывающе-бодрая, слегка лукавая усмешка... Вообще в нем сразу что-то располагало, – есть такие симпатичные лица.
Поздоровались. Я снял шубу и подошел к столу.
– Аль по нужде какой едешь? – спросил меня Андреян Семеныч, бережно вешая мою шубу ближе к печке. Голос у него был приятный и добродушный, но опять-таки с легким оттенком насмешливости.
Я ответил ему, куда еду. Он слегка покачал головой и, накинув полушубок на плечи, вышел из избы. Колокольчики звенели где-то на дворе.
На задней лавке что-то прибирала сморщенная, но бодрая и чрезвычайно подвижная старушка; с палатей выглядывали веселые русые головки детей.
– Что ж, у вас семьи-то только? – спросил я старуху.
Она чуть заметно улыбнулась.
– Нет, сын есть. Да он с женою пошел прощаться к тестю... Должно, гостюют.
Вошли Григорий и Яков, за ними Андреян Семеныч.
– Раздевайтесь-ка да полезайте на печку... Я обсушу зипуны-то... Ты, Григорий, разувайся да положь в печурку лапти-то, они поколева пообсохнут... Ишь, барин-то вас умаял как...
Он насмешливо взглянул на меня.
– Старуха, поищи-ка винца, там, должно быть, осталось; налей ребятам-то по стаканчику...
Старуха засуетилась. Ребята чинно выпили водку и, утеревши полою губы, полезли на печь.
– Ты не выпьешь с дорожки-то?.. Небойсь прозяб... – обратился ко мне Андреян Семеныч.
Я отказался.
– Ну, да оно знамо... – опять-таки насмешливо сказал он, тщательно отряхая Григорьев зипунишко, – шуба-то твоя не этому чета... Мороз-то не вот скоро влезет.
Возражать было нечего... Я посмотрел на часы. {26}
– Много до полночи-то? – спросил Андреян Семеныч.
– Да теперь семь часов.
– Стало быть – пять осталось. Лошадям овса-то надыть? Сенца мы дали.
– Нет... Может, погодка поутихнет, – поедем.
– То-то, смотри... А то овес есть.
– Много считаете до Панкратова?
– Тут хоть и недалеча, версты три, да дорога-то блажная: мало-мальски погода поднимется, ни за что не доедешь... Прогалок-то большой: как не попадешь к Панкратову, так и езди пo степи до самого Битюка; уж там в лес уткнешься – по ту сторону реки будет...
– Ты кто, из дворян, что ль? – бесцеремонно добавил он, развешивая зипун перед горячим "устьем"...
– Нет, не из дворян.
Андреян Семеныч как-то неопределенно промычал, но тон его сразу стал и доверчивей, и добродушней. Он обстоятельно расспросил меня про мое жительство, мои занятия, про крестьянское житье в Малой Березовке (село, около которого я жил), которая была известна во всем уезде благодаря большому винокуренному заводу, носившему название Березовского.
– Да что, Андреян Семеныч, – ответил я ему на последний вопрос, балуются мужики, в Березовке... Пьянство все усиливается, живут плохо... Воровство завелось.
– Т-э-к... – задумчиво протянул Андреян Семеныч, – да, надо правду сказать, народ дюже стал слабее, чем в наше время, – продолжал он, – кабаки эти пошли, и дележи, и воровство... Всего вдосталь!
– Отчего же это, Андреян Семеныч?
– А уж бог ее знает с чего! – Андреян Семеныч развел руками. – Я помекаю так: все от голодухи больше... Ты вот погляди на наш поселок: живем мы, слава богу, покедова – в достаче, ну и не заметно, чтобы пьянство, алибо что... И народ у нас дружнее, мирское дело не продаст, не пропьет... А ты, вон, погляди в Россошном у них, – он кивнул в сторону Григория, выбрали они ходока, за луга стараться, – соседи у них луга отбили, – что ж ты думал?.. – взял этот ходок да за две сотенных документы и продай суседским!.. Вот они как мирское дело-то понимают. {27}
– Это верно, – подтвердил Григорий, – Кузьма Семеныч у нас есть, теперь кабак открыл, с нового года.
– И приговор ему дали? – удивился я.
– Дали. Старикам поднес восемь ведер, ну и дали...
– А луга так и остались за соседями?
– Как же, известно, остались... Летось, петровками, какая драка из-за них была!..
– Ну вот... – развел руками Андреян Семеныч. – У них, чтоб какого-нибудь согласия промеж себя, и не спрашивай... Всяк по-своему, порознь... Только одно и есть мирское дело – мирские деньги пропить... Это они давай!.. И так у них заведено еще: всех дворов в селе около двухсот будет.
– Более, дядя Андреян, – перебил Григорий.
– А то еще и более, а всеми делами десять аль двадцать мироедов ворочают... Мироед и на сходке, и в волостной, и в кабаке... И как ведь это у них: чуть мужик справится, зашибет где ни на есть копейку, так сейчас и норовит суседа закабалить... И тут уж его бойся... А вот у нас на поселке дворов двадцать есть, да как все мы по капиталам-то ровны, у нас закабаливать-то и некого...
– Ты мне вот еще растолкуй, Андреян Семеныч, – сказал я, – вот вы, барские ведь, кажется, были?
– Барские.
– По сколько у вас на душу земли-то?
– Три с осьминником.
– Ну, вот в Большой Березовке однодворцы живут, у них по пяти десятин на душу приходится, а живут они – почти полсела побирается, отчего это?
– Ты нас в расчет не клади... Мы еще отцовским нажитием сыты, это вот с воли-то маненько поупали, а то зажитнее нас в округе не было.
– Ну, не вас, так взять других барских, все они живут справнее однодворцев...
– Это правда, что супротив барского однодворец не вынесет... Перво-наперво, работает он куда плоше нашего, под страстью не был, барщины не знавал, а другое дело – избалован... Ну, вот теперь и расплачивается...
– Не равен однодворец, не равен барский, – отозвался Григорий, – вот тоже оленинские барские, а живут-то никак еще хуже нас, грешных... {28}
– Да, оленинские точно что плохо... – сознался Андреян Семеныч.
– Да, видно, всем не меды, – добавил он после некоторого раздумья, куда ни погляди, горе одно... Что барские, что однодворцы...
Он сел к столу и, садясь, хватился за спину.
– Эка поясница-то одолевает... Должно, все палочки отзываются...
Он как-то, не то зло, не то весело, усмехнулся.
– Какие палочки? – удивился я.
– Да как же! Меня ведь сквозь строй гоняли...
Я заинтересовался.
– Вона!.. Я ведь бывалый... И Сибири, по барским щедротам, отведал и палочек... В Томской четыре года выжил.
– Да за что же это?
Мне что-то не верилось в эти ужасы, глядя на его спокойное, добродушно усмехающееся лицо.
– Да все воля эта, пусто бы ей... Ишь, мы до воли-то на Битюке жили... Може, слыхал – Калинкин барин есть, производителем он теперь... Ну, мы его крепостные были... Угодья у нас были – одно слово... Ну, и лес, и река подле... Заказу ни в чем... Жители мы были еще исстари: мой дед-то чистоганом двести золотых батюшке покойному оставил... Вышла, это, воля. Барин нас и вздумай переселить на эту вот самую "Сухопутку"... Мы, известно, заартачились, ходоков выбрали: я пошел, да еще тут два мужичка. Ушли, как водится, таючись... Однако с Рязани воротили нас, – ишь, не порядок... Пригнали домой по этапу... А уж тут вышло распоряженье ломать... Как так? – не закон, ребята... Сбили мир, порешили не давать... Ну, значит, бунт... Солдат пригнали на постой к нам... Свиней, кур, телятишек, душат не судом! Одно слово – разор... Терпим... "Что ж, хотите по добровольности переселяться?" – спрашивают... "Нет, не хотим..."
Андреян Семеныч воодушевился. Добродушная насмешливость исчезла из его глаз, и в них засветилась какая-то злоба...
– Ты сам рассуди, – обратился он ко мне, – жили мы при всех угодьях... Сады, это, у нас разведены, пчельники, рыбная ловля, луга заливные, и вдруг на! переселяйся... Тут ни леску, ни речки – уж колодцы Калин-{29}кин порыл... Какая это воля!.. Работали-работали на них, корпели-корпели, а тут на "Сухопутку"!..
Ну, стало быть, как сказали, это, мы, что не хотим, велели избы ломать. Мы в колья... А сами, значит, еще нарядили ходока, – Архип был у нас мужичок, шустрый такой... Услали мы его, а сами стоим на одном. Порешили не поддаваться до конца... Ну немного годя пригнали тут на нас две роты, усмирять, значит... Мы было опять в колья... не тут-то было. Ну, знамо, сила! супротив нее что поделаешь... Скорились мы... наутро собрали нас всем миром на выгонок... Солдаты, это, в два ряда выстроились, – с палками стоят... нас кругом оцепили, с ружьями... А над селом просто стон стоит, – бабы с ребятишками рев подняли... Ну, думаю, плохо дело, закатают на смерть... Стали выкликать... выходи, говорят, зачинщики... Переглянулись мы, это... молчим... еще кой-кто сказал: мы все зачинщики... А коли все, так всех сквозь строй гнать... с первого до последнего... что ж, думаю, двум смертям не бывать... перекрестился, вышел... Я зачинщик, говорю... Валяй его, кричат... Начали руки связывать... Пусти, говорю, я и так пройду... ну, все-таки связали; повели... Прошел раз... жгется. Ничего, что дальше... Ведут другой раз... Ну, закатают, думаю... Повели в третий, не стерпел очумел... так замертво и упал... Бросили... тут я уж ничего не помню... Ишь, еще троих водили, да человек двадцать розгами секли... – А избы, знай, ворочают: все на "Сухопутку" сгоняют... Взяли тут нас четырех прямо в больницу... Оттуда вышло решенье в Томскую, в Сибирь, на поселение... Затосковал я: уж переселяться бы как следует, а тут гонят... Ах ты, пусто бы вам! Ну, что тут малый без меня поделает?.. Однако делать нечего, сила солому ломит, плетью обуха не перешибешь... Взял я с собою старуху, пошел. Одиннадцать месяцев нас перли! Со мною деньжонки, спасибо, были, нам-то и вмоготу, а то бы беда!.. Ну, пригнали нас на место. Оглянулись мы, видим, сторона не плохая, пожалуй что и нашей не уступит... Что за притча, думаем, вот тебе и Сибирь!.. Снял я тут мельничонку у мужиков, дело-то это мне сподручное: свой ветряк был на "старине"-то... Мельница хоша и водяная попалась, ну, разница в них небольшая.
Обжились... Глушь такая, что боже упаси!.. Город – двести верст... Село от села – сто... Поселок – пять-{30}десят!.. Жить то способно, вольно... Лесу – сколько хочешь, рыбы – тьма... Всего вволю!.. Я уж подумывал сына вызвать туда...
– Что же, вызвал? – спросил я.
– Случай такой подошел, я вот тебе расскажу... Сошелся я там с начетчиком одним, тоже сосланный был... Ума – палата!.. Век я его не забуду...
Андреян Семеныч слегка задумался и вздохнул. Старуха подошла к столу и сняла пальцами нагоревший светилень.
– Это ты про Самсон Гаврилыча? – спросила она.
– Про него... Эх, душа был человек!.. Ну, вот он-то и отсоветовал мне сына выписывать... "Скорей всего, говорит, вам прощенье выйдет... Человек ты денежный, тебе везде будет хорошо, а пуще того в своих местах... А тут жить-то пожалуй, и вольно, только тоска тебя задушит: человек ты пришлый, своих местов ни в жисть не забудешь..." Послушался я его. И только с той поры одолела меня тоска: все дожидаюсь, скоро ли отпустят в Расею... Не найду никак места, да и шабаш!.. А тут старуха скучает, – кропчится... Что ты будешь делать!.. Так я у этого начетчика и дневал и ночевал... Заберусь, бывало, к нему... Хата, это, чистая, белая... сядем и ну толковать. Сначала по хозяйству: как помол, как что... а там уж и по-душевному... Заскучаю я станет читать мне, – читал он страсть как внятно, вразумительно... И все больше одно место читал, – от тоски, говаривал, помогает... Вон оно у меня замечено, сын-то маленько грамотен...
Андреян Семеныч кивнул на божницу.
Я взял книгу, лежавшую там, и развернул: то было евангелие.
– Ну, прожили мы там четыре года... Воротили нас... Пришли мы уж сюда, на "Сухопутку"... Вижу, малый женился, ребятенками обзавелся, обстроился как след, все в порядке... Я тоже принес маленько деньжонок: скопил в Томской да и родительские еще оставались... Ну, вот и живем, пока бог грехам терпит.
Андреян Семеныч ласково взглянул на меня и усмехнулся; ему, видимо, нравилось мое напряженное внимание и мое сочувствие.
– А что, дядя Андреян, – послышался с печки голос Григория, – земли там довольно, вволю, в Томской-то? {31}
– Куда еще больше! И земли и лесу.
– Эх, кабы жена не хворала да деньжонок на дорогу, – ушел бы туда!..
Андреян Семеныч задумался.
– "Сладки гусиные лапки!" – "А ты их едал?" – "Я-то не едал, да мой дядя видал, как наш барин едал!" – сбалагурил он, усмехаясь. – Эх, Григорий, без денег да без силы и там пропадешь!.. Поставь плотника без топора, срубит он те избу-то?.. А в Томской такие места: тут рупь нужно там пятью не обойдешься... Тут ты один вот, хоть плохо, да все копаешься, а там впору с семьей, не то одному... Кабы сообча с кем, ну так... Да и то! Андреян Семеныч махнул рукою. – Вон тамлыцкие – вконец разорились... Туда уж еле дошли, а оттуда всю дорогу побирались... И тут-то все распродали, не знать, как и быть теперь...
– Отчего же это? – полюбопытствовал я.
– С дуру-ума. Броду не спросились, – в воду полезли... Уж если переселяться, так надо умеючи: сперва ходока послать надежного, место облюбовать да закрепить его как ни на есть, може оно казенное аль хрестьянское... Ну, опосля на это место-то дворов пяток справить, ну, а там уж и можно... Зря-то ничего не делается, милый ты мой...
Все мы молчали. Сверчок трещал где-то за печкою. Со двора слабо доносился шум ветра...
Я взглянул на часы: было десять. Григорий все уговаривал ехать, – он, кажется, боялся за свои два целковых, – на том и порешили.
Хозяин от денег отказался: "Може, я когда заеду к тебе, – авось обогреешь", – сказал он мне, добродушно усмехаясь. "Аль, може, неловко мужика-то в гости?" – добавил он, уже смеясь. Я, разумеется, принялся разуверять его и на прощанье крепко пожал ему руку. Руку он мне подал неловко, и удивился, когда я крепко сжал ее: по его мнению, это было "лишнее".
Мы выехали. Около дворов как будто стихло, но это объяснилось переменою ветра: когда проехали дворики и выехали в поле, там несла страшная вьюга... Ворочаться {32} назад не хотелось, да к тому же думалось, что за три версты можно ощупью добраться.
Сначала все шло хорошо. Попали на дорогу, хотя и полузанесенную, но все-таки отличавшуюся твердостью от рыхлого поля. Отдохнувшие лошади, похрапывая, бодро шли навстречу ветру.
Проехали с версту.
Мне показалось, что под санями не прежняя ровная дорога; я не счел нужным заметить это Якову, предполагая, что могла попасться какая-нибудь случайная поверхность. Григорий едва заметным пятном виднелся впереди.
Сани сильно затолкало. "Что это?" – крикнул я Якову; тот нагнулся с облучка и всмотрелся: оказался вспаханный косогор, с которого почти весь снег снесло ветром. Подъехал Григорий.
– Как быть? – Сбились...
– Вижу, что сбились. Как полагаешь – далеко от двориков отъехали?
– Да, думается, версты две...
– Куда ж теперь ехать?
– Надо попытать вбок ветру, – должно, прямо попадем.
– Ну, ступай вбок ветру.
А вьюга, как бы сердясь за непрошенное соседство, завывает все резче и резче, и целыми тучами валит снег на сани...
Въехали на какие-то жнива: снег лошадям выше колена. Пристяжные пугливо жмутся к оглоблям, колокольчики как-то жалобно перезванивают. Поехали шагом, чтобы вконец не изморить лошадей. Едем час, другой... – нет и признаков жилья, а давно бы пора.
– Где же Григорий?
– Да он впереди все ехал... Не видать что-то... – Ну-ка, остановись.
Лошади, после легкого усилия со стороны Якова, стали как вкопанные; пристяжные сиротливо понурили головы... Григория нет.
– Покричи-ка, Яков.
– Гри-го-рий! – выработывает мой возница охрипшим басом. {33}
– Гри-го-рий! – подсобляю я ему.
Нет отзыва. Звук наших голосов замер, как в склепе. Только вьюга порывисто гудела в ответ и несла все новые и новые горы снега. Около саней образовался сугроб.
Невольная дрожь проняла меня... Какая-то смутная тоска ложилась на душу... Понемногу закрадывалась мысль об опасности серьезной...
Буря несла какими-то прихотливыми порывами: то завоет, застонет, закружится, – то стихнет. Чудилось что-то дико-осмысленное в этой игре с человеческой жизнью, в этой забаве кошки с мышкой.
Вот она сразу стихла: чуть слышно голосит ветерок, взвевая маленькие облачка снега. Но сверху, с туманных, тяжелых туч снег падает и падает... Казалось, не будет конца ему... И полость, и шуба моя, и армяк Якова – все завалено... А снег все падает и падает... Какое-то мучительное чувство, чувство постепенной отчуждаемости от жизни овладело мною при виде этих беспрерывно падающих мириад крутящихся снежинок, при виде все возвышающихся час от часу сугробов вокруг саней и лошадей.
– Двинь лошадей, Яков, – засыплет!.. Лошадей погнали; они рванулись и стали... Колокольчики жалобно и глухо звякнули...
Пробую закурить сигару – спички тухнут: отсырели.
– Гри-го-рий? – взывает Яков с тоскою в голосе.
Нет ответа... Снег падает и падает... Я начал немного зябнуть... Яков, по колено в снегу, ходил около лошадей и раздражительно оправлял сбрую; изредка крупная ругань выдавала его душевное настроение.
Тьма висела над полем. Не та черная, осенняя тьма, про которую говорят "хоть глаз выколи", а серая, туманная... Темные предметы резко обозначались в этой тьме...
Понесла опять вьюга, свирепая, дикая... Поле снова застонало. Лошади прозябли и, без всякого понукания, двинулись. Яков пошел позади... Колокольчики, от настывшего на них снега, издавали какие-то деревянные звуки.
Григория след простыл... Мне невольно вспомнились его детишки мал-мала меньше, хворая жена... "Поехал ли бы он провожать меня, если бы у него были в кармане {34} эти несчастные два рубля?" – подумал я. "А тебя-то куда черт нес?" – помимо моей воли встал неутешительный вопрос. "Кто тебе дал право рисковать жизнью людей?.." – "Два рубля дали мне это право..." – как-то сам собою сказался иронический ответ, и больно стало на душе...
Спускаемся куда-то под гору... Ниже, ниже и, наконец, погружаемся в сугроб... Лошади стали. Приходилось вылезать из саней; делаю попытку – по пояс!.. Снег в калошах, снег за сапогами...
После дружных усилий и энергичных понуканий лошади вывезли из сугроба порожние сани... Мы сели в них, на этот раз рядом и плотно до невозможности. Холодная бешено воющая мгла окружала нас... Снег на ногах у меня таял, дрожь охватывала все тело.
А Григорий все на уме... Я опять призываю его надорванным голосом: "А-э-й!" – слышится не то смутное эхо моего возгласа, не то завыванье вьюги... Еще раз кричу – ни звука...
Мною овладевает какая-то апатия: как будто ко сну клонит, но я не сплю... Яков сосредоточенно молчит, и только что-то изредка шепчет... Должно быть, нещадно ругает и меня, и вьюгу, и все... А может, и не ругается, а вспоминает что? Может, мать свою вспоминает, суетливую, словоохотливую старушку? Или свою незатейливую крестьянскую обстановку, с ее рабочими буднями, с ее праздниками "на улице", где до ранней зорюшки тянется то тоскливая, то ухарская песня, слышится топот трепака, треньканье балалайки, звонкий хохот девок и молодиц... Может, и возлюбленную какую вспомнил, с черной соболиной бровью, с высокою, крепкой грудью, с любовными речами где-нибудь в душистом коноплянике или у плота на берегу широкой тихой речки, в которой ярко отражается жаркое летнее солнышко?.. Кто его знает...
Все холоднее становится телу...
Я высоко приподнял бобровый воротник моей шубы и накрылся им совсем, с лицом. Отрадное чувство теплоты охватило меня. На миг я вполне отдался этому чувству, – как будто вьюга не ревела, снег не падал тучами с неба... Крепкая ругань Якова вывела меня из этого полубессознательного состояния... "А ведь замерзнем", – промелькнуло в голове... Жгучая тоска по жизни охватила меня... {35} Жизнь эта казалась такой полной, такой осмысленной... Все ее горе, все ее невзгоды отступали в какую-то недосягаемую даль...
Воспоминания, одно другого заманчивей, зароились в голове... То вспомнится далекое детство... Яркая зелень муравы на лужайке... Звонкие голоса детей, играющих на той лужайке... Залитый белыми пахучими цветами вишенник в саду... Веселый птичий гам в далекой роще, – там, за садом... Тихая река, поросшая коблами и зеленым камышом; за рекой – поемные луга с бесчисленными, блестящими как зеркало, озерами, необъятная даль, подернутая сизым туманом, и над всем этим привольем – чудно сверкающее майское солнышко...
– Ну! окаянные, – остановились! – сердито кричит Яков на лошадей, и сани порывисто ныряют из сугроба... Воротник мой распахивается, и холодный снег летит в лицо... Я снова старательно закрываю его, снова нагреваюсь дыханием, и снова заманчивое прошлое встает предо мною...
Встает хуторок, затерянный в глуши. Безграничная степь кругом того хуторка. Далекие курганы, темными очертаниями пестрящие горизонт, и над всем этим простором – горячее синее небо и глубокая, невозмутимая тишь... А то покосы вспомнятся... Темные пятна бесчисленных копен, разбросанных по зеленому простору... Величавые стога... июньские темные ночи... Огоньки у косарей... стройные песни... далекий отзвук лошадиного ржания... перекликанье перепелов в нескошенной траве, и глубокое-глубокое небо с ярко горящими звездами...
Как бы хорошо улететь и остаться там – в этой чудной стране былых впечатлений, былых радостей!..
Холодно... Я еще крепче прижимаю воротник к лицу и усиленно дышу... На мгновение опять становится тепло, и опять встает далекое прошлое... Над степью горит заря в полнеба... Вдали замирает тоскливая песня... воздух полон ароматом подкошенной травы... У студеного колодезя в ложбинке стоит она, моя первая любовь, – Дуня... Любовно и пытливо смотрят ее серые глаза из-под темных длинных ресниц... Отблеск зари весело сверкает в тех глазах... Смуглый, здоровый румянец покрывает щеки... высокая грудь трепетно волнуется под туго стянутой завеской... грубая, рабочая рука крепко и застенчиво {36} жмет мою руку... "Аль ты меня любишь?" – порывисто шепчет она, наклоняясь к моему лицу... "Люблю, моя дорогая красавица..." Горячие губы обжигают меня... Мои руки крепко сжимают трепещущий стан... до боли крепко... А песня снова тоскливо дрожит где-то вдалеке, вызывая глухой, едва слышный отзвук...