355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мейв Бинчи » Записки Степняка » Текст книги (страница 21)
Записки Степняка
  • Текст добавлен: 6 апреля 2017, 13:30

Текст книги "Записки Степняка"


Автор книги: Мейв Бинчи


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 42 страниц)

Я уже сказал, что она напомнила мне собою что-то древнерусское. В ней действительно было пропасть того, что славянофилы называют исконными свойствами народа русского. Начиная от лица ее, простого, но и в самой простоте своей величавого, начиная от ее незамысловатого костюма из синей китайки и грубых, с медными шпильками котов, все обличало в ней эту исконность. С тягучей {277} и важной интонацией речь ее, пересыпанная образными уподоблениями и бесчисленными пословицами, так и переносила вас в какую-то новгородскую глушь, где в чистоте и неприкосновенности и по сих пор, может быть, цветут еще святорусские идеалы.

Если Устинья Спиридоновна наблюдала за пищей, Лазарь Парамоныч не оставлял без внимания вино. После каждой перемены рюмки наши аккуратно наполнялись, и в них то рубином сверкала вишневка, то желтела янтарная рябиновка. Наливка, как и все, была превосходна. По густоте она походила на ликер, но без приторной сладости последнего. Прозрачна была, как слеза, и крепостью уподоблялась хорошему токайскому. Но, вероятно по причине ужасного количества истребленной нами пищи, наливка эта плохо действовала на наши головы. Совсем не то было с Устиньей Спиридоновной. Заметно, она любила выпить. А так как пила она вровень с нами, с тою только разницей, что мы ели, а она нет, то к концу обеда ее и разобрало. Но это, впрочем, выказывалось лишь несколько преувеличенным радушием да какой-то особенной певучестью тона.

– Ох, уж и кушайте вы, дорогие гостечки, приневольтесь собою... причитала она, подсаживаясь то ко мне, то к Семену Андреичу и устремляя на нас преувеличенно ласковые взоры. – Не пожалуйтесь про нас домашним: "Зазвал-де Лазарь гостей глодать костей..."

– Довольны, Спиридоновна, довольны! – отвечали мы.

– Гость доволен, – хозяин рад... А вы все-таки приневольтесь, милые... Вот ребрышко-то! Кашка-то!.. Крылышко-то!

– Сыты, Спиридоновна, сыты!..

– Против сытости не спорим, а бесчестья на хозяина не кладите... Ох, не кладите, гостечки, бесчестья!.. Лучше ж вы нашу речь послушайте: приневольтесь, скушайте!.. Коли пировать, так не мудровать... То-то вот горе-то наше: больше мы рады, чем запасливы... Не обессудьте, гости дорогие: повинна я вам, старая кочерга, душой-то бы рада, да приспеть-то уменья нет... К пище-то вы приобыкли к господской, к напиткам-то дворянским, а у нас, у мужиков, одна еда: жарено да парено...

Вообще, подвыпивши, мельничиха обнаружила некоторое поползновение к комплиментам, на которые и мы, {278} конечно, не скупились; да и нельзя по совести нельзя было скупиться.

Обед почти не прерывался посторонним разговором. Все, что мы говорили, имело непосредственное отношение лишь к съедобному. Только опять-таки к концу обеда этот невольный церемониал почему-то смягчился, и сама строгая блюстительница его, Устинья Спиридоновна, навела речь на предметы посторонние. Дело пошло с того, что Лазарь, с немалою скорбию, посетовал на засуху, но и посетовал лишь потому, что она, засуха эта, лишала его крупных барышей, ибо по ее милости вода спала и мельница почти перестала работать. Мельничиха и договорить ему не дала.

– Ох, не скупись, ох, не поддавайся жадoбе, Лазарь, – горячо и настойчиво заговорила она, – али не упомнишь, откуда произошли? Из смердов ведь произошли-то мы... В старину ведь так бывало – лаптишек не хватало... Три кола-то вбито да небом покрыто – вот и жилье... Платья, что на себе, бывало, а хлеба, что в себе... Прямо сказать: жили в тоске, а спали на голой доске, пили квас и квас хлебали, с крохи на кроху переколачивались... Ерзнул бы, бывало, по лавке, хошь в старой однорядке, да и той не было!.. Ноне, слава великому господу, живем припеваючи... одна, рука в меду, другая – в патоке... Сообразись, Лазарь, али в чем недостача у нас! Дом – чаша полная! Али почету нету – вся округа шапки ломает... Чего еще? Теперь одно, Парамоныч, держи свой порядок крепко, на корысть не падай... Старые люди говаривали: мамон гнетет, так и сон неймет... И опять я тебе скажу: лучше жить в жалости, чем в зависти!

– Да я разве что... – оправдывался мельник. – Я только одно говорю: то не извоз, коли в путину на кнут не заработаешь...

– Не морочь! – даже с сердцем вскрикнула Устинья Спиридоновна, но затем, помолчав немного, снова в трогательном тоне продолжала: – Эх, Лазарь, не о хлебе едином...

– Будет сыт человек, – добавил Гундриков, поспешно проглатывая кусок пирога. Он все время не сводил сладостного взора с мельничихи.

– Вот видишь ты, не о хлебе едином сыт... Не об воде заботься, милый, – заботься о бедных; при сытости помни {279} голод, при богачестве убожество... Так ли я говорю, гостечки дорогие? – обратилась она к нам и даже прослезилась немного.

– Так, так! – закричали мы, а Лазарь, как бы приведенный в смущение, поник головою и едва слышно лепетал:

– Да разве я... О господи!

– Мы теперь пируем вот! – все более и более приходя в пафос, продолжала речь свою Устинья Спиридоновна, – а гляди, в Криворожье с голоду корчатся... Давно ведь там: чего ни спроси, всего ни крохи... Ведь по правде-то, в селах стало только и ходу, что из ворот да в воду – ни задавиться, ни зарезаться нечем... Известно – голь мудрена и без ужина спит... А все бы и об ней надо подумать, об голи-то. Голь вздыхает – сытому отрыгается...

– Да разве я что... О господи... да я хоть сейчас! – восклицал Лазарь, все возвышая голос, и вдруг вскрикнув как бы поющим от какой-то внутренней боли голосом: – К черту барыши, без барышей век промаемся! – прежестоко ударил по столу кулаком.

Произошло замешательство. Но Устинья Спиридоновна сделала строгий выговор Лазарю, и Лазарь утих. Он, видимо, смирялся перед женою. Она как будто подавляла его. И когда все успокоилось, она снова начала:

– Достатков у нас хватит: маленькая добычка, да большой бережь – век проживем; а ты вот, Лазарь, чем об воде-то печалиться, послал бы малую толику отцу Кипру, он бы, отец-то Кипр, и роздал по бедняйшим. Не хвались серебром, хвались добром, говорит пословица. От честной наживы бог жертву любит, милый ты мой... злато-серебро сумой у нас не пахнет – все накоплено вольным торгом да честным трудом... Не обмерено, не обвешено, с росту не награблено! – Все последнее Устинья Спиридоновна произнесла, видимо, для нас, и произнесла с гордостью.

Обед кончился прямо умилительной сценой: подвыпивший Лазарь, воскликнув: "Правда твоя, баба моя сердечная, Устинья Спиридоновна!" распахнул поддевку и, выхватив из бокового кармана туго набитый бумажник, вынул оттуда две сторублевых. {280}

– Пусть идут к отцу Кипру! – сказал он, причем и глаза и лицо его изъявили какое-то беззаветное молодечество. – Зови Мартишку, пусть везет к отцу Кипру... Мы за этим не постоим!

Явился Мартишка.

Лазарь подошел к самому лицу Мартишки и, шелестя перед его носом деньгами, сказал:

– Вот видишь две сотельных? Гляди сюда: вот одна, вот другая... Теперича садись ты на буланого и катай к отцу Кипру. Духом скатай! Подашь ты отцу Кипру деньги и скажешь: Лазарь, мол, Парамоныч поклон тебе шлет, слышишь? Это первое дело. Второе дело, жертвует, мол, Лазарь Парамоныч от своего богачества на убогих две сотельных и чтоб не иначе, как через отца Кипра. Понял?.. Да ты гляди на меня, аль рожу-то тебе свело!.. Хе-хе-хе... У меня, голубь ты мой, дельце до тебя малое есть – посчитаться бы нам надо с тобой, ну, да уж катай в Криворожье, ужо сочтемся...

Лазарь Парамоныч, с какой-то милой ехидностью, ткнул несколько смущенного Мартишку в живот и, передав ему деньги, проводил его.

Мы с Семеном Андреичем были поражены. Не знаю, заплакал ли я, но по лицу Гундрикова текли слезы. Он в каком-то немом восхищении хлопал глазами и прерывающимся шепотом произносил:

– О, вот они, исконные начала... О, вот они, доблести святорусские... Вот где родник неумирающей самобытности... О, Русь святая! Какое сердце не дрожит... – и при этом шелковым фуляром, изображающим карту Европы, отирал раскаленные щеки.

По уходе Мартишки он не вытерпел. Проглотив наскоро пук блинцов и опрокинув в рот свой чуть ли не десятую рюмку холодной вишневки, он тяжело приподнялся и, с усилием опираясь на стол, изъявил желание произнесть "здравицу". Мы, по примеру оратора, тоже выпили, а выпив, в почтительном молчании стали слушать.

– Честнaя хранительница правды русской! – несколько путающимся языком возгласил Гундриков, обращаясь к лицу Устиньи Спиридоновны, – твоими устами вся исконная, вся самобытная Русь возглаголала!.. В твоем сердце широкое сердце земли русской сказалося!.. {281} (Устинья горько плакала, утираясь передником.) Сгинет с лица земли накрахмаленный немец; до срока исчезнет субтильный француз; прахом пропадет поганая туретчина; но ты, святая Русь, превечна пребудешь!.. Живо слово русское, ибо мы внимали ему здесь вот, во всей его силе и во всей красе его... Живо горячее русское сердце, ибо здесь же воочию совершилось перед нами то, что мы именуем деянием, присущим палящей любови большого брата русского к меньшому брату русскому... К тому меньшому брату, коего цвет и краса женщин русских (Семен Андреич торжественным жестом указал на рыдающую мельничиху) так красноречиво уподобила смердам...

В это время оратору точно кто дал шпоры. Внезапно воспрянув и внезапно же возвысив голос до степени крика, он, всецело обратясь к мельничихе, в благоговейном тоне акафиста возговорил:

– О ты, подъявшая дух наш на высоту исторической задачи нашей!.. О ты, указавшая смысл и значение устоев наших!.. О ты, воплощенная правда земли русской!.. О, нашу самость и нашу здравость в духе единения совокупившая... О, проникновенно проникшая в недра духа русского... Ты... ты... ты...

Но тут Гундриков настоятельно уставил палец правой руки своей на согбенную фигуру Устиньи Спиридоновны и вдруг разразился рыданиями.

Эффект произошел неописуемый. Мы с Лазарем, не щадя животов наших, кричали "ура!" и, наполняя опустевшие рюмки душистой наливкой, воздвигали их... Воздвигая же, чокались и целовались и снова будили тишину, парившую окрест, заздравными кликами. Устинья Спиридоновна, неоднократно восклицая: "О, чтоб тебя, Андреич, – уморил!", смеялась и плакала и обнималась с сияющим Гундриковым. Степаха, просунув в дверь голову свою, сияла не менее Гундрикова и по временам испускала смех, подобный ржанию.

Утомленный гамом и криком, я вышел на воздух. На дворе стояла тишина. В развесистых ветлах играл ветер, и они с важною задумчивостью лепетали листами своими. Водяная струйка с неустанным постоянством журчала по колесам и тихо звенела, ниспадая.

По возвращении моем в комнату я заметил, что взаимная приязнь собеседников еще более разгорелась. Мель-{282}ник и мельничиха сидели около Гундрикова. Мельничиха обнимала его, а мельник угощал наливкой. Гундриков усиливался сохранить свое достоинство и потому как-то уморительно морщил лоб свой и старался вызвать на лицо многозначительное выражение, но, вопреки усилиям этим, сладкая улыбка то и дело растягивала его губы, придавая лицу несколько дурковатый вид.

– Знаем мы господ-то! – подобострастно говорил Лазарь, смакуя наливку и приглашая к тому же Семена Андреича, – знаем мы их достаточно... Вот Гуделкин, Ириней Маркыч – он-те не то что подоброхотствовать – он русского языка не понимает. Ей-богу!.. Мужик ему говорит, а он не понимает... И он ежели мужику заговорит – мужик его не понимает. Так разве это возможно? С мужиком живи, так живи не как немец... Я вам, сударь, без лести буду говорить: настоящий вы человек!.. С мужиком ли, с купцом ли-вы все свои... Об вас ведь иных и речей нет, кроме как великатных...

Гундриков уподоблялся коту, которого щекочут за ушами.

– Ну, нельзя того сказать... Это ты, Лазарь, может быть, и преувеличиваешь, – для приличия возразил он.

– Ветром море колышет, молвою народ, – подхватила Устинья Спиридоновна, – молва не по лесу ходит – по людям... Нам что? Мы люди тебе приятные – спроси у чужих, у сторонних...

– Ну и что же? – с самодовольной улыбкой поинтересовался Гундриков.

– А и то же – все одно скажут: свой человек, Семен Андреич, свой, расейский.

– А я вот ономнясь мужичка встретил, – произнес Лазарь. – Ты чей? говорю. "Дурманинский". – Кто у вас нaбольшим? спрашиваю. "Семен Андреич". Хорош человек? (Я-то как будто не знаю.) "Такой, говорит, человек – душа; ежечасно бога, говорит, молим за ихнюю милость... Им живем, им дышим, говорит..."

– Я что же – я рад... Я все, что могу... Я русский народ люблю, охорашиваясь, сказал Гундриков и отпил немного наливки.

– Да уж, мало у нас таких управителев, как ты, сударь! – сказал Лазарь, в пылу чувств заменяя подобострастное вы не менее подобострастным ты: – хозяйскому {283} добру печальник первый... Мне тоже вот Чумаков говорит ономнясь: "Голова, говорит, господин Гундриков; за этакой, говорит, головой не токмо Дурманиным, Шереметеву прожить можно".. Вон оно что!..

– Что ж – я по мере сил... Я совесть свою берегу... Я рад... окончательно разнежился Гундриков.

– А уж и паны-то твои чудны, Андреич, – с соболезнованием подхватила мельничиха, – ты бьешься, ты ночей не спишь, ты об добре об ихнем печалишься, – а они живут себе припевают, да об радетелях своих забывают... Ни от них ласки, ни от них угождения...

– Ну, как же так – я доволен... я рад... – возразил несколько опешенный Семен Андреич.

– Хе-хе-хе, – в мягком тоне пустил Лазарь. – Это уж, сударь, нечего бы толковать... баба-то она хоть и баба, а попала в самую центру. Не по твоим заслугам тебя ценят. Твоя заслуга – прямо скажу, не рублевая заслуга, а тысячная.

Семен Андреич пожал плечами. По-видимому, ему и самому начинало казаться, что заслуги его в должной мере не оценены.

– А я тебе на этот случай притчу, сударь, скажу, – продолжал Лазарь, и не то что какую житейскую притчу, а прямо от писания – божественная, значит...

Мы, разумеется, изъявили желание послушать притчу.

– Жил, скажем мы, – начал Лазарь, – на свете хозяин – в Рассее ли, ино ли где, не знаю, – ну, и нанял, значит, эфтот хозяин управителя своему дому. Жестокосердый попался управитель! Ну, и по своему жестокосердию первым долгом поналег он на хозяйских должников. Прямо надо говорить должникам от него житья не стало. И проценты ему подавай и работу ему исправляй – все. А чуть какой не исправен, сейчас это в яму его. Одним словом, аспид и василиск... Ну, и был, стало быть, у хозяина другой управитель. Тот как делал? Призовет тебе должника и спрашивает: "Что ты хозяину должен?" – "Сто пудов масла", говорит. "Давай сюда расписку". Тот даст расписку, а управитель в ней и напишет: "Не сто пудов, а семьдесят должен человек этот". Так и с другим. Призвал одного, призвал другого всем долги поспустил. Ну, только много ли, мало ли времени прошло, посогнали управителей с местов. И доброго согнали, и сроптивого {284} согнали. Ну, и стал, скажем мы, сроптивый бедствовать – и не то что как, а просто главы не знал где преклонить. А другой добрый-то, значит, не токмо сыт был – капитал приобрел немалый, потому всякое ему угожденье от должников и всякое приятство воспоследовало. Вот она, притча какая!.. Так что сказано, сам господь доброго управителя-то одобрил – добрый ты раб мне, говорит...

– Представьте себе, ведь именно есть такая притча в священном писании, – оживленно произнес Семен Андреич, обратясь ко мне, и даже просиял, – но в этом переложении народном она еще какой-то особый, мудро-практический смысл приобрела... Это даже трогательно!..

– Как же не мудрость, – сам господь одобрил! – подтвердил Лазарь и затем неожиданно добавил: – Вот и ты, сударь, следуй... Копи не деньги, друзей копи!..

– Не держи сто рублей, держи сто друзей... В поле пшеница годом родится, а добрый человек всегда пригодится, – поддержала мужа мельничиха и умильно поглядела в осоловелые Семен-Андреичевы глаза.

– А я что же, я всегда готов. Я рад... – сказал Семен Андреич, – вы вот друзья мне и просите чего хотите... (Он внезапно побагровел и изъявил в лице своем застенчивое великодушие.) Спиридоновна, хочешь, подарю телку? Сейчас подарю... Я готов... Телка тирольская, а я ее подарю...

– Ты вот что, сударь, – перебил его Лазарь, – телка телкой, а Кабановку мне сдай... Честью я тебя прошу: сдай Кабановку.

– И Кабановку сдам!.. – куражился Семен Андреич, – и телку подарю, и Кабановку сдам... Я все сдам!.. Веришь, Устинья?

– Ах ты, мой батюшка, да кому же нам и верить-то, как не твоей милости! – ответила Устинья.

– Да. Я говорю и отдам... Мне что Дурманины!.. Дурманины мне – тьфу!.. (Гундриков с особенной настойчивостью плюнул).

– А вот Гуделкин, Ириней Маркыч, – тонко заметил Лазарь, – давно бы он, говорит, Кабановку сдал, да правов у него таких нету... Есть, говорит, ему на то запрет – это насчет Кабановки-то...

– Гуделкин?! Ириней?! – пренебрежительно воскликнул Гундриков, как-то странно скосив брови, и затем, {285} придав и тону своему и выражению своей физиономии строгую официальность, произнес: – Лазарь Парамоныч, не угодно ли сейчас же вот у этого стола снять в арендное содержание Кабановскую пустошь?

– Триста двадцать десятин будет-с? – почтительно и тоже официально осведомился Лазарь.

– Триста двадцать.

– В трех полях-с?

– Да.

– На двадцать лет изволите сдавать?

– На двенадцать.

– Ценою как-с?

– Семь рублей.

– Хе-хе, – шутить изволите-с.

– Чего ты, Лазарь, беспокоишь Андреича, – с упреком заметила Устинья Спиридоновна, – стало быть, ты умом-то обносился... Не видишь, Андреич для шутки речь повел... Где виданы такие цены!.. Известно, коли правов ему господа не дают, – как ее сдать!..

Гундриков вознегодовал.

– Что ты говоришь такое!.. Как ты так можешь рассуждать! Ты баба и больше ничего...

– Ох, баба я, кормилец, баба... – смиренно согласилась мельничиха.

– Какая твоя цена, Лазарь? Говори скорей, я вам докажу!.. Я докажу Гуделкину!.. Представьте себе: прав я не имею! Ах, вы...

Дело с Кабановской пустошью покончилось очень скоро. Не далее как через десять минут перед Гундриковым появился лист бумаги, на котором он и начертал нетвердою рукою: "Сдал я, Гундриков, Кабановскую пустошь гг. Дурманиных купцу Лазарю Парамонычу Новичкову, ценою по пяти рублей десятина и задатку пятьсот рублей получил..."

– Друг, – в восхищении воскликнул Лазарь, спрятав расписку Гундрикова в карман, – вовек не забуду твоей услуги!.. Жена! Шипучки...

А Устинья Спиридоновна сокрушалась:

– Ах я дура, дура... Ведь сумлевалась я в тебе, Андреич, ох, сумлевалась!.. Не чаяла я, сколь в тебе силы много...

Гундриков самодовольно улыбался. {286}

Принесли "шипучку". Это оказалось "тотинское". Мы выпили. Тотинское хотя, по своему обыкновению, и отдавало свеклой, но жажду утоляло превосходно.

– Ну, друг, еще одно дельце! – сказал Лазарь после тотинского.

– Проси чего хочешь, – великодушествовал Гундриков.

– Вызволи, сударь, до конца – поддержи нового хозяина!..

– Проси – все дам.

– Ох, немалая просьба...

– Проси говорю! – уже настоятельно и как бы с сердцем повторил Семен Андреич.

– Кабановские мужики в петле у тебя...

– Это правда, – самодовольно заявил Семен Андреич.

– Я прямо скажу: ты и царь им и бог...

– Это правда. Я доволен. Я народ русский люблю, он господ своих почитает, – высокопарно заметил Семен Андреич и погладил себя по животу.

– Ах, как и не почитать-то, вас, голубчиков, – с умилительным вздохом произнесла мельничиха, – вами, голубчиками, свет держится... Что звезды на небе, то бояре на Руси...

– Оборудуй же ты, сударь, дельце, – продолжал Лазарь, – возьми ты у меня деньги, а под работу кабановских мне найми... Я знаю их – народ они закостенелый.

– Народ закостенелый, а меня послушают.

– А тебя послушают... Ты господин ихний... И ты до поры до времени об аренде скрой, пущай их не знают... А придет время, мы и объявимся... хе-хе-хе!..

– О, я их сожму! – бахвалился Гундриков, – я им гривну за лето дам, и ту возьмут... О, я их умею завлечь!.. Я бужу в них исконные чувства русского человека... Я ищу в них струны и нахожу...

Снова появился на сцену лист бумаги, и на нем снова начертал расписку Семен Андреич... Из расписки явствовало, что он обязывается нанять кабановских мужиков для работ на пустоши Кабановской и нанять не дороже цены такой-то, для чего и взял он у Лазаря Парамоныча Новичкова денег столько-то.

И эта расписка потонула в объемистом бумажнике мельника. {287}

Не успели мы досыта наговориться о сделке и не успел еще Лазарь поведать нам всех предположений своих относительно пустоши, а Гундриков посоветовать ему, какой системы держаться с мужиками кабановской деревни, как возвратился Мартишка. Лазарь, высунувшись в окно, спросил у него, сдал ли он деньги, и затем, обратясь к нам, с тонкой улыбкой предложил:

– А что, господа, – есть такое мое намерение камедь устроить?..

– Что ж, устрой... Устрой, это нас позабавит, – снисходительно согласился Гундриков.

– Это насчет утки? – догадалась Устинья Спиридоновна и прибавила: Утку ты мне отмести, Лазарь; Степки чтоб не было, а Мартишку пробери. Хорошенько его, пса, пробери!..

Лазарь позвал и Степаху и Мартишку. Оба они предстали перед нами смущенные.

– Ты жарила ноне утятину? – простодушно спросил мельник.

Та трепетным от волнения голосом ответила, что жарила.

– Где же она?

– Перепарилась.

– Так... Ты чего ж смотрела?

– Их милость дожидалась... – указала Степаха на Гундрикова. По мере того как допрос продолжался, голос ее крепчал. В нем даже начинало появляться раздражение.

– Куда же ты дела перепаренную-то?

– Куда... куда! собакам отдала!..

– Ах ты, песье мясо!.. Так и отдала?

– Так и отдала.

Лазарь обратился к Мартишке.

– Ты, голубь, давно дома был? – с прежним простодушием спросил он.

– На прошлой неделе был, – угрюмо ответил Мартишка.

– Ржи до новины у домашних хватит?

– Куда-те! с Егория покупают.

– С Егория... А едят сытно? Разносолы большие у них? {288}

Мартишка не отвечал. Он, видимо, уразумел, к чему клонились расспросы Лазаря... Лазарь многозначительно помолчал, не спуская язвительного взгляда с лица Мартишки, и вдруг разразился руганью. Ругань была артистическая. В ней было упомянуто и о неблагодарности людской, и о подлом людском лицемерии, и о скверных свойствах Мартишкиных, и о свойствах его родителей, и об мошенническом поползновении всей вообще голи объедать добрых людей... Было упомянуто и о двух сотенных, только что пожертвованных Лазарем на эту самую неблагодарную голь.

Мартишка молчал и стоял понурившись. Волосы его свесились на лицо. Вся фигура как бы оцепенела в смущенной неподвижности. Степаха все более и более озлоблялась, но, не дерзая протестовать громко, ограничивалась сердитым шепотом.

– Я добряк, – вволю наругавшись, сказал Лазарь, – я тебе на выбор даю: либо вот бог, а вот порог – и ползи по миру, либо – говори правду... Говори, ел нонче утятину?

Наступило тягостное молчание. Наконец Мартишка легонько вздохнул и пробормотал:

– Было малость...

– Степашка приносила?

Мартишка взглянул на нее исподлобья и, взглянув, ответил:

– Она...

По лицу Степахи выступили пятна. Она с негодованием плюнула и повернулась было к двери, но Лазарь собственной своей особой загородил ей дорогу.

– Стой, голубушка, – сказал он, – не спеши, дай нам на красу твою налюбоваться...

Степаха осталась. Она походила на волчицу, попавшую в тенета... Устинья Спиридоновна, с выражением полнейшего безучастия, прибирала остатки обеда.

– С какой стати она тебя утятиной потчевала, а?... Пауза.

– Говори, голубчик, говори прямо... Сгоню – с голоду издохнешь, настоятельно повторил мельник. Но на губах Мартишки точно замок висел.

– Полюбовницей, что ль, доводилась тебе?

Снова последовало тягостное молчание. {289}

– Эй, Мартишка,– сгоню!.. доводилась?.. – каким-то шипящим голосом произнес Лазарь.

– Доводилась... – последовал смущенный ответ.

Лазарь внезапно повеселел.

– Хе-хе-хе!.. Плут же ты, погляжу я на тебя...

– Чурило! – кротко отозвался Гундриков.

Степаха прерывисто дышала, но молчала. Изредка она с ядовитой ненавистью останавливала взгляд свой на спокойной фигуре мельничихи.

– Ну, и когда же вы спознались? – продолжался допрос.

– С Красной горки...

– Хе-хе-хе... Травку, значит, почуяли, корма вольные!

– Что же, ты к ней, Чурило, ходил, или она к тебе ходила? – вмешался Гундриков и плотоядным взглядом окинул жирную Степаху.

Мартишка молчал.

– Открывайся, Мартишка, – вмешалась и мельничиха, – попал, брат, в собачью стаю, лай не лай, а хвостом виляй!..

Но не успел еще Мартишка с обычной своей угрюмостью доложить, что "она к нему ходила", как Степаха с разъяренным видом бросилась на мельничиху и вцепилась ей в волосы... Мы остолбенели. Гундриков первый нашелся. Несмотря на колебание, ощущаемое им в ногах, он бросился к Степахе и, крепко схватив ее поперек туловища, оттащил от мельничихи. Мельничиху подхватил под мышки Лазарь.

Она была неузнаваема. Весь ее почтенный и даже умилительный облик исчез бесследно, и пред нами бешено металась женщина без всяких признаков "исконности". Впрочем, образный язык не покинул ее и в таком состоянии. Лишенная возможности вцепиться в физиономию соперницы, она сулила ей такую бездну напастей, что становилось жутко. Тут были и пожелания, чтоб бедную Степаху "свило да скорчило, повело бы да покоробило, перекосило бы с угла на угол да с уха на ухо"; тут и выражалась надежда, что Степаху "затрясет лихорадка, возьмет лихая болесть" и она от той болести "ни питьем не отопьется, ни сном не отоспится"; тут на несчастную бабу призывался и гром, которому предстояло разразить {290} ее голову, и "родимец", от которого требовалось "затрясти" ее, и "вихорь", которому поручалось "разнести" ее кости вплоть до синего моря...

Нельзя сказать, чтоб и Степаха унывала. Если ругань ее уступала ругани мельничихи в образности, то, кажется, превосходила ее выразительностью. Степаха преимущественно склонялась к биографии. По ее словам, "Устюшка" была "подлая тихоня", которая "на людях богу молится, а в потемках черту свечку ставит..." Не было ехиднее мельничихи никого на свете, по словам Степахи. Она будто бы и ей всю штуку из ревности подстроила: Лазарь-де Парамоныч к ней, к Степахе, "приставал", а Устинья проведала... У Лазаря-де и борода с той поры поредела...

Понятно, все эти разоблачения казались нам несообразными. Но Устинью Спиридоновну они уязвили глубоко. Под влиянием злобы, а отчасти, может быть, и хмеля, она разрыдалась и порывалась даже рвать на себе одежду. Ее увели и уложили спать. Степаху тоже увели. Ее заперли в кухне. Лазарь хотел продолжать "камедь" и предлагал Степаху высечь. К чести Семена Андреича нужно сказать, что он положительно воспротивился этому. Мало того, он даже настоятельно просил выпустить Степаху; но Лазарь на это не согласился: он все-таки, кажется, не переменил своего решения высечь беднягу...

...Тусклые звезды уже мерцали на небе, когда мы пустились в путь. Было тихо. Росы не было, и ночной воздух казался душным. Линия горизонта смутно обрисовывалась на западе. Таинственная тьма покрывала равнины,

Но тьма эта внезапно рассеялась. Вдали вспыхнул пожар, и кровавое зарево зловещим румянцем окрасило небо. Искры заметались и затолклись над заревом, и поля осветились фантастическим светом.

Чем-то ужасным и вместе величественным повеяло на нас от картины этой, от этого мрачного, как бы нахмуренного неба, от зловещего зарева и печальных полей, на которых отражение этого зарева трепетало тихими волнами.

Тишина, стоявшая в поле, казалась грозной и как бы предшествующей чему-то страшному... {291}

Григорий как-то усиленно чмокал и дергал вожжами. Он спешил. Но он не возвышал голоса, как не возвышают его в присутствии покойника. Он пугливо озирал окрестность и шептал в благоговейном ужасе: "Эка полыхает-то, подумаешь!" Под влиянием этого ужаса он как-то странно съежился и приник к вожжам.

Господин Гундриков был не в духе. Перед отъездом он спал, и лицо его было смято. Пожар не произвел на него впечатления. Он с самого Криворожья часто и глубоко вздыхал и нетерпеливо ворочался на месте. Иногда он испускал многозначительное кряхтенье; иногда ругался чрезвычайно зло и энергично, но к кому обращалась ругань, было неизвестно.

Я сначала подумал, что несчастный мучается похмельем. Это предположение оказалось ошибочным: Семен Андреич никогда не испытывал похмелья. Наконец, проехав добрую половину пути, он высказался несколько яснее:

– Ах, рракальи!.. Во-о-от!..

– Кого это вы?

Он промолчал, испустив раздирающий вздох, и затем со скрежетом повторил:

– Нет... каковы рракальи?..

– Да кто же?

– Да эти архидьяволы!.. Ах, подлецы...

– Не пойму...

– Да эти... мельники!.. А? По пяти рублей десятина... нет, каковы мерзавцы?.. Пять рублей, а?.. А эта святоша-то, Устюшка-то, а? Ах, шельма... представьте себе, Марфу Посадницу разыгрывает, а? Какова?.. Ах вы...

И до самого дома ругался Семен Андреич, бестрепетно нарушая торжественную тишину полей, озаренных пожаром. {292}

XII. ЖОЛТИКОВ

Случалось ли вам, господа, быть в лесу в пору ранней весны? Все напоминает еще о суровом зимнем царстве. Глаз проникает далеко в глубь леса. Корявые деревья, подобно остовам, мрачно протягивают обнаженные сучья свои, по которым то и дело пробегает звонкий весенний ветер. Черные пни и серый валежник в печальном беспорядке громоздятся здесь и там. Толстый слой поблекших листьев вяло шелестит под ногою. В оврагах синеет снег. В ложбинах с холодным сверканием бегут ручьи, обрамленные голыми берегами. Все повержено в какую-то меланхолическую тишину. От этих суровых дубов, недвижимо распростирающих узловатые свои сучья, от этих стройно сверкающих берез, в глубоком молчании столпившихся на краю вершины, от этих покоробленных осин и жидкого орешника с остатками желтой лапчатой листвы, слабо трепещущей на темных лозах, – веет какою-то щемящей печалью, свойственной всему, что носит следы разрушения... Но стоит, вам пристальней вглядеться в это царство запустения и смерти, стоит вам выйти на опушку да оглянуть голубую даль, стоит вам глубоко вдохнуть воздух, звенящей струею перебегающий по мертвым деревьям, – и та печаль, которая, может, еще за минуту угнетала вас, заменится иным чувством, – жизнь обвеет вас могучим своим дыханием. Эту жизнь ощутите вы и в запахе, несущемся от леса, – в запахе, в котором с чарующею прелестью соединены затхлый аромат увядания и крепительная свежесть воскресающей природы. Эта жизнь повеет на вас и в переливах горячего света, который нет-нет и скользнет жидкими пятнами по стволам деревьев и по кустарнику перелеска; нет-нет и осве-{293}тит приникшую в тайном ожидании глушь, как бы вызывая к пущему напряжению скрытые в ней жизненные силы... И силы эти с неустанным постоянством проникают каждую былинку, каждую лозу кустарника. Едва заметные розовые почки пестреют на липе и черемухе. В ветвях бледной осины повисли нежно пушистые червячки. Орешник усыпан темно-красными ростками. Там и сям, как бы украдкой, вылезает травка, пронизывая своим упругим острием толстый слой прошлогодней листвы. Теплые, сочные тоны выступают сквозь шероховатую кору деревьев, и самый дуб как будто поступился суровым своим видом. Горький запах, распускающейся березы стоит в воздухе. Какие-то птички звонко пищат и бойко мелькают вдоль перелеска. Смеющийся луч прихотливо перебегает по деревьям, нагоняя улыбку на угрюмых великанов леса... Где-то за лесом звенит и булькает шаловливый ручей. Воздух прохладен и ясен... Вы слушаете... смотрите в каменной неподвижности... и чувствуете, как в груди вашей, сладостно стесняя дыхание, ширится что-то невыразимо хорошее; как что-то бодрое и здоровое разливается по вашим жилам, кровь стучит, и страстная жажда жизни обнимает все ваше существование.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю