Текст книги "Записки Степняка"
Автор книги: Мейв Бинчи
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 42 страниц)
Меня он любил, и мы были с ним знакомы.
Так вот этого самого Гермогена, этого самого статского советника и отчаяннейшего народолюбца встретил я в конце масленицы у соседа моего, помещика Иринея Гуделкина. Встретил я его и по обычаю поспорил.
– Народ беден, – говорю.
– Народ счастлив, – говорит.
– Народ озлоблен, – говорю.
– Народ благодушествует, – говорит.
– У него нет просветителей! – горячился я.
– Тех, которые есть, – предостаточно, – возражал Гермоген.
– Они сами невежды...
– Но они смиренномудры и не заносчивы...
– Но народу, помимо смиренномудрия, нужны знания...
– Символ веры и начатки катехизиса.
– Но ему нужен пример и новая постановка идеалов...
– Он и без примера доблестен, и с идеалами исконными счастлив. – И опять:
– Но он озлоблен, развращен...
– Он кроток и благодушен.
И не знаю, как долго длился бы диалог этот, если бы Гермоген круто не оборвал его следующим предложением:
– Да чего лучше – примерчик на сцену. Вы знаете: errare humanum est, 1 а примерчик великое дело. In facto...2 Я всю жизнь за примерчик. – Вы с вашим батюшкой приходским знакомы, конечно. С отцом Вассианом?.. Ну, так вот-с заутра, в субботу-с, я обещал почтить его дом. Это, понимаете, польстит ему и подымет его в глазах товарищей. Ну, я и рад. Законоучитель и пастырь {373} стада своего он отменный, и я почту. Вот приезжайте, и увидите. Увидите идиллию. Увидите мужичка в веселии, увидите незатейливых, но смиренномудрых и кротких наставников мужичковых... Там будут несколько учительниц, – вы знаете, я стараюсь по возможности мужчин заменять девушками. Понимаете, из духовного звания этак, сиротки, сиротки... И тогда решим, по мудрому правилу древних: sine ira et studio...3
Я согласился, и Гермоген, уже не оспариваемый, развивал свои мысли насчет достаточности наличных просветителей.
– Вы изволите говорить: "Несостоятельны они", – напротив, об одном ежечасно помышляю я, об одном забочусь, не слишком ли состоятельны... Очень и очень нужен зоркий глаз, чтобы не допустить развращения. Тут вечно нужно помнить правило: si vis pacem para bellum...4 Вот косо я гляжу на тамлыцкого батюшку: ряска у него на манер пальмерстона, поясок шелковый, воротнички наружу, и мне это сомнительно. Я слежу, конечно... Я предотвращу заразу... Я уж говорил владыке, но боже упаси... И тем более – нет соревнования. Вот недавно был случай в Лесках – учитель, сынок генеральский... Уж прямое дело!.. – Нет-с, погодим, посмотрим... Отлично посмотрим. Доставляет урядник – книжку отобрал, Милля!.. Чего еще? кажется, предостаточно?.. Нет-с, погодим. Отлично. Чем же кончается?.. А тем, что наставник коммуну начинает проповедовать, общинную обработку земель, общинное достояние... А? как вам это кажется?.. И вы не поверите, даже тогда – даже тогда! – мне, старику, немалых стоило настояний удалить явного, ничуть даже не замаскированного социалиста... Ох, трудна обязанность быть на страже непосредственности мужичковой!.. – Или вот еще недавно совершилось событие. Это уж в Красном Яру, у отца Вассиана. Поступает туда учитель. Рекомендации достаточные... Но, понимаете, есть в нем что-то... Однако допустил я его. Учит месяц, учит другой... Спрашиваю отца Вассиана, что? как? не замечаешь ли, как будто пахнет, а?.. И что же вы думаете: "Есть, говорит, ваш-ство, всенепременнейше, говорит, припахивает чем-то"... Понимаете – в одно слово... Слежу... "Как, спраши-{374}ваю, насчет Мак-Магона мыслите, господин наставник?" Понимаете, издалека... Ну, и сразу, сударь мой, он душок пустил. "Думаю, говорит, я, что Мак-Магон вроде как преступник, потому – нарушитель конституции", и все такое... Quod demonstrandum est...1 Но, однако, виду я не подал... Проходит время, разузнаю сторонкой – сбивает мужичков Нила Ерофеича, – хороший такой, богатый мужичок, – в гласные не избирать... А? каков?.. Наматываю на ус и жду. Приходит новый год. Доносят мне: красноярскому учителю "Отечественные записки" пришли... Как, "Отечественные записки"!.. Ну, тут уж я его, голубчика, и допек! – И вот теперь я спокоен. В Красном Яре учительница у меня вдова, предушевная бабенка, хе-хе-хе... В Лесках – сиротка одна из духовного звания... Помните нашего божественного Пушкина:
Мне стала известна,
И как интересна,
Сиротка одна...
И лик Гермогена осклабился козлиной улыбкой.
Наутро я приказал Михайле запрячь в санки "Орлика" с "Копчиком" и отправился в Красный Яр к отцу Вассиану. Был пасмурный, но тихий денек, не холодный, но и без оттепели.
Еще не доезжая до Красного Яра послышался нам беспорядочный масленичный гул, особенно поражавший после мертвой тишины, как и всегда обнимавшей снежное поле. При въезде в село этот гул оказался просто оглушительным. Вдоль широкой улицы, разделявшей село на две почти равные половины, ярким, разноцветным потоком тянулись сани с разряженными девками и бабами, двигались толпы ребятишек и парней, летели тройки и пары... Песни, крики, нестройные разговоры, хрипливая ругань, лязг кнутов, звон бубенчиков, отчаяннейший визг гармоник – переполняли воздух каким-то сплошным завывающим стоном. Яркая безвкусица одежд, диковинное разнообразие упряжек и саней, бестолковейшее сочетание неизъяснимой нищеты и сытого довольства – все это резало глаза и до одури кружило голову. Там бабы в шелках и парчовых душегрейках тесною кучею громоздились на дровнишках, которые через силу тянула худая, как скелет, {375} лошаденка, с боками, изнизанными кнутом. Здесь степенной рысцою трусил до невозможности раскормленный жеребец в сбруе, испещренной медными бляхами, с хозяином в дубленом полушубке и в окладистой бороде и с жирной хозяйкой. Рядом бежали городские санки с волоокими купчихами из соседних хуторов; за купчихами опять, напрягая все жилы, летела кляча, понукаемая оглушительным хохотом и дикими возгласами доброго десятка здоровеннейших мужиков, переполнивших санишки... За мужиками стремились ребятишки, как пчелы улепившие глубокие розвальни. Зипунишки с отцовского плеча и рваные шапчонки не мешали им ломаться, подобно пьяным, и орать во все горло невозможные песни... И опять сани за санями, козырьки за городскими, дровни за розвальнями, мужики за бабами, купчихи за ребятишками, парни за девками... Бабы бестолково топтались в санях, визгливо оглушая улицу глупейшими плясовыми песнями и отчаянно размахивая руками. Девки чинно восседали по бортам саней и, уткнувши физиономии в рукава шубеек, пересмеивались, шелушили семечки и в свою очередь орали песни. Мужики либо шумно и бестолково галдели и пускали в ход пресквернейшие уподобления, либо тоже заводили песни охриплыми голосами... Все это, не исключая ни чинных девок, ни даже важных купчих в лисьих салопах, было либо совершенно пьяно, или близилось к тому. Казалось, самый воздух насыщен был хмелем, и в нем с какою-то бесшабашною пьяною удалью звенели колокольчики, гремели бубенчики и развевались вплетенные в гривы алые ленты и яркие платки в руках плясуний.
Посреди села, около кабака, на котором гордо развевался совсем еще новенький красный флаг, волновалась бесчисленными платками и смушковыми шапками, кичками и треухами огромная толпа. Шум над этой толпой висел неописуемый. Ехать мимо нее приходилось шагом и даже время от времени останавливаться. Я поневоле слушал, и смотрел, и любовался на "идиллию".
В одном конце толпы девки пронзительными голосами отхватывали песню про то зазорное обстоятельство, как:
Купи-ил кузнец...
Купи-ил кузнец...
Купил Дуне сарафан, сарафан!
Купил Дуне сарафан, сарафан! {376}
А за что купил – следовали неудобнейшие, нахальнейшие пункты.
В другом конце с каким-то нечеловеческим ожесточением ругались, разнообразя ругань до гнуснейшей виртуозности и подкрепляя ее отвратительными соображениями о нравственных свойствах восходящего колена. На сугубую мерзость этой ругани, казалось, конкурировали, ибо всякое преуспеяние награждалось одобрительным хохотом предстоящих.
Там два кулачные бойца, в разодранных рубахах, с рукавами, засученными до локтей, усердно сворачивали друг другу скулы и, обливаясь кровью, лезли друг на друга как исступленные. И вокруг них радостно гоготали и подзадоривали зрители.
Здесь посреди седых бород и старческих кудрей рокотало что-то и вовсе неизъяснимое... По крайней мере я ничего не понял в этом рокоте, и уж Михайло, настоятельно прислушавшись к нему, с широкой улыбкой объяснил мне, что судят вора. Из сплошной галды вырывались следующие восклицания:
– Ах ты, такой-сякой!
– Не-эт, это ты врешь... вррешь...
– Сват он мне, ай нет?.. Нет, ты скажи, скажи-и... (Этот голос был особенно пронзителен и дребезжал подобно пиле, брошенной в воздух опытным покупателем на ярмарке.)
– Одно слово – ведро... Ведро, и шабаш!
– Облопаешься!
– А-ах, дьяволa вы... – И-их, да кабы взодрать, и взодрал бы... Ведрро, и шабаш! – Нет, хомут на яво по-настоящему... – Первое дело хомут!.. – Притянуть бы вожжами к телеге, да в кнутья бы!.. Ого-го-го... Не воруй!
– Ведь сват он мне – рассудите вы, старые дьяволa!
– Становь, становь ведро-то!.. Робя! розгачей ему... – Хомут, хомут на шею да по селу... – Боже упаси, чтоб прошшать...
– Да ведь жрать-то ему нечего, черти!.. Лопать-то ему... Рассудите, чего ему лопать-то! а? – усердствовал пронзительный сватов голос.
– Нет, по скулам ихнего брата!... – Ай за волосья... – Чего-то розгачей, одно слово! – Горячих штоб... – Вед-ррро!.. {377}
Но внезапно шум этот прервался громким возгласом:
– Старички поштенные! Нил Ерофеич едет...
И вся кучка среброголовых старичков, с длинными палочками в руках и с патриархальными бородами, спешно направились к середине улицы. Там остановились козырьки, запряженные жирным жеребцом, и из них, важно покряхтывая, вылез к старичкам толстый сивый мужик. И только вылез он, снова поднялся шум неописуемый. Впрочем, в шуме этом теперь уже превозмогали не грозные и не укоряющие ноты, а мягкие и подобострастные.
– Э, Нил Ерофеич! Благодетель!.. – слышались голоса. – Старичков-то, старичков-то не забывай... – Рады мы масленице-то матушке, голубчик ты наш!.. Кости-то наши старые разгулялись... – Водочки бы им... душенька-то пить запросила, Ерофеич!.. – Угости, поштенный человек!.. – Мы кабыть стоим по заслуге-то по нашей... – Мы для тебя вот как – всей душой! – Ты вот старшина теперь – доходишь срок, опять постановим... – Старички не выдадут... – Старичок – ты ему угоди, а он выручит! – Это как есть... – Ты не гляди, что на тебя недочет взвели... – Нам это все единственно как наплевать... – А ты думал как, – известно, наплевать! – Семьсот рублев деньги для волости невелики... – Как еще невелики-то... – А мы завсегда рады уважить хорошему человеку... – С миру по нитке – голому рубаха!
И в сопутствии солидно шествовавшего впереди Нила Ерофеича все потянулись в открытые двери кабака, широкою пастью зиявшие за народом. А спустя несколько минут выскочил оттуда раскрасневшийся, подвыпивший старичишка с огромной лысиной и закричал на весь народ:
– Эй, православные! ведите сюда свата Аношкиного, – мы его, вора, в хомуте малость поводим... для потехи!
И народ с радостным хохотом подхватил призыв к "потехе" и мгновенно выделил из себя человек шесть, спешно направившихся за Аношкиным сватом. Готовился самосуд.
Мы тронулись далее и, проехав кабак, увидали следующую сцену. Маленький, тщедушный мужичонко, без сапог и шапки, отбивался от высокой носастой бабы, озлобленно тянувшей его за руку. Мужичонко едва держался на ногах и, конечно, не осилил бы с бабой, если бы его, в {378} свою очередь, не тянули к кабаку два здоровенных и тоже сильно подвыпивших мужика. У бабы, от неимоверных усилий стащить мужичонку, съехала с головы кичка, и растрепанные волосы спустились на злое, испитое лицо. В ее глазах стояли слезы, осипший голос дрожал и прерывался.
– Окаян-ный!.. – причитала она, – без просыпу третий день... Пропойца!.. Жена без хлеба-а... Идол!.. Оглашенный!.. Совести-то в вас нету-у... Душегубы!..
– Пущай!.. Пущай, говорю... – сладко усмехаясь, бормотал мужичонко, вырываясь из ее рук. – Я сказал, и пущай... Я сказзз...
– Кум! что ж ефто за порядки! – укорительно вопил один из тянувших мужичонку сзади и усердно подхватывал его под мышки.
– Ломани ее хорошенько, дьявола, по сусалам... Чего она! – кричал другой, пыхтя от напряжения.
– Глахфер... Глахфер... не трошь... Слышь?.. Ослобони, говорю... томно закрыв глаза, тянул мужичонко.
Но Глафира не пускала. Она точно замерла в одной отчаянно-мучительной позе: пальцы ее впились в руку мужа, на синеватом лице загорелся багровый румянец, длинный неуклюжий стан, покрытый одною только рубашкой, судорожно вздрагивал от непосильного напряжения.
– Иди-и, погибели на тебя нету!.. иди, родимец! – истерически кричала она; и эту группу, с хохотом и прибаутками, обступили подзадоривающие зрители.
Лицо тщедушного мужичка вдруг преобразилось. С него не сошла добродушная, расплывчатая и несколько ленивая улыбка, но глаза как-то мгновенно раскрылись, и в них замелькал какой-то не то задорный, не то просто насмешливый огонек.
– Ты чаво? Ты чаво?.. – зачастил он, быстро подвигаясь к лицу Глафиры. – Ай дать? Ай дать?
– Стрекани, стрекани ее по морде-то!... Стрекани подюжей!.. Чего она... Ишь, прилипла, подлец!.. – серьезно убеждали мужичонку окружающие, но он снова раскис и снова бессвязно лепетал умильным голоском:
– Ей-богу, по одной... Однова дыхнуть!.. косушку куда ни шло... Глахфер!.. Не замай... Ей-богу же, по косушке! {379}
А мужики снова вырывали его из оцепеневших рук бабы и тянули к кабаку, тяжело сопя от усилий.
Разрешилась эта сцена совершенно неожиданным пассажем. Из кабака вдруг нежданно-негаданно выскочил коренастый растрепанный мужичишка и, быстро подбежав к Глафире, ни слова не говоря, ударил ее по уху. Та пронзительно вскрикнула, оторвалась от мужа и как сноп повалилась в снег, окропив его тонкою струйкой крови. Мой Михайло даже крякнул от удовольствия.
– Ловко!.. Вот так звезданул! – произнес он.
Немного спустя Глафира поднялась и, на ходу повязывая кичку и размазывая по лицу кровь, направилась к порядку, оглашая улицу жестокой бранью и проклятиями. Зрители покатывались со смеху. Мужики торжественно, хотя и с заметной торопливостью, вели к кабаку Глафирина мужа, который мягким и дребезжащим голоском, по-видимому, на что-то жаловался. Мужичок, ударивший Глафиру, услужливо поддерживал его под руку и радостно выкрикивал:
– Первое дело – в морду! Они из эстого страсть как жидки... бабы эти!
– Чего способней! – хором подхватили остальные товарищи Глафирина мужа. – Не иначе как в морду... Прямое дело!.. Чтоб значит сразу ее... остолбить!.. Особливо изнавесть 1 ежели...
Не доходя до дверей кабака, все четверо вдруг затянули песню. К ним тотчас еще присоединилось человек пять, и в кабак повалила уже целая толпа. Песня нескладными звуками неслась из дверей кабака:
Э-их мы по Питеру...
Мы по Питеру, братцы, гуляли,
По трактирам, братцы, кабакам...
Э-их много денег...
– Тоже и у них есть ухватка, – вдумчиво заметил Михайло.
– У кого?
– А у баб. Она тебя, то ись, ежели проникнет теперича... Одно слово дух вон!.. Тоже хитрый народ...
А мужичок, ударивший Глафиру, выскочил из кабака {380} и, высоко вознося над головою дрянные сапожишки, закричал на всю улицу:
– Эй, народ православный!.. Кому есть охота Митрошкины сапоги вздеть!.. Четверть водки да два ратника 1 просит Митрошка!.. Митрошка весну почуял – без сапог желает оставаться!
Мы двинулись далее.
– Это уж ты как хошь, дядя Митяй, а осьмуху выволакивай! – слышалось в кучке, обступившей седенького и дряхлого старикашку.
– Знамо, осьмуху...
– Чего уж – по совести!
– Как есть что по совести...
– Тоже на мир плевать не приходится!..
– Пора и совесть знать...
– Заедаться-то кабыть не к делу...
– Уж девятый год, почитай, пастухом-то ходишь!
– Пора бы миру-то и отблагодарить...
– Взять-то кабыть негде мне, кормильцы... Негде взять-то ее, осьмуху-то... – с тоскливым смирением шамкал старикашка, робко поводя по толпе своими выцветшими, слезящимися глазами.
И опять:
– Нет уж, дядя Митяй, подноси... Раскошеливайся... чего уж! – Почитай, девять годов ведь... – Хлеба-то мирского ты тоже немало пожрал... Совесть-то, ведь она зазрит. – Как есть зазрит! – От ей тоже не убежишь, от совести-то... – Не-эт, врешь!.. – Не таковская!.. – Выволакивай, выволакивай осьмуху!.. – Тоже, брат, мир-то объедать не приходится!..
С другого конца села к кабаку валит еще толпа девок. Под звонкие удары заслонок перед этой толпой ломались две бабенки, неистово потрясая платками и как-то неестественно выворачивая груди. Девки орали во всю мочь:
Охо-хошеньки, хохошки,
Надоели нам картошки...
Нам картошечки приелись,
Ребятенки пригляделись...
Охо-хо хо, охохошки,
Отходились мои ножки
По красн-ярской по дорожке... {381}
Вы скажите Миколашке
Записалась я в монашки...
Хоть в монашках жить я буду,
Миколашку не забуду...
Вы подайте стакан чаю
Я по миленьком скучаю...
Вы подайте стакан рому
Я поеду ко иному...
Вы подайте папироску
Я воспомню про Федоску...
Охо-хо-хо...
Мы уже почти миновали шумную, разноголосую улицу и повертывали на сравнительно пустынную площадь, в глубине которой виднелся опрятный поповский домик, как вдруг из ближайшего переулка раздался могучий окрик: "Стой!", и лихая тройка вороных, как вкопанная, остановилась около наших саней. Михайло тоже сдержал лошадей. Тройка была впряжена в широкие, обитые яркоцветным ковром сани. Сбруя на лошадях звенела бесчисленными бубенчиками и весело сверкала крупными и мелкими бляхами. Два серебряных колокольчика под вызолоченной дугою мелодично позвякивали каждый раз, когда горячий коренник-иноходец с огромными огненными глазами сердито вскидывал свою горбоносую голову. Поджарые пристяжные, красиво искривив шеи свои, жадно глотали снег, нетерпеливо взрывая его копытами. Глаза их налились кровью, из горячих ноздрей клубился пар, с удилов большими желтоватыми клоками падала пена.
В санях, откинувшись к задку, небрежно полулежали три дамы. Я знал из них лишь одну – сдобную супругу отца Вассиана. Смазливая рожица другой, с наивно приподнятой губкой и восхищенными глазками, и смуглое лицо третьей, с каким-то горячим, жадным и пронзительным взглядом, – не были мне знакомы.
Посреди них помещался волостной писарь с огромнейшей гармонией в руках и вертлявый фельдшер с золотым pince-nez на нервном, вечно дергавшемся носике. Кроме того, в глубине саней виднелась еще фигура, хотя и в великолепной скунсовой шубе, но уже совершенно пьяная. Видом фигура походила на купчика, – но я совершенно не знал этого купчика. Зато хорошо знал и помнил того, который правил лошадьми и так молодецки крикнул "стой!" {382}
Сжимая в левой руке небольшую смушковую шапочку, распахнув лисью поддевку, из-под которой алела шелковая рубаха, опоясанная серебряным поясом, он раскланивался со мною, сдерживая правой рукою бешеную тройку. Он правил стоя, немного откинувшись назад от усилия сдержать горячившихся коней. Его маленькую окладистую бородку занесло снегом и подернуло инеем; слегка прищуренные глаза блистали диким, своенравным огоньком; волосы, остриженные в кружок, беспорядочными прядями свешивались на упрямый невысокий лоб. На красивом лице горел пышный румянец. От всей его невысокой, но статной и крепкой фигуры так и веяло здоровьем и какою-то отчаянною, ни перед чем не останавливающеюся удалью...
Это был Сережа Чумаков, или, если хотите, Сергей Пракселыч, – блудный сын богача-купца, которому принадлежало в нашем околотке около десятка тысяч десятин земли с пятью хуторами и с неисчислимой массой крупного и мелкого скота.
– Гуляем, Николай Василич!.. – ухарски закричал он мне, оскаливая свои зубы, белизною подобные снегу. – Просим милости в гости – на Аксеновский хутор... Завсегда с нашим удовольствием, потому – сами теперь хозяева!
Кавалеры разразились смехом. Дамы взвизгнули... Я еще не успел ответить Сереже, как вдруг он гикнул неестественно диким голосом, и тройка бешено рванулась, обдав меня целой тучею снега. Колокольчики залились каким-то захлебывающимся, то ноющим, то смеющимся звоном... Кавалеры выкрикивали во всю глотку: "Жги!.. Дай любца!.. Иде-о-о-ом!.." Дамы хохотали. Гармония оглашала улицу плясовыми нотами. Сережа свистал и издавал какие-то совершенно неподобные, почти истерические восклицания... Издали эти восклицания можно было принять за рев тоскующего от страсти зверя.
Катанье торопливо съезжало с дороги, по которой неслась тройка, пешеходы опрометью бежали к избам, песни на мгновение смолкли, даже пьяный гул толпы, волновавшейся перед кабаком, стих немного... А тройка неслась по улице, неистово заливаясь своими колокольчиками. Коренник-иноходец, высоко вздернув голову, мерно и как бы не спеша раскидывал свои сухие, неуклюжие ноги, держа {383} в строгой неподвижности длинную и прямую спину. Благодаря этой неподвижности спины он казался плывущим. Пристяжные, отчаянно закрутив шеи, несли свои характерные донские головы около самой земли; они скакали во весь опор и все-таки едва успевали за коренником. Только по этой безумно быстрой скачке пристяжных можно было вполне понять и оценить ту изумительную силу бега, которой обладал чумаковский иноходец...
Вероятно встревоженные криком Сережи, из той избы, против которой мы останавливались, стремительно выскочили пять или шесть пьяных мужиков. Добежав почти до самых саней моих, они внезапно остановились, еле сдерживаясь на колеблющихся ногах, и вдруг несказанно злобными голосами возопили вслед тройке. Они грозно потрясали руками в воздухе и сердито сжимали кулаки... Они неистово засучивали рукава рубашек и, бестолково перебивая друг друга, посылали Чумакову целый град проклятий и угроз. Тщетно бабы, выскочившие вслед за ними, тащили их обратно в избу... Особенно усердствовал один, необыкновенно сухопарый мужик с вострой сивенькой бородкой. Он широко растопырил нетвердо стоящие ноги свои, и, подхватив обеими руками живот, что есть мочи кричал по направлению к тройке:
– Сволочь!.. Своло-очь!.. Погоди, ужо!.. Пого-оди!..
И кричал долго и упорно, все более и более возвышая голос, уже начинавший хрипеть. Лицо его покраснело от натуги, бессмысленно уставленные в одну точку глаза подернулись кровяными нитями.
Кончилось тем, что, наконец, сами товарищи наскучили этим неистовым криком и поволокли сухопарого мужика в избу. Но тут не обошлось без маленькой потасовки, ибо сухопарый добровольно идти не хотел, а, повалившись на снег, даже отбивался ногами, продолжая возглашать уже сипло и неудобовразумительно:
– Сволочь! сволч...
– ...Ох, девушка – Сережка Чумаков гуляет! – тараторили две необыкновенно шустрые и подвижные бабенки, поравнявшись с моими санями. Они, видимо, спешили "на улицу", к кабаку. Одна хлопотливо запахивалась в белоснежный шушпанчик, другая то и дело оправляла красные отвороты корсетки, широко отложенные на впалой и узенькой груди. {384}
– Ишь его нелегкая-то носит! Того гляди – задавит кого...
– Какие это бабы-то с ним?
– Аль не узнала? Одна-то попадья наша, а другая учительша новая, Моргуниха, а уж еще-то я и не скажу – чуть ли из Лесков какая...
– Ишь вихрются, подумаешь!
– Уж и не говори... Чистые суки!
Отец Вассиан был шустрый человечек. Худой, длинный, носастенький, он вечно сгорал какой-то неутомимой жаждой порицания и вместе с тем был хлопотлив и непоседлив. Широкие рукава его замасленной ряски вечно раздувались от движения непокойных рук, деловое выражение не сходило с лица, язык не умолкал ни на минуту.
Он мне обрадовался и тотчас же с гордостью сообщил, что ждет "его -ство" (так величал он статского советника Гермогена). Жидкие волосы его были на этот раз обильно политы маслом, новая ряса гремела как коленкор, движения более чем когда-либо были беспокойны и порывисты.
За мною стали и еще подъезжать гости. Приехал тщедушный попик из Больших Лесков, отец Симеон, – низенький, костлявый, с язвительной улыбкой на устах и с задорным пунцовым носом. Припожаловал отец Досифей из Кутайсовки, – тучное страшилище с литавроподобной октавой, львиной гривой на голове и осовелыми очами. С ним прибыла и "матушка", женщина тоже обширная, но под впечатлением тяжелого Досифеева взгляда постоянно находившаяся в каком-то столбняке.
Вообще гостей набралось достаточно. Были еще два-три попа с супругами в желтых и зеленых платьях – я их не знал; был красноярский дьякон, родственник отца Вассиана, смиренное и забитое существо, к тому же изрядно подвыпившее. Он все держался в сторонке и, видимо, робел. Кроме духовенства присутствовали: местный лавочник, темный и почтительный человек, и дебелый купец-хуторянин с супругой, похожей на французскую булку, затем вернулся с катанья и Чумаков с компанией.
Сдобная Лизавета Петровна (супруга отца Вассиана) тотчас же вступила в свои права и бойко забегала по комнатам, немилосердно гремя своими туго накрахмаленными юбками. {385}
Гости понаехали как-то вдруг. Не успевал еще раздеться и разгладить перед зеркалом смятую физиономию один, и не успевали еще хозяева радушно перекинуться с ним обычными в этих случаях фразами о здоровье, о семье, о погоде, – как на дворе снова раздавался скрип саней, и в переднюю вваливался новый гость, и хозяева опрометыо спешили к нему навстречу и с приятными улыбками вводили его в залу.
И после первых приветствий каждому гостю не без гордости сообщалось, что ожидается приезд "его -ства". Это производило сенсацию. На многих лицах известие вызывало благоговение, на иных – испуг, на других – мимолетное чувство зависти.
Но время текло, а "его -ство" не появлялся. Это, наконец, начинало беспокоить отца Вассиана. Он уже с явным нетерпением подбегал к окну всякий раз, как мимо домика проезжали чьи-либо сани, и всякий раз отходил от окна, тревожно покусывая тонкие губы и слегка бледнея. А отец Симеон, с обычною ему тонкостью подметив эти маневры, процедил с видом ядовитейшего смирения:
– Замешкались, однако, его -ство... Уж будут ли?.. Не ошиблись ли вы, отец Вассиан?
Все мы – мужчины – собрались в зале. Дамы тараторили в гостиной, где между прочим стояли и клавикорды, где-то по случаю приобретенные отцом Вассианом.
Но настроение среди нас явно было натянутое. Ожидание "его -ства" как-то необычайно напрягало все наши нервы и делало их совершенно нечувствительными для всяких других ощущений. Пробовали мы говорить о погоде – и замолкали; о "Епархиальных ведомостях" – тоже замолкали... О новостях околотка – и тут замолкали. Одним словом, совершенно ничего не удавалось. На отца Вассиана даже жаль смотреть было, – весь он вспотел и покрылся какими-то багровыми пятнами.
Это настроение оживил было отец Досифей. Когда на столе появились бутылки – известная водка "железная дорога", историческая "дрей-мадера" с вечным запахом жженой пробки, семигривенный херес и еще какие-то таинственные сосуды, – и поднос с закусками, – чахлые сардинки, бойко отдававшие деревянным маслом, заскорузлая паюсная икра, селедка с луком и еще какая-то таинственная коробка, – отец Досифей изъявил отважность, {386} достойную римлянина: он без приглашения хозяина (на ту пору уже окончательно пришедшего в смущение) и сам подошел и других пригласил решительным мановением руки к соблазнительной батарее. И все сразу повеселели и воспрянули духом.
Но на грех и тут отец Вассиан испортил дело. Догадало отца Досифея взять какую-то крохотную бутылочку (из числа таинственных сосудов), а отца Симеона – протянуть руку к таинственной коробке, и отец Вассиан вскочил как ошпаренный и с ужасом в широко раскрытых глазах закричал:
– Отец Досифей! Отец Симеон! Что вы делаете – ведь это для "его -ства"!..
В бутылочке оказалось шестирублевое fine champagne 1, а в коробке маринованная осетрина. Конечно, отцы тотчас же, и даже с некоторым испугом, оставили и осетрину и дорогое вино, но тем не менее вопль отца Вассиана как-то неприятно подействовал на всех нас. Казалось, какое-то угнетение посетило наши души.
Но бог милосерд, и широкие пошевни показались, наконец, на улице. Это ехал Гермоген Пожарский. Все общество залы, толкаясь и оттесняя друг друга, присыпало к окнам. Лица являли неизъяснимое волнение. Отец Досифей покраснел, подобно пятаку из старой меди; отец дьякон был бледен, как мертвец; у отца Симеона дрожали губы, а у одного иерея судорожно косило уста. Даже купец с лавочником, и те струхнули. Что касается Сережи Чумакова, то он в сопровождении писаря и фельдшера скрылся еще заблаговременно, и, конечно, не из опасения его -ства, – он был не из пугливых, – а просто для иных каких-либо целей.
Дамы походили на стадо овец, возмущенное бурею. Они беспорядочной толпою скучились посреди гостиной и в каком-то наивном ужасе, казалось, не знали, куда им деть руки и ноги свои. Хорошенькое личико лесковской учительницы окончательно уподобилось телячьей рожице; кутайсовская матушка оцепенела; купчиха изумленно вытаращила очи; лавочница в каком-то беспокойном изнеможении раскрыла рот... Одна Моргуниха, эффектно обтянутая черным кашемировым платьем, по которому {387} вилась толстая золотая цепь от часов, сидела невозмутимо и с некоторой иронией оглядывала дам своими черными горячими глазами.
Хозяева, разумеется, выскочили навстречу многозначительному гостю и еще на крыльце приветствовали его отборнейшими словесами. В переднюю Гермоген явился, осторожно поддерживаемый отцом Вассианом с одной стороны и Лизаветой Петровной с другой. Лик его изображал благосклонность. Освобожденный от шубы с помощью отца Вассиана с супругою и некоторых из гостей – особенно усердствовал отец Симеон – он, наконец, появился в зале. И внезапно повеяло на нас благоуханием тонких духов... Безукоризненный пластрон гермогеновой рубашки украшался орденом. Его розовая лысина великолепно лоснилась. Седые баки умиляли своим благородством. Гладко выбритое лицо было величественно. Старческое тело облекал изумительный фрак от Тедески.
Он сначала приятно улыбнулся всем нам, – что при желании можно было принять за любезный поклон, – а потом, важно нахмурив брови и сделав взгляд свой взглядом строгим и внушительным, к каждому батюшке подошел за благословением и каждому батюшке звонко поцеловал руку. Это целование привело бедняков в большое смущение. Отец Досифей даже сделал было явное уклонение, но получил за то замечание от его -ства, замечание мягкое, но вместе и неприятное:
– Я не вам, отец, целую десную вашу, а пастырю церкви нашей святой, произнес Гермоген.
Зато уж отец Симеон отличился. Придав лицу своему умиленно великопостное выражение, он благоговейно возвел очи горе и внятным, певучим голоском протянул: "Во имя отца и сына..."