355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мейв Бинчи » Записки Степняка » Текст книги (страница 8)
Записки Степняка
  • Текст добавлен: 6 апреля 2017, 13:30

Текст книги "Записки Степняка"


Автор книги: Мейв Бинчи


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 42 страниц)

Свои идеалы, свои надежды мир и теперь складывал по образцу "старинного" порядка, но в своей настоящей жизни, и экономической и нравственной, он не только не подражал ему, но даже не без тонкости осмеивал тех, которые подражали или хотели подражать. Вот Трофим-то именно и был из этих хотевших подражать старине, и тут уж мир ставил его не высоко; и если не величал его вслед за Васильем Миронычем – "блажным", то все-таки, так сказать, обходил его, игнорировал, если употребить очень здесь подходящее иностранное слово, то есть "ни во что не ставил – любя", как я уж и сказал где-то выше.

У самого же Трофима предания, касающиеся собственно чисто практических отправлений былой общин-{68}ной жизни, как-то, невообразимо переплелись с религиозной и нравственной подкладкой этой жизни. Из этого сплетения получилось у него какое-то, для постороннего наблюдателя, чисто хаотическое мировоззрение. Как уж он в нем разбирался – положительно не могу понять. Думается мне, что и сам он не мог бы указать ясно и решительно границ своего оригинального мировоззрения. Не только границы, но и все-то оно было для него, несомненно, смутным, неопределенным, туманным, за исключением самого корня, основы, с которой сбить его было невозможно. Основа эта в его речах выражалась так:

– Мир – великое дело... чтоб, значит, сообчa... по правде... по-божьему... к примеру – всем чтоб вдосталь, без обиды... Все мы люди, все – человеки... Надо, все чтоб тихо... без озорства...

А вот, отправляясь от этой-то основы, от этого-то корня, он и забирался в невылазные дебри, которые, надо правду сказать, стоили ему много тяжелой умственной работы, хотя следов этой работы, как я уже сказал, на его лице заметно не было. Был он неграмотен, но в последнее время начал учиться. Учился почти тайком: где-нибудь в риге, в амбаре, осторожно выспрашивая при случае: "Как складываются эти буквы? Как выговаривается это слово?" – Это, конечно, я узнал уж впоследствии.

Еще черта. Он чрезвычайно неприязненно относился ко всякого рода новшествам, например к железным дорогам, ссудо-сберегательным кассам, земледельческим машинам, особенно хитрого устройства, и т. п.

Мне кажется, нечего и добавлять о том, практичен ли был Трофим в обыденной жизни. Практичным он не был. Жил бедно; хозяйство, несмотря на все его старание, шло у него с грехом пополам. На счастье, семья у него была небольшая: сестра Алена да вечно больная старуха мать. Жены у Трофима не было – умерла тому назад лет семь. Говорили, что была она баба распутная и гуливала шибко, с мужем же почти не жила, хотя где-нибудь в кабаке без слез, – может быть, и пьяных, – говорить об нем не говорила.

– Эх, зайчиков-то напрасно загубили? – мягким голосом говорил Трофим, когда я выходил из избы на крыльцо. {69}

– Небось тоже где ни на есть дружки остались, – продолжал он, с жалостью рассматривая заячьи морды, облитые кровью.

– Так, по-твоему, выходит, что и барана зарезать нельзя – тоже дружка останется! – засмеялся Михайло.

– Известно, ежели рассудить по-божески, ни след и овечку губить – все кровь в ей, как ты хоть...

– Как бы нам самоварчик оборудовать, Трофим? – прервал я его философию.

– Здорово будешь, Миколай Василич, – поклонился он мне, – что ж, эт можно – отчa чайку не попить... Аленушка! – закричал он сестре, наставь-ка самоварчик-то! Чайку Афросинь-Гавриловпа оставила ай нет? А то я к Василью Миронычу добегу.

– Есть, оставила, – ответила Алена и захлопотала над самоваром.

– Ну, вот и попьетесь! – заметил мне Трофим добродушно.

– Ну что, как, ребятишки-то учатся? – спросил я.

– Ничего себе: вникают помаленьку... как не вникать... Ну и то надо сказать – учит она как след... по совести... Не то чтоб как зря...

Мы вошли в избу. Трофим благоговейно перекрестился на икону, старательно обтер снег с лаптей и осторожно уселся неподалеку от двери.

– Что, мужики-то ваши все дома?

– Нет, малость какие дома-то, все больше в отлучке...

– Где же?

– Да иные работки поискать поехали, под условия, значит... Иные сено повезли на подторжье, овсишко, – благо путек... А то под извозы рядиться к Чумакову...

– Это ему куда же?

– В Козлов, кажись... Чугунка-то, ишь, не справляется возить-то, так он пшеницу гужом хочет доправить.

– Кто ж поехал рядиться-то?

– Петруха Булатов да Митяй Чиликин.

– Это они что же, для всей деревни ряду-то возьмут?

– Как же, дожидайся!.. Не те, видно, ноне времена, чтоб порадеть для мира-то... Ноне всяк себе норовит где ни на есть кусок урвать... а не то чтоб для мира!.. Это уж бабы проболтались про мужьев-то – куда поехали... А то и уедут таючись, никому не скажутся... А возьмут {70} там ряду да опосля и набирают в артель... поднес им там, аль деньгами положат что с себра, ну и примают...

Самовар скоро вскипел, и мы благодушествовали за ним втроем: я, Трофим и Михайло. Алена не показывалась из-за перегородки. Михайло сесть к столу не решился и пил чай, держа чашку в руках, что, вероятно, стоило ему немалых огорчений.

– А что, Миколай Василич, – говорил за чаем Трофим, – я так помекаю: времена ноне – самые что ни на есть развратные... Ты как полагаешь?.. Сказано – брат на брата, так вот оно и есть... Ну, купцы там аль господа в разврат пошли, это уж им такой предел положoн: сыспокон веку у них так водится, чтоб все в одиночку... сусед под суседа ямы копать... Ну, а наш-то брат, мужик, посмотришь... Ни тебе какого ни на есть согласья, ни тебе артельности... А уж я так своим глупым разумом думаю: коли мужику да ежели друг за дружку не стоять – пропащее дело... Что у него? У купца, как-никак, капиталы... у барина – земля аль жалованье какое полагается. А у мужика только и наживы, что недоимка да неотработка... Всякому свой предел положoн, ежели ты, значит, купец, ну – торгуй, барин – землей владей... А уж как ты хрестьянин, так хрестьянином и будь... Чтоб, к примеру, как Христос-батюшка повелел... Он, батюшка, претерпел – и ты терпи... Он за мир душеньку свою положил, и ты за мир стой... а не то чтоб какой кус урвал да один и сожрал... Ежели ты, будучи мужиком, хрестьянства от господа бога удостоен, так неежели тебе в разврат с миром идти... Я так полагаю...

– Да разве "хрестьянин"? Ах, Трофим, Трофим... Ведь мужик-то крестьянином зовется, а христиане, или, по-твоему, "хрестьяне", мы все одинаковы, и барин, и купец, и мужик...

– Нет, это ты не так, Миколай Василич! – упрямо перебил меня Трофим. Потому как Христос-батюшка терпел и за мир пострадал, так он и мужикам узаконил... Стало быть, они хрестьяне и есть... А ежели ж мужик от хрестьянства отбивается, ну, значит он Христу – раб лукавый... потому мир на мамону променял... И нет, я тебе скажу, греха тяжчее, как ежели мир продать аль супротив его возгордиться... Ах, сколь тяжек грех энтот!.. {71}

Вот, я тебе скажу, деды наши, ну, точно что крестьяне были... заправские... Все-то у них без обиды, все-то у них по правде, поровну... Беда ли какая навалится – весь мир стерпит ее, беду-то, сообчa... а не норовит, чтоб по-нонешному: я – не я, и деля не моя... Потому и беда, напасть какая, не иначе как от господа бога. И надо ее претерпеть... можа, бог веру нашу пытая, бедой-то... Всё от бога... Аль возьми ты, таперча, работу... какая была!.. Не нонешней чета... И барщина и своей-то невпроворот. А всё бог милослив – справлялись... А почему?.. Дружно все!.. Всем миром... Опять некруты, аль оброк, аль баловство какое, – ну, проворуется там кто аль еще как сбедокурит, – мир все рассудит... никого не обидит... И уж этого чтоб непокорства – ни-ни!.. В страхе жили, закон наблюдали как следует, по-хрестьянски... А теперь какой закон! – Один разврат... – Так, положим – мировой. Ну, может ли он мужика рассудить?.. Он судит по книжке, а мужику эфтого не нужно, мужику – чтоб по закону... Купца аль барина – ну, это так... это он может... А теперь возьми – мужик купцу по условью не отработал... сичас у него – клеть... аль корову с двора... Вот он, мировой-то! А рази это закон?.. Он сперва разбери, с чего мужик не отработал... Можа, ему не токма что работу сполнять, а хошь давиться, так в пору... А мировой эфтого понять никак не может... потому человек он чужой, сторонний... По письму-то он, можа, и зная, а уж хрестьянского-то порядка, мирского-то, и нет... Даром что мировой!

– Вот ты все мирового корить, – сказал я, – ну, а ваш-то, крестьянский суд-то лучше, что ль? В волости-то?

– Да ведь и я про то же, Миколай Василич... Что одно слово разврат... брат на брата... В старину, сказывают, и судов-то этих совсем не было... Вершили миром... чтоб, значит, по правде... по божьему... Вот те и суд весь... Вон у меня в запрошлом году дедушка помер, можа сто годов ему... так он что, покойник, порасскажет, бывало... У нас, говаривал, не токмa что начальство какое, судьи там аль сотские, у нас и староста-то только по званью был... А то все мир, старики... Как что положат, так тому и быть... А чтоб до суда там – и в жисть не доваживалось... Раз мертвое тело нашли; так мир-то {72} собрался и порешил: заседателю чтоб триста целковых... Тогда какие-то заседатели были, вроде как, к примеру, становой у нас... Разложили, с кого сколько, да и отвалили... Этим и отошли от суда... Вот как в старину-то!.. А ноне что... Ноне не токмa что застоять, а потопить норовит всякий... абы самому сухому из воды выбраться...

Трофим махнул рукой и сокрушительно вздохнул.

– Душу по нонешним временам загубить – плюнуть! – продолжал он после непродолжительного молчания, в течение которого грустно и вдумчиво смотрел куда-то в сторону. – Возьмем теперь хошь грамоту... Коли ежели с совестью, ну, так! – окромя спaсенья ничего... Ну, а с другой стороны – самое распропащее дело... Ты так рассуди – писарь!... Что он может?.. Он то и в остроге сгноит и в Сибирь сгонит... Самый погибельный человек!.. Аль опять купец – условье тебе напишет – разор один темному человеку... Он тебе там и неустойку... он тебе и штрах... А ты отдувайся... И, стало быть, по нонешним временам мужику без грамоты никак невозможно... Ну-ка, будь я грамотный-то: он меня в острог подведет, а я ему – не хошь ли, мол, рожна... он мне штрах проставит, а я ему – не лучше ли, купец, врозь... Вот оно какое дело!.. Аль миру подвох какой, – сичас грамотный человек разобрать это может... Аль по нонешним развратным временам – наставить в чем... от божественного там аль так из книжек... Все может!..

Ну только, говорю, и душу загубить уж так-то легко, так-то легко, а-ах!.. Вот, не в осуждение сказать, Василий Мироныч свово сынишку обучает... Куда он его прочит?.. Прямо, значит, мир распорушивать, кулачить... ишь, грамотному-то оно способнее, на мир-то плевать!.. Вот она душе-то и пагуба... А уж сказано: блажей жернов привесить на шею да утопиться, нежели малого ребенка сомущать, на грех наводить... Уж темному человеку, можа, по неразумию прощенье выйдет... такой, значит, ему предел положoн, чтоб, к примеру, грех сотворить, ну, а грамотному-то и горько... а-ах, как горько!..

Трофим тяжко вздохнул и задумался, а потом продолжал, впадая в чрезвычайно скорбный, как бы ноющий тон:

– И где ж это правда-то, правда-то делась, милый ты мой человек!.. Куда-то ни поглядишь: все-то тебе {73} грех... все-то тебе – содомушка... И как словно забыли, забыли, есть ли и божинька-то на небе... Тот грабит, тот разбойничает... И все, братец ты мой, какие-то холодные стали... словно железные они аль каменные... Господи ты мой, боже мой, аль уж и взаправду последние денечки пришли!.. Сын на отца... брат на брата... Народ болеет... нудится... Мир врозь пошел... Везде-то горюшко... везде-то смута... Аль уж спас милосливый разгневался на нас, окаянных? А-ах, милосливый, милосливый...

А иной раз так-то подумаешь, подумаешь, и кабыть радость какая на тебя найдет... Нет, милослив он, подумаешь... Не до конца прогневался... И зимушку дает по-прежнему... и жары ко времю посылает... и дождичка... Мы вон, было, и отчаялись, а он, ишь, благодать-то наслал!.. – Трофим указал в окно, за которым расстилалось широкое снежное поле, подернутое в то время розовым светом заходящего солнца. – Не забывает нас... А уж мы-то, окаянные, – закаменели... Нет у нас этого, чтоб стоять-то друг за дружку... Завет-то Христов забывать мы стали... Душу-то свою за мир не кладем... А он, батюшка, все дает... бери только с умом... И так скажу: придут времена, возьмемся и мы за ум... Душу свою соблюдай, – говорит милосливец-то, а то все тебе препоручу... И опять: коли ежели один праведник – целое царство помилую... Ну, вот ты и подумай: аль уж в крестьянстве праведника-то одного не найдется?.. Аль уж душа-то у всех сгинула?.. Аль уж не найдется ее, души-то... чтоб за мир, к примеру?..

Трофим замолчал в тихом раздумье.

А мне припомнилась степенная фигура Василия: Мироныча, его положительный, солидный разговор, его определенное, законченное мировоззрение... "Ведь вот от одного корня, – думалось, – из одной стороны, из одной среды, из одной деревни даже, при одинаковых условиях росли, одинаковые напасти испытывали... И вышло какое-то недоразумение... С одной стороны: "главное дело – свинья", с другой – "мир"... За кем победа? За кого "будущее"?.."

Михайло отирался полою полушубка, доканчивая чуть ли не двадцатую чашку. Из-за перегородки по временам выглядывало озабоченное лицо Алены. Она уж два раза {74} доливала нам самовар, и теперь, вероятно, замечала, не нужно ли долить в третий? Лицо ее ни разу не теряло ни своей строгой серьезности, ни задумчивости. Только раз она усмехнулась, когда Михайлу угораздило пролить на полушубок блюдечко с чаем.

Уехал я из Березовки, когда уж закатилось солнце, прогорела короткая зимняя заря и синее звездное небо повисло над снежной пустыней. Офицерши так я и не дождался. {75}

IV. ДВА ПОМЕЩИКА

Это было три года тому назад, в конце мая. Понадобилось мне продать четвертей сто овса. Обратился я с ним к купцам своего уездного городка, дают дешево; предложил жидам, в изобилии заполонившим городок со времени проведения железной дороги; надбавили, но все-таки мало. Я уж колебался и подумывал, не взять ли задаток, как вдруг совершенно случайно встретил одного благоприятеля, преподавшего мне совет – съездить с овсом в Даниловку, имение господина Михрюткина, так как там сильно нуждаются в овсе для конного завода и за ценой не постоят. Благоприятель, вместе с советом, дал мне и записку к какому-то Андреяну Лукьяновичу, не то приказчику, не то конторщику господина Михрюткина. Эта записка долженствовала служить мне некоторой рекомендацией и вообще оказать услуги. Андреян Лукьянович и мой благоприятель были знакомцы очень близкие и даже в некотором роде друзья, как оказалось впоследствии.

Получив записку, я тотчас же выехал из города, хотя было уже не рано: до захода солнца оставалось не более получаса. Даниловка отстояла от города верстах в двадцати, и мне думалось, что, переговорив вечером с господином Михрюткиным насчет овса, я успею к раннему утру попасть на свой хутор, где у меня начинался уже покос. Но предположениям моим не суждено было осуществиться, и мне пришлось ночевать в Даниловке. Дело в том, что когда мы, – то есть я и мой неизменный спутник, работник Семен, – подъезжали на парочке бойких лошадок к Даниловке, наступила уж настоящая {76} ночь, и притом ночь непогожая. Тяжелые тучи загромоздили и без того темное небо. Только на западе, где узкой белесоватой полоской тускло догорала вечерняя заря, не громоздились тучи, и от этой-то едва тлеющейся полосы еще можно было кое-что разглядеть в поле. Там и сям промеж туч искрилась ослепительная молния, иногда сопровождаемая едва слышным раскатом грома. Неподвижный воздух был пропитан какою-то душною, тяжелою сыростью. Ни малейшего дуновения ветерка не проносилось в поле: было тихо, как в могиле... Но тишина эта казалась какою-то тревожною тишиною: так и думалось, что вот еще мгновение – и разразится буря, хлынет ливень, раздастся страшный гул громовых ударов... Все словно замерло в каком-то напряженном, ноющем ожидании этой бури, этого ливня, этих раскатов грома... Дышалось тяжело и с каким-то неприятным усилием: боязливая, раздражающая тоска сжимала грудь. Даже лошади – и те бежали неохотно, поминутно отфыркиваясь и беспокойно прядая ушами.

Одни перепела не унывали. Их точно кто подзадоривал. Необыкновенно резкое и порывистое, словно захлебывающееся треньканье слышалось отовсюду, и чем ярче искрилась молния, и чем ближе раздавался рокот грома, тем порывистей и настойчивей становилось это треньканье...

Уж крупные капли дождя изредка начали шлепать по дороге, покрытой толстым слоем пыли, когда мы подъехали к широкому даниловскому пруду. Усадьба была на противоположном берегу, и чтоб добраться до нее, нам предстояло проехать по длиннейшей плотине, обсаженной по обеим сторонам старыми развесистыми ветлами.

Я никогда не был в Даниловке и теперь с любопытством вглядывался на ту сторону пруда. К сожалению, тучи, покрывавшие почти все небо, распространяли такую темноту, что не было никакой возможности хорошо рассмотреть усадьбу. Виднелись какие-то многочисленные здания, среди которых особенно выделялось одно, на самом берегу пруда, высокое и большое, с огнями в двух-трех окнах, – по всей вероятности, барский дом. Около этого дома смутно белелись еще какие-то домики, низенькие и маленькие, в которых тоже кой-где мигали огоньки. В стороне тянулись постройки, очень узкие и длинные {77} и уж без огня в окнах, – должно быть, конюшни. Вообще усадьба была, по-видимому, устроена на широкую, дореформенную ногу.

Проехав плотину и миновав мельницу, по колесам которой с тихим журчаньем переливалась струйка воды, как-то прокравшаяся из затворенной скрыни, мы поднялись на небольшую возвышенность, по направлению к тем скудно освещенным флигелькам, которые виднелись рядом с барским домом. Около каменной узорчатой ограды, загораживавшей усадьбу, окликнул нас сторож.

– Где живет Андреян Лукьяныч? – спросил я его.

– В конторе.

– А контора где?

– Да вам на что?

– Андреяна Лукьяныча нужно.

– Вы чьи будете?

– Свои. Где ж контора-то?

– Около хором. Вон огонек-то мигает!.. Вы к кому, к Андреяну Лукьянычу, что ль?

– К нему.

– Т-эк-с... По делу какому, ай как?..

– По делу, по делу. Ты, чем расспрашивать, проводил бы нас.

– Мне что ж, я пожалуй... Куда проводить-то, к самой конторе?

– Да. Ведь там живет Андреян-то Лукьяныч?

– Где ж ему опричь... Известно – там.

– Ну, туда и веди.

– Так бы и говорили! Значит, к самому надоть?

– Конечно, к самому...

– Ну, вот... А я, признаться, думал, ноне у него кухарка деверя в гости ждала, так не деверь ли, мол... Он у ней тоже великатный... Как ни приедет, все на паре... Так вы не сродни ей будете?

– Кому?

– Да Маланье-то?.. Деверь у ей у сакуринского барина в поварах живет...

– Фу, ты черт!.. Да веди ты, ради Христа! – вскричал я.

Перемена тона сразу подействовала: сторож уж без расспросов проводил нас к конторе. {78}

Андреян Лукьяныч был маленький сутуловатый человек, гладко причесанный, сморщенный, вертлявый, одет плоховато, но чистенько. В его голове и маленькой козлиной бородке кой-где пробивалась седина. Зеленоватые блестящие глазки хитро и вкрадчиво высматривали из-под рыжеватых реденьких бровей. И манеры, и выговор, да и самая наружность ярко обличали в нем бывшего дворового человека, по всей вероятности, "состоявшего" камердинером при барине в доброе старое время.

Прочитав записку моего благоприятеля, Андреян Лукьяныч сделался необыкновенно ласков и любезен. Приказал убрать лошадей, дать им корму, накормить Семена, меня же напоил чаем и угостил отличнейшей солянкой. На мой вопрос, когда я могу переговорить с господином Михрюткиным, он мне сообщил, что видеть, его можно завтра перед обедом, потому что он ждет к обеду какое-то "лицо" и все утро проведет в страшных хлопотах с поваром.

– Что же это так? – удивился я. – Или повар плох?

– Он не то чтобы плох, да внове еще, не привык-с. Ну, пожалуй, что и разиня маленько... Вот они-то, Егор Данилыч-то, и боятся... А уж они страсть как этого не любят, чтоб насчет кушанья что было плоховато... Всю жизнь, можно сказать, на это положили-с... И уж что другое прочее, а в этом смыслят-с...

Андреян Лукьяныч снисходительно и тихо засмеялся, лукаво щуря свои плутоватые глазки.

– И что ж, он каждый день так-то, в кухне?

– Ну, зачем каждый день-с!.. Но завтра, видите ли-с, дело-то совсем особливое: нонче еще с утра привезли им лососину да стерлядь, нарочно за тем в Воронеж посылали-с; ну, вот и боятся, как бы повар-то по своей глупости не изгадил-с...

– К чему же Егор Данилыч торжество-то такое затеял?

– Да гость-то – Карпеткин... Может, слыхали-с?.. Он хоть и помещик, и даже весьма состоятельный, но торгаш, каких мало-с... Ну, так Егор-то Данилыч норовят ему четырехлетков сбыть... жеребчиков двенадцать их будет-с... Изволили понять?.. А господин Карпеткин держит себя хотя и запросто, но поесть любит и в еде смыслит-с... Ну, Егор-то Данилыч и возымели намерение {79} обедом его размягчить... Только, кажется, напрасно они так думают, его этим не объедешь-с,– добавил Андреян Лукьяныч и опять тонко усмехнулся.

Надо прибавить, что, – вероятно, благодаря рекомендации моего благоприятеля, – Андреян Лукьяныч, по-видимому, не стеснялся говорить со мною о господине Михрюткине откровенно, хотя, несмотря на эту откровенность, и избегал упоминать о нем иначе, как во множественном числе, что, по его понятиям, означало высшую степень почтительности.

Ложась спать, на том мы и порешили, чтоб завтра часа в два сходить мне к господину Михрюткину. Андреян Лукьяныч ручался за хорошую продажу овса, и это, конечно, вполне помирило меня с маленьким промедлением.

Заснул я очень поздно, почти перед зарей; в приготовленной для меня постели оказалась целая бездна самых негостеприимных насекомых... Всю ночь напролет шел проливной дождь, сверкала и гремела гроза и слышался шум ветра. Впрочем, еще с вечера этого следовало ожидать.

Какой-то странный, до нелепости пронзительный крик разбудил меня. Я испуганно вскочил с постели, бросился к окну и распахнул его. Удивительная картина предстала предо мною... Солнце взошло уже высоко и с невероятным обилием заливало своими горячимы лучами все, что только доступно было глазу... Внизу, под той возвышенностью, на которой стояла усадьба, эти лучи, ослепительно сверкая, отражались в гладкой поверхности громадного, чистого пруда; веселая зелень безбрежных полей, расстилавшихся за прудом, молочно-белые постройки усадьбы с их красными и зелеными крышами, желтый песок дорожек, ведущих от барского дома к флигелям, – все это так и тонуло в веселом, ярко-золотистом море света... Дождя, лившего целую ночь, как не бывало. Только капли росы, кой-где сверкавшей в траве, да здоровая, благоухающая свежесть воздуха напоминали о нем. На бледно-голубом небе не виднелось ни одного облачка.

Шагах в двадцати от конторы, у дверей противоположного флигеля, из трубы которого тихо вился беловатый дымок, бестолково толпилась маленькая кучка на-{80}рода, как и всё вокруг, щедро залитая яркими солнечными лучами. Эта-то кучка, потонувшая в веселых, словно смеющихся, лучах жаркого майского солнышка, и удивила меня несказанно...

На первом плане выделялась маленькая тучная фигурка в старом, засаленном халате, в туфлях и кальсонах, с открытой лысой головой. Обеими коротенькими, но очень толстыми ручками фигурка эта беспомощно поддерживала свое объемистое брюшко. Распахнутый халатик открывал рыхлое нежно-розовое тело на дебелой шее и выпяченной груди, покрытой рыжеватыми волосками; лысая головка, с заплывшим и красным от натуги лицом, жалостливо перегнулась набок; длинные усы взъерошились и беспорядочными клоками топорщились в разные стороны; большой, широкий нос съежился и побледнел; на круглых, неподвижно уставленных в одну точку глазках сверкали обильные, градом катящиеся слезы... Громадные уши были красны как кровь, жирный затылок собрался в какие-то толстые сборки и тоже покраснел под коротко остриженными рыженькими волосиками... Выражение лица было замечательно. По своеобразнейшей смеси бешеной злости и глубочайшего отчаяния, растерянности и беспомощности оно было в состоянии и уморительно насмешить, и разжалобить человека...

Эта-то фигурка пробудила меня своим криком. Она то плакала, как ребенок, всхлипывая и захлебываясь, то разражалась чисто истерическими рыданиями, то как-то необыкновенно пронзительно и дико выкрикивала какие-то слова, не то жалобы, не то ругательства – разобрать не было никакой возможности, – то глухо и мучительно стонала, туго сжимая брюшко, неестественно перегиная стан и еще более выпячивая грудь.

Недалеко, от фигурки в халате, растерянно поникнув взором и машинально перебирая руками фартук, стоял повар, необыкновенно высокий малый, худой, как шест, и прямой, как стрела. Белоснежная фуражка без козырька, молодцевато надетая набекрень, чрезвычайно как не шла к кислому выражению его глуповатой физиономии с длиннейшим носом и испуганно вытаращенными глазами. Он стоял как вкопанный, не двигаясь с места ни на йоту... Из-за него удивленно выглядывал, старательно {81} ковыряя в носу, курносый румяный поваренок с громаднейшей взъерошенной головой и в белой, позамазанной на локтях, куртке. По другую сторону фигурки в халате замечательно толстая баба в зеленом платье, по-видимому ключница, тяжело отдуваясь, что-то объясняла, обиженно разводя руками. Она только что прибежала, и ее массивная подушкообразная грудь бурно колыхалась от усталости. За этой группой, ближе к кухне, застыл в неподвижной позе, с приподнятым топором, грязный кухонный мужик, заскорузлый и растрепанный, с недоумевающей усмешкой на лице, почти сплошь заросшем черными, как деготь, бестолково перепутанными волосами. С разных концов усадьбы, из флигелей, из конюшен, виднелись бежавшие на крик люди: кучера, конюхи, рабочие... Одним словом, хаос был полный, и солнышко приветливо заливало его яркими, горячими волнами света...

Когда я растворил окно, к рыдающей фигурке подбегал испуганный Андреян Лукьяныч.

– Батюшка, Егор Данилыч, что с вами? – еще издали кричал он.

"Вот тебе на! Так это сам господин Михрюткин..." – удивился я и поспешил отойти от окна, чтоб как-нибудь не сконфузить барина.

В ответ на тревожные расспросы Андреяна Лукьяныча сначала слышались прежние истерические, совершенно невразумительные выкрикивания, которые, по-видимому, положительно душили господина Михрюткина, но мало-помалу они становились менее бессмысленными, и, наконец, можно было разобрать прерываемые рыданиями слова:

– Ло... со... Лосо... си... на!

– Какая лососина-с, бог с вами... Опомнитесь, батюшка-барин! успокоительно восклицал Андреян Лукьяныч, заботливо подхватывая господина Михрюткина под руку, но тот сердито отстранил его и, помахивая платочком, опять отчаянно заголосил, немилосердно брызгая слюною в самое лицо Андреяна Лукьяныча.

– Ло-со-си... и-ну... у!.. По-о-од... ле... эц... разбойни... ик!.. Заре-за-ал... о-ох... за-а-рез... – И господин Михрюткин залился слезами.

Андреян Лукьяныч вмиг что-то сообразил. Он старательно обтер полою сюртука лицо и накинулся на повара: {82}

– Ты чем барина разгневал, а?

– Что ж, Андреян Лукьяныч... ежели, к примеру, лососина эфта...

Повар тяжко вздохнул.

– Ну, что лососина?

– Маленько не потрафил, признаться, – угрюмым басом проронил повар, старательно отирая фартуком немилосердно потевшие руки и все упорнее всматриваясь в землю.

– А!.. – вдруг взвизгнул, как ошпаренный, господин Михрюткин, подскакивая почти к самому лицу повара и просто обрызгивая его слюнями. А!.. Не потра-афил... грабитель.... мошенни-ик... не потра-афи-ил!.. Он... не потрафил!.. Подлец... Ограбил... осрамил... Морда-а... морда деревян... дер... вянная-а!.. Стерлядь-то ты в жарко... кое под-а-ашь?.. В жар... аркое?.. А?.. Изверг!.. А лососину раз... разварну... ую? А?.. Разварную ее подашь?.. У Михрюткина лососина разварная!.. а?.. Стерлядь-то... по.. по-лудо... луд... пудовая, да изжарить ее!.. А... а-ах, ме... мер... мерзав... По-огу-би-итель!

Господин Михрюткин, вероятно, снова почувствовал весь ужас своего положения; он вдруг бешено схватился обеими руками за голову, хлопнулся оземь и заголосил истошным, чисто бабьим голосом... Этого, признаться, я уж не ожидал... Хохот, бешеный, неотступный хохот душил меня... Я закрыл окно и в изнеможении упал на постель...

Долго еще доносились до меня взвизгивания господина Михрюткина, в которых только и можно было разобрать: "Ло-со-си... и... на! Стер... лядь раз-ва-ар... арная-я!.. Под су-уд упеку-у!.. В остро-роге-е сгною!.. Полупудова-ая... я!.." Затем следовали вкрадчивые речи Андреяна Лукьяныча, угрюмое рокотанье повара и хрипливые реплики толстой ключницы. Наконец все смолкло. Я заглянул в окно. Около кухни никого не было; из ее трубы по-прежнему легкими беловатыми клубами вился дымок. Ничто уж не нарушало тишины, только откуда-то издалека доносились звонкие удары топора да переливистые соловьиные трели.

За сверкающей гладью пруда на неоглядное пространство тянулись поля с рожью. Рожь уже начинала колоситься и при малейшем дуновении ветерка колыхалась серебристыми волнами, то узкими, как змейки, то {83} широкими, как река... Иной раз, при взгляде на эти волны, казалось, что все они затканы какими-то матовыми, необыкновенно мягко светящимися лучами. Дорога, еще не просохшая от ночного ливня, черной бархатной лентой прихотливо извивалась на серебристо-зеленом фоне полей.

Андреян Лукьяныч, несмотря на свою сдержанность, ужасно хохотал, когда, успокоив господина Михрюткина, пришел в контору.

– С чего это он взбеленился-то? – спросил я, когда он отдохнул от смеха.

– Изволите видеть-с: они еще вчера с вечера приказали этому дураку Митьке, чтоб стерлядь была разварная, а лососина иным манером-с... Ну, кабы не гроза, они, может быть, и сами бы не проспали, наблюли за Митькой... А тут, как на грех, всю ночь гроза; грозы-то они страсть боятся: ишь, всю ночь на молитве стояли-с; ну и проспали. Митька-то возьми да и перепутай: лососину разварной приготовь, а стерлядь изжарь... Уж бог его знает, что ему втемяшилось в дурацкую-то башку... Ну, вот и все! А рыба-то на славу была... теперь хоть выбрось... Они прошлый раз у Карпеткина обедали, так их там какими-то рябчиками удивили... Ну, вот и они хотели рыбой-то поразить... Что поделаешь – судьба-с!

Андреян Лукьяныч опять покатился со смеху.

– На этот счет они у нас чудаки-с, – продолжал он, немного успокоившись. – В позапрошлом году так то-с... Были они в Москве, и выжеребка у нас без них производилась. А надо вам сказать, что у них самая что ни на есть любимая кобыла – Отрада. И все, бывало, ходит она холостая-с, а на эту-то вёсну оказалась жереба, да еще от жеребца-то дорогого, Петушка-с... И надо вам прибавить – ждали они от этой самой Отрады жеребенка страсть с каким желанием... Ну и ожеребила она, да еще ко греху-то конька, а он возьми да издохни-с... Вот выехали мы с наездником встречать их на станцию, – это они из Москвы прибыли-с... Ну, сейчас как встретили, первым долгом расспросы: "Что выжеребка?" А сами стоят так-то у столика да сигару курят-с... Ничего, говорим, выжеребка, слава богу, благополучна-с... "А Отрада как?" спрашивают... Наездник-то сдуру и вавакни: "Коня ожеребила", да тут же вслед: "Только конек ис-{84}харчился"... Гляжу я на Егора-то Данилыча, а они падают, падают... Сами беленькие сделались, точно платочек... Так уж мы его едва подхватить успели-с... Ну и что ж вы думаете? Кабы не доктор тут случился, пожалуй, и конец бы им был-с!.. Вот они какие-с...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю