Текст книги "Записки Степняка"
Автор книги: Мейв Бинчи
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 33 (всего у книги 42 страниц)
– Легче же я уйду в обитель, – продолжал Лаврентий. – Чего мне? Тут тишина, пчелки гудут, липки вот расцветут, дай-кось... Никого я не вижу... Порядки ихние поганые до меня не доходят, – голос его дрогнул. – Эх, {467} батюшки вы наши, господа Бегичевы! – воскликнул он. – Бывало что – бывало, я приду, паду в ноги: "Батюшка сударь, Анифат Егорыч, сподобь моему сынку невесту подобрать..." – "А какую?"– скажет... "Такую-то, мол".– "Чем нравна?" – "Работой, досужеством..." – и готово. Вот они как, дела-то, вершились! И был порядок. У нас в Бегичевке-то сто дворов было, а теперь триста двадцать. Откуда? Поделились: сыны своим умом захотели жить... Своим умом! Да отколе у тебя ум-то, у подлеца, взялся?.. В кабаке ты его нажил-то, что ли? Ну-ка, вот сидит барин, – Лаврентий указал на меня, ну-ка, спроси у него: что бы он по прежним временам с умниками-то с этими сделал? А на конюшню! розог! – вот бы что он сделал. И был порядок. У нас какое было заведение: у нас ежели мужик вернулся с базара пьяный – пороть! Шапку не снял перед старшим – драть! Хомутишко у него разорвался – парить его, друга милого!.. Вот!.. Вот это была строгость! Как, бывало, выедет бегичевская-то барщина – глаз отвести невозможно: лошадь к лошади, хомут к хомуту, телега к телеге.
Вдруг заговорил старец.
– Послушайте меня, да и аз возглаголю, – смиренно сказал он.
Лаврентий умолк.
– Отъяся от дщери Сиона вся красота ее, – сказал старец и прослезился. – Были у нас мужички крепостные (плачет)... Были у нас веси и сады... Сам я, смиренный, гва... гва... (всхлипывает от рыданий), гвардии подпоручик... И расточиша... И разбегошася... И на месте ликования – мерзость запустения воцаришася... – и затем запел сквозь слезы голосом тихим и дрожащим: – И бысть по внегда в плен отведен бе Исраиль, и Иерусалим опустошен бяше, сяде Иеремия пророк плачущ, и рыдаше рыданием над Иерусалимом... – после чего умолк и, уже сам налив колеблющейся рукою стаканчик, медленно его выпил.
– А то воля! – неизвестно к кому обращаясь, но с несомненным упреком сказал, после некоторого молчания, Лаврентий. – Ты проезжай теперь по деревне по нашей: избы поразорены, дворишки пораскрыты, скотина изморена, на улице нечисть... вот тебе и воля! А из кабака песни, а в кабаке пляс, драка... Всякий щенок цигарку со-{468}сет... На сходку выйдешь – над стариками, вроде как над ребятами малыми, потешаются: слово вымолвишь гогочут... И ты теперь посмотри: мы ли, бывало, с начальством не обходились... Он тебе в зубы, а ты ему поклон да курочку. И был порядок, был страх. А теперь что? Теперь вон у нас урядника недавно избили: избить-то его избили, да его же, сердечного, и со службы исправник согнал... Не-эт, по-нашему не так, по-нашему, разложить бы всю деревню, да передрать, да чтобы сам урядник лозы-то считал... Вот это так! Это порядок!.. У нас, бывало, при старых господах не токмо становой там, а просто свой же брат мужик, староста деревенский, – так пуще огня угасимого этого самого старосты боялись... А и звать-то его было – Лафет... И был страх!..
Тут он смолк в негодовании и выпил. Выпил и старец. А отец Юс невразумительно бормотал:
– Два двугривенных!.. Нет, прежде поработай, а я погляжу... Я, брат, хозяин... И я погляжу, какая такая твоя работа... Может, ты и дыни гнилой не стоишь, а?.. Два двугривенных!
– Работа!.. – с величайшим презрением подхватил отец Лаврентий и, усугубляя это презрение, повторил: – работники!.. Солнышко на кнутовище поднялось, а он на полосу выезжает... А не хочешь на заре?.. Не хочешь с полуночи ежели? А не то бадиком... Работники!.. – и, помолчав, продолжал горько: – а, до чего дожили: малый жеребец-жеребцом – десятину не выкашивает!.. Баба денек повязала – поясница у ней, у подлой, заболела... О господи ты боже мой, да где же это мочь-то наша прежняя? Избил бы я ее, шельму... А, поясница-а! А ну-ка ее на конюшню! А ну-ка всыпать ей свеженьких!.. А ну-ка... – и вдруг, как бы опамятовавшись, произнес с сокрушением: – эх, собаки те ешь!..
И опять заговорил старец, на этот раз уже совершенно расслабленным и до чрезмерности певучим голосом:
– Прелести наша и беззакония наша в нас суть, и мы в них таем... И как нам живым быти?.. А на это господь ответил: Живу аз: не хощу смерти грешника... Но еже обратится нечестивому от пути своего и живу быти ему... – и снова заплакал.
– Как же, обратится, ожидай! – сердито возразил отец Лаврентий. – Нет, брат, кабы старый наш барин... {469} Да кабы изнизать всякого, чтоб вроде как собаку, например... Вот это так!.. это я понимаю... А то сына не смей ударить? Чуть что – старика отца в суд! Пропадай вы все пропадом!.. Мне что – мне кусок хлеба, я и сыт... Обитель-то святая, вот она... Я взял перекрестился да к отцу игумну... Разговор-то короткий! Ноне я Кузьма Захаров, а приуказали да посвятили в рясофорные, вот тебе и вышел отец Лаврентий... Плевать мне на вас, подлецов!.. Делиться захотели? Делитесь, собачьи дети, тащите в розволочь... С солдаткой хочешь жить! Живи, друг, дери твою душу окаянный (старец при этих словах грустно покачал головой и провел рукою по своим слезящимся глазам)... Мы, брат, проживем... У нас вот пчелка, ежели... Липки теперь расцветут... Медо-ок... – И голос отца Лаврентия внезапно дрогнул и прервался. Тогда отец Лаврентий как будто ухарски, а в сущности беспомощно махнул рукою и неверными шагами направился к ближнему улью, около которого долго стоял, внимательно наклонившись над отверстиями и собирая мозолистыми пальцами ползущих пчел.
– Авва! – лепетал отец Юс, умиленно протягивая стаканчик к старцу. Выпьем, авва... Выпьем, благословясь... Бедные мы, авва!.. Боже же ты мой, какие бедные!.. Нет нам притона на божьем свете... – и вдруг закричал сердито: – А, два двугривенных!.. Нет, врешь, сударушка, обожгешься... Потом обратился ко мне: – Выпьем, ваше степенство!.. А ежели вам в Лазовку – единым духом оборот сделаем... Мы понимаем... Мы даже оченно понимаем... А обмануть я вас – обманул, это точно: до пчельника-то шесть верст, хе-хе-хе!.. Ну, да бог простит... Авва! Отче! Гвардии подпоручик! Простит ведь, а?.. Ничего – простит. Отец Панкрат помолится, он и простит. О, отец Панкрат зазвонистый инок... Святой!.. И ты, авва – голова, ну только до Панкрата тебе далеко...
Старец что-то пролепетал.
– Чего? Смиренный ты?.. – насмешливо отозвался Юс. – Смиренный-то ты смиренный, а водку жрать любишь... Любишь ведь? – Он ударил старца по плечу, отчего тот так и пригнулся к земле, но вместе с тем и улыбнулся искательной улыбкой, – любишь, хе-хе-хе... А вот отец-то Панкрат не вкушает... что?.. э?.. Отца Панкрата прямо как пощупаешь – цепь на нем. Вот он какой, {470} отец-то Панкрат!.. А ты что? Ты только название твое одно инок...
Отец Юс, видимо, поддразнивал старца. И вдруг мертвенно-бледное лицо последнего озарилось каким-то чахлым румянцем и бесцветные глаза заблистали. Он возвел их к небу, сложил благолепно руки и страстно заговорил:
– Боже милосердый!.. Ты видишь и сносишь немощи человеческие; пред твоими взорами открыты и нечистота моя и изнеможение мое; открыта пред взорами твоими лютость мучающих меня, терзающих меня страстей и демонов... Увы, господь мой! Ты на кресте, – я утопаю в наслаждениях и неге... – И ударил себя в грудь, отчего получился какой-то странный, как будто металлический, звук, а потом закрыл глаза и долго сидел, недвижимый как изваяние. Юс же лукаво подмигивал мне на него.
– Юс, Юс! – вдруг воскликнул старец, с какою-то изумительной тоскою в голосе, – что ты соблазняешь меня, Юс!.. Все мы рабы плоти... Все уготованы геенне... (тут, понизив голос до шепота, он несколько раз произнес, как бы вдумываясь в ужасный смысл произносимого слова: – все... все)... Знаешь, что сказано: Аще кто грядет ко мне и не возненавидит отца своего, и матерь, и жену, и чад, и братии, и сестер, еще же и душу свою, не может мой быти ученик... А мы что говорим?.. Кого мы тешим?.. Юс, Юс! пала религия, пала вера святая, пала добродетель... Души братий наших гибнут, гибнут... И ниоткуда нет спасения... Брат, брат! ужели нам величаться и подымать главу? Мы ли-де не святые, мы ли не спасенные?.. О господь мой, верую я, всеблагой, в твою неизреченную милость, но дух мой немощен... Смотри на мир, Юс: там пианство, там блуд, там начальства непочтение, там буйство... И куда-то ни оглянешься, мрак, мрак кругом... Пройди по деревне, Юс, ты в деревне скоромника встретишь, чревоугодника встретишь: ест в пятницу сметану и еще похваляется... и кто же ест и похваляется, как будто молодечеством каким? – мужичок!.. А, Юс, мужичок похваляется! Надежа церкви святой, овца робкая и покорливая похваляется?.. Это ли не времена, о которых господь сказал: приидут как тать в нощи... Это ли не последние веки!.. А был я по сбору и что видел: несли богоносцы иконы и, встретивши ручей, положили святой крест и по {471} нем перешли... И богоносцы эти опять-таки были мужички!.. Юс, Юс! гибнет мир, скверность везде... лютость везде, вражда... Нам ли себя соблюдать?.. Нам ужасаться за братий наших нужно... Что цепь – смотри вот на нее!.. – И порывистым движением старец распахнул рясу. Пред нами открылось тело, поражающее своей худобою и бледное до зелени, а по телу вилась толстая заржавленная цепь. На вдавленной груди с хрупкими ключицами, глубокими как ямы, она сходилась крест-накрест и затем в два раза опоясывала стан. На бедрах и на животе темнели широкими полосами багровые подтеки. Вид этого истязания был до того ужасен, что даже отец Юс оторопел и выразил некоторое смущение. Но тотчас же оправился и, пытаясь вызвать на уста прежнюю свою улыбку, потрогал цепь пальцем.
– Все-таки у отца Панкрата позабористей будет, – произнес он, – в этой, гляди, не больше как фунтов тридцать...
Старец медленно застегнулся, провел рукою по глазам и, тяжко вздохнув, поднялся. Затем отвесил нам низкий поклон, причем вымолвил: "Простите, братия", и колеблющейся походкой скрылся из пчельника.
– Эка, падок до водки, старый пес! – напутствовал его отец Юс и прямо из полштофа вылил себе в рот остатки этой водки.
Э-их, лебеди летели,
Про Ванюшу песни пели...
затянул он после выпивки, но Лаврентий остановил его. Кончилось же тем, что Юс повалился на траву и долго еще невнятно бормотал какие-то слова, из которых можно было разобрать следующее: "Нет, ты поработай сперва!.. а мы и посмотрим... Два двугривенных! ах ты, кожа барабанная... Ох, кожа, кожа!.. (Тяжкий вздох, и затем, после долгого молчания:) Этак-то всякий нацепит!.. Ишь ты, выискался... фу-ты, ну-ты... Нет, ты свесь ее, да при мне... Да чтобы свесить-то на настоящих весах... А то знаем мы штуки-то!.. Эка невидаль – тридцать фунтов!.. Я не токмо что цепь – я тебе всю вселенную произойду... Погоди ужо... А то грехи!" Нет, брат... Меня, может, мужики-то как били: в колья... А то цепь!.. Нет, по морде ежели тебя, да оглоблей... да помазком в глаза... Небойсь, брат, виды-{472}вали... Не удивишь... Не чета твоей цепи... – Он немного помолчал. – А из-за чего? Из-за шильонов... Тпьфу!..
Наконец хмель совершенно одолел его, и он крепко захрапел в преизбытке утомления.
Пришел Левончик. Это был веселонравный юноша с необычайно жирными щеками и весь, с головы до пят, пропитанный запахом постного масла. Ему отец Лаврентий поручил проводить меня до Лазовки к какому-то Захару. Когда же мы тронулись в путь и уже миновали ульи, он воротил Левончика и что-то, с таинственным видом, приказал ему. Левончик, ухмыляясь, догнал меня. "Что ты?" – спросил я. Он промолчал, и несколько времени мы шли молча. Вдруг он рассмеялся добродушнейшим смехом.
– Ты чего? – полюбопытствовал я.
– А вот, видишь? – сказал он и вытащил из-под полы порожний полуштоф.
– Выпить-то, должно быть, отцы любят? – вымолвил я.
– И не говори!.. Хлебом их не корми, только чтоб насчет выпивки было... У отца-то Лаврентия самый притон здесь: как сойдутся, сейчас это полуштоф – и пошло.
Он замолчал, но несколько спустя снова неожиданно прыснул.
– Видел Юса-то? И промысло-овый человек!.. Он прежде на мельнице был, на монастырской... И что же он, этот Юс, придумал: он взял да вином и начал торговать!.. Как есть шинок открыл. Ох, уж и Юс только! – Левончик восторженно покачал головою.
– Ну и что же?
– Узнали. Отец эконом узнал. А отец эконом у нас стро-огий-престрогий!.. Так Юса и прогнали с мельницы. А он было ловко там приспособился... – И потом, после долгой паузы, продолжал: – Ничего, отцы у нас живут ничего себе. Трапеза у нас – хоро-ошая трапеза, сытная... Одного хлеба фунта по четыре съедаем!.. а там масло, рыба, квас.
– Ну, а работа есть?
– Работа, оно точно есть, ну да что же это за работа... Больше по сбору все. Или вот еще сенокос придет – покосимся малость... Ничего, у нас весело.
– А служба какая, трудная? {473}
– Нет, какая там служба. Служба у нас самая обыкновенная. Вот были из наших которые – отец вот Паисий в Саровской был, или опять еще на Святых Горах, – ну, там точно что трудная служба. А наша служба легкая. Наша служба – постоял если часок, вот тебе и служба вся... Игумен у нас добрый. У нас игумен вроде вот как отец бывает...
– Ну, а ты-то ездил когда по сбору?
– Как же! Я два раза ездил.
– С кем?
– А есть у нас старец такой, Саватей-старец, так с ним!
Я рассказал ему приметы "гвардии поручика".
– Он, он самый! – с живостью подхватил Левончик, – хоро-оший, правильный старец. И водочку вкушает, это точно. Мы с ним, бывало, все по господам езжали. Приедем к господину, лошадь на конюшню, и пошло. Я с лакеями, или горничные там какие, а отец Саватей с господами проклажается. Здорово его господа уважали!.. Ну, тут как вошел он в слабость – узнали. Отец эконом у нас стро-о-огий: узнал и взял Саватея со сбора.
А то вот еще с Юсом мы раз ездили, – и Левончик опять рассмеялся, – с Юсом мы больше по черничкам все. Как в селе есть чернички, так мы прямо к ним и едем. А чернички здорово любят, ежели к ним заезжать. Сейчас это самовар, водка, и пошло!.. Ну, только и тут скоро нам прекорот вышел.
– Отец эконом узнал?
– Он. Эх, строгий у нас эконом... Он, ежели ты попущение какое сделал, прямо прекорот тебе предоставит.
– Да что это значит "прекорот"?
– Хи-хи-хи!.. Прекорот, – это возьмет тебя отец эконом в келью, да за косы, да палкой... А там либо дрова рубить, либо воду таскать... Это вот и обозначает прекорот. Ну, только он с рассмотрением. У него, ежели ты по хозяйству наблюдаешь строго, он не взыщет. У нас теперь отец Куклей есть по сбору ездит. Так он, отец-то Кук-лей, не токмо что, – может, сколько разов били его купцы, – уж оченно до купчих слаб отец Куклей, а отец эконом все ему втуне... Потому большой доход ему от отца Куклея. А от Юса какой доход! Юс, – что соберет, все с сестрами прогуляет. А то еще хвост у нас отрезали. {474} Так и отхватили мерину хвост! А мерин – сто целковых...
– Это за что же?
– А уж случай такой вышел. Случай-то – по-настоящему бить бы Юса, ну, а мужики взяли да мерину хвост отчекрыжили. Это, значит, вместо битья.
– Ну, а не били?
– Нет, бить не били. Били, только в другом месте. А в другом месте здорово били!.. Я-то уехал, а Юса поймали... И здорово его били тут, этого Юса!..
– За что?
– Да все из-за этих... – с неудовольствием сказал Левончик, – все из-за сестер из-за этих!.. Дьякон поставил мужикам полведра, они нас и прихватили. Мало ли тут было делов!
– Да дьякону-то что?
Левончик почесал затылок, причем скуфейка сдвинулась ему на глаза, и, поправив скуфейку, лукаво усмехнулся.
– Сердце зачесалось! – произнес он с иронией, а затем серьезно добавил: – Коли пристально это дело разобрать, дьякона тоже следовало бы изутюжить: как-никак, а ты инока не тирань... И ежели по совести, дьякону даже стыднее...
– Чем же стыднее-то?
– А как же! Первым делом, он пред алтарем и даже вроде как церковное лицо... А монах что?.. Монах на то и приставлен: с дьяволом ему бороться. А поди-ка ты с ним поборись: нонче ты его одолеешь, а завтра такое подойдет дело, прямо ты под пяту к нему... Тут ничего не поделаешь. Юса-то, может, били, а прошлой зимою подошло дело, он старушку из полымя выхватил!..
– Где?
– В Лазовке. Лазовка загорелась, а Юс в гостях там случился. Так и выхватил старушку! Сам чуть не задохся, а ее выхватил... – И Левончик добавил с гордостью: – Вот он теперь и подумай, враг-то!.. Юс и то говорит: как я, говорит, выхватил эту старушонку, так у меня словно гора какая свалилась с сердца... Это значит, грехи-то с него соскочили. А сатана поломай голову!.. Она теперь, старушонка-то, порасскажет на суде-то небесном... Она {475} порасскажет, а Юсу праздник! Он теперь на то и бьет. "Теперь, говорит, того я и жду, чтобы, как-никак, еще душу какую вызволить... И ежели вызволю, говорит, прямо у меня сатана заплачет. Потому я тогда вольный казак". Потому много надо грехов, чтоб они две души перевесили... Смертные какие грехи, и то не перетянут!.. Он тонкий человек, этот Юс! – В последних словах Левончика послышалась зависть.
В это время раздался благовест. Тонкий и ноющий звон колокола протянулся в тихом воздухе и медленно замер, вызывая в лесах тоскливое эхо.
– Где это звонят? – спросил я Левончика, который набожно крестился.
– В обители к вечерне звонят.
– Да где же обитель?
Он указал рукою. Из-за поворота бросилась мне в глаза привлекательная картина. Прямо около леса зеленела широкая лужайка, а за лужайкой на пригорке белелся монастырь. У самых монастырских стен сверкало плесо. За плесом высился бор, темный и мрачный. Впрочем, теперь он не казался мрачным. Солнце, склоняясь к закату, проливало на все такой обильный поток розового света, что даже самые сосны утратили свою суровость и алели в какой-то радостной истоме. Монастырь же выглядывал настоящей игрушкой. Его многочисленные кровли блестели, как покрытые глазурью, и церковные кресты казались пламенеющими.
Вокруг веяло глубокой безмятежностью. Лес стоял точно очарованный: тихо и задумчиво. Один только звон колокольный равномерно тревожил тишину, придавая окрестности характер кроткой и сосредоточенной печали.
Странно подействовала на меня эта мирная картина и этот звук колокола, протяжный и тонкий: все существо мое переполнилось каким-то сладостным унынием, и вместе чувство отрадного успокоения посетило душу... Насущные заботы отодвинулись в какую-то безбрежную даль, связи с действительностью ослабли... Все помышления сосредоточились в одном желании: забыться, приникнуть под наитием каких-то странных мечтаний, неведомо откуда идущих и таинственно волнующих душу, затеряться среди этого темного леса, в этой молчаливой глуши, в виду святых стен, тонкими контурами поднимающихся над лу-{476}гом... И пусть там, вдали, с жестокой непрерывностью, шумит и рокочет бурливое житейское море.
– Опоздаем!.. – прервал мои мечты Левончик, и мы тронулись.
Монастырь скрылся за деревьями. Скоро пришла речка. Левончик остановился на мосту и глубокомысленно плюнул в воду. Вода была темная и спокойная. Отражение леса стояло в ней недвижимо... Около берега слабо трепетал камыш и красиво белелись лилии. Колокольный звон, доходивший до нас глухо, пока мы были в лесу, теперь снова раздался, ясный и печальный. Где-то за лесом внушительно вторил ему звук, подобный гудению шмеля. "Это в Лазовке звонят", – пояснил мне Левончик. За мостом крупный лес прекратился: пошел орешник и молодой дубняк. Дорога потянулась под гору. И, странное дело, чем дальше отходили мы от монастыря, тем оживленнее становился лес: ворковали горлинки, пели соловьи, переливалась иволга... Какие-то бойкие птички то и дело перелетали по деревьям. В густых зарослях куковала кукушка.
Скоро лес совсем миновался, и песчаная тропа повела нас опять в гору. На горе стояла Лазовка. Вся она опоясалась огородами и развесистыми ветлами заслонялась от солнца. Над темною зеленью ветел подымалась белая церковь, стройная и величественная. Там и сям желтелись крыши... Но село оказалось привлекательным только издали. Когда мы вошли в средину, вопиющее разорение бросилось нам в глаза. Избы скосились и были пораскрыты; в плетни свободно пролезали свиньи; в окнах зияли дыры... Только кабак скрашивал улицу и выглядывал настоящим повелителем этих жалких и гнилых избушек. Его стройные сосновые стены венчались железной крышей, а над крышей трепался новенький кумачный флаг. По карнизу и над окнами шла затейливая резьба. В окнах белелись занавески и виднелась герань. Ставни были выкрашены в яркий голубой цвет.
Мы свернули в проулок и подошли к крайней избе. Эта изба тоже выделялась крепким своим видом. Она хотя и не била на особое щегольство, но была чиста и поражала прочностью. Дубовые брусья, составлявшие ее стены, были в добрый обхват. Такие избы отличаются тяжелым воздухом и зимою часто бывают угарны, но им, как говорится, веку нет, и потому достаточные мужики особенно {477} любят их. Двор около избы тоже сделан был на славу. Новые ворота из широкого теса сплошь были унизаны блестящими четырехугольниками из белой жести. Из сеней на проулок выходило крыльцо.
– Вот и дядя Захар! – сказал Левончик, указывая на мужика, вышедшего на крыльцо в то время, когда мы подходили к избе.
Я посмотрел на дядю Захара. Был он плотный и приземистый мужик с угрюмым взглядом серых маленьких глаз и крутым лбом. И этот взгляд и лоб крутой придавали ему вид человека упрямого и непокладистого. Выйдя на крыльцо, он надел шляпу, предварительно отерев платком лоб, и уселся на скамью. Мы поклонились ему; в ответ он едва приподнял шляпу и сквозь зубы спросил Левончика, что ему нужно. Левончик, слегка робея и путаясь, объяснил. Тогда Захар подумал немного и сказал:
– До Ерзаева сорок верст.
Я согласился с этим.
Захар опять подумал.
– Свезем... – произнес он неохотно.
– А цена? – спросил я.
– Цена? Время рабочее: покосы... Цена – пять рублей.
– А меньше?
– Такой у нас не будет, – сухо возразил Захар и равнодушно отвернулся от нас.
– Ну, я поищу подешевле, – сказал я.
– Ищи... – и вдруг закричал сурово: – Машка!..
На этот зов быстро явилась молодая бабенка, шустрая и миловидная. Она пугливо взглянула на старика.
– Это что? – кратко сказал Захар, указывая на лавку, и снова обратил взгляд свой в сторону.
Машка тотчас же покраснела и скрылась. А через минуту она уже усердно скребла ножом лавку и с усердием вытирала ее тряпкой.
– Так не возьмешь дешевле пяти рублей? – спросил я.
– Пока нет.
– А четыре с полтиной?
Захар не удостоил меня ответом. Лицо его как бы застыло в сухом и жестком выражении. {478}
– Ну так и быть, – согласился я, – но только парой?
– На одной доедешь.
Сказано это было так твердо, что я не решился возражать.
– А нельзя ли у тебя чаю напиться и ночевать? – сказал я.
Захар подумал.
– Машка!.. – закричал он.
Явилась Машка. Она испуганно расширила глаза при взгляде на старика.
– Сходи к целовальнику, самовар спроси. И чаю чтоб дал. Скажи, мол, нужно, – приказал он ей.
Машка опрометью бросилась к кабаку.
– Входите, – проронил старик.
Вместе со мною взошел было на крыльцо и Левончик.
– Ты чего? – спросил его Захар.
Тот замялся.
– Нечего шлындать... Ступай, ступай...
Левончик посмотрел на меня, подмигнул лукаво и распростился.
– Дармоеды! – напутствовал его Захар.
Я было попытался вступить с ним в разговор, но это оказалось совершенно невозможным. "Велика ли у тебя семья?" – спрошу я; он подумает и скажет: "Есть". "Как живут мужики в Лазовке?" – "Разно". И так во всем. А немного погодя и вовсе перестал отвечать: буркнет себе что-то под нос и глядит по сторонам. И еще я вот что заметил: проулок около крыльца был замечательно пустынен. Пробежит откуда-то свинья, пройдет осторожным шагом курица, и только. Люди как будто остерегались ходить здесь. Так, одна баба показалась было, но, увидав нас, тотчас же торопливо скрылась за угол. Долго уж спустя какой-то мужичонко деловой походкой прошел по проулку. Поравнявшись с крыльцом, он низко поклонился.
– Аль праздник? – насмешливо спросил его Захар.
Мужичонко остановился.
– Праздника никак нетути, – робко ответил он, в нерешимости переминаясь на ногах, – завтра, кабыть, праздник-то?
– Так, – произнес Захар и, по своему обычаю, подумал. – Ты где же это, у вечерни был? {479}
– К кузнецу...
– А! Сошники наваривал?
– Не то чтоб сошники...
– Чего же?
– Да насчет зубов, признаться...
– Болят?
– Ммм... – произнес мужичонко, качая головою, и схватился за щеку.
– Так... Значит, кузнец лекарь?
– Признаться, помогает...
– Как же он?
Мужичишка оживился.
– А вот, возьмет нитку, к примеру, – заговорил он, немилосердно размахивая руками, – возьмет и захлестнет ее на зуб. Ну, а тут как захлестнет, прямо возьмет и привяжет ее к наковальне... Вот, привяжет он, да железом, к примеру... прямо раскалит железо – и в морду... Ну, человек боится – возьмет и рванет... Зуб-то – и вон его!.. Здорово дергает зубы! И мужичок в удовольствии рассмеялся. Захар не сводил с него саркастического взгляда.
– Так в морду?.. железом?.. – вымолвил он. – Ну что же, вырвал он тебе зуб-то?
– Мне-то?
– Тебе-то.
– Да я, признаться, не дергал... Я, признаться, обсмотреться... Мужичок окончательно переконфузился.
– Не дергал! Обсмотреться! – пренебрежительно воскликнул Захар, – а навоз мне вывозил? А под просо заскородил?.. Не помнишь?.. Как муку брал, так помнил, а теперь зубы заболели? Железом?.. в морду?.. Я тебе как муку давал: вывези, говорю, ты мне навозу двадцать возов и заскородь под просо. А ты заскородил?.. У тебя вон брат-то на барском дворе мается, а у тебя зубы болят?.. Ты ригу-то починил? У тебя, лежебока, колодезь развалился ты поправил его? – И добавил с невыразимым презрением: – Эх, глиняная тетеря!..
Мужичок не говорил ни слова и только глубоко вздыхал, изредка хватаясь за щеку. А когда Захар умолк, он произнес жалобно:
– Лошаденки-то нету... {480}
– А, – сказал Захар, – ты с барина за брата деньги-то взял, ты куда их подевал?
– Подушное...
– Ну, подушное, а еще?
– Сестру выдавали...
– Сестру! Лопать нечего, в петлю лезете, а чуть налопались пьянствовать... Я тебя гнал муку-то у меня брать?.. Лошади нет, а на свадьбу шесть ведер есть?.. Пропойцы... Ты бы на четвертную-то лошаденку купил, а ты ее пропил... Шалава, шалава! Ты бы девку-то продержал, да в хорошем году и отдал бы ее... Бить бы, бить тебя, шалаву!
– Ведь не сладишь с ей, дядя Захар, с девкой-то!.. – беспомощно возразил мужик.
– Чего-о?.. Да ты кто ей – брат ай нет? То-то, посмотрю я на вас, очумели вы... Взял да за косы привязал, да вожжами, не знаешь? Разговор-то с ихним братом короткий... Ей, дьяволу, загорелось замуж идти, а тут работа из-за нее становись.... Нет, брат, это не модель! – Он замолчал, негодуя.
Мужичишка еще раз вздохнул, подождал немного и осторожно направился далее.
– Народец!.. – проронил Захар.
Я воспользовался его возбуждением,
– Плохой?
Захар махнул рукою.
– Я пришел из Сибири – не узнал, – сказал он, – все, подлецы, обнищали!
– А ты зачем был в Сибири? – спросил я с любопытством.
– На поселении был, – отрывисто сказал Захар.
– За что?
– По бунтам, – с прежнею сухостью ответил он,– супротив барина бунтовались... – И снова устремил взгляд в пространство.
А с крыльца вид был внушительный. За пологой долиной, в глубине которой неподвижно алела река, широким амфитеатром раскинулся лес. Солнце, закатываясь, румянило его вершины. Сияющий шпиц монастырской колокольни возвышался над сосновым бором, и золотой крест горел над ним, как свечка. {481}
В это время к нам подошли, один за другим, два старичка. Один, высокий и худой, поклонился молча и, неподвижно усевшись на лавку, стал, не отрываясь, смотреть на закат. Другой, кругленький и розовый, с пояском ниже живота и серебристой бородкой, поздоровался, улыбаючись, и распространился в бойких речах. Машка подала самовар. Я заварил чай и пригласил стариков. Кругленький поблагодарил и подсел поближе к самовару. Захар промолчал и отвернулся, третий же – его звали Ипатыч – ие шевельнулся.
– Не тронь его, – шепнул мне кругленький, – он у нас того... свихнувшись.
– Как?
– Да так, братец ты мой, как воротили нас из Томской, – мы ведь, хе-хе-хе, вроде как на бунтовщицком положении – вот я, дядя Захар, Ипатыч, да еще помер у нас дорoгой один, Андрон... Ты с нами тоже не кой-как!.. – И старичок снова рассмеялся рассыпчатым своим смехом. – Ну вот, пришли мы, с Ипатычем и сделалось... Зимой еще туда-сюда, а как весна откроется, кукушка закукует в лесах, он и пойдет колобродить: ночей не спит, какая работа ежели – не может он ее... в лес забьется, в прошлом году насилу разыскали... Но только он совсем тихий... Больше сидит все и глядит. Ну, и неспособный он, работы от него никакой нету. Семейские страсть как обижаются, им это обидно.
– Ироды! – кратко отозвался Захар.
– Это точно что... – торопливо подтвердил старик, – семейские у него не то чтобы очень, – и, нагнувшись к самому моему уху, сказал: – Сын-то и поколачивает его... Намедни сколько висков надергал – страсть!
– От них он и повредился, – сказал Захар.
– А пожалуй, и от них, – не замедлил согласиться старичок, – как пришел он, тут уж у них свара была... Ну, а при нем и пуще: сыны в кабак, бабы в драку... Так и пошло! А тут внучонок у него был, – свинья его слопала, внучонка-то... Мало ли он об ем убивался!
Вдруг Ипатыч обернулся к нам и тихо, как-то по-детски, рассмеялся. "Закатилося красное солнышко за темные леса", – произнес он словами песни. Я взглянул. Действительно, солнце скрылось за зубчатую линию леса, и только лучи его огненными брызгами разметывались в {482} розовом небе. Казалось, раскаленное ядро погрузилось в воду... По лесу прошли суровые тоны. Бор сразу стал черным и угрюмым. Темная зелень дубов явственно отделилась от бледной липовой листвы. В ясной реке отразилось небо, покрытое золотыми облаками.
Ипатычу подставили чай, и он усердно начал пить его, беспрестанно обжигаясь и дуя на пальцы. Придвинулся к самовару, как бы нехотя, и дядя Захар. Он с неудовольствием откусил сахар и с видом какой-то враждебности начал подувать на блюдечко.
– Ну, а Семка твой? – в промежутке чаепития спросил он у старичка.
– Что же Семка? Семка как был кобель, так кобелем и останется! ответил старик и вдруг горячо набросился на Захара. – Хорошо тебе говорить, Захар! – закричал старик. – Ты в Сибирь-то пошел, у тебя брат остался. Детей-то он тебе каких приспособил!..
– Брат порядок наблюдал строго, – согласился Захар.
– То-то вот!.. А тут, брат...
Тем временем пригнали скотину и вернулись из церкви семьяне Захара. Явилась старушка, чрезвычайно подвижная и вместе молчаливая, явилась баба, постарше Машки, с плоской грудью и с выражением скорби, застывшим на тонких губах. Над селом повисли хлопотливые звуки. Кричали бабы, скрипели ворота, блеяли овцы... Щелканье кнута сливалось с отчаянным ревом коров, и крепкая ругань разносилась далеко. Бабы ушли доить коров. Дядя Захар удалился на гумно готовить резку... А кругленький старичок принялся за расспросы. Чей я, откуда и куда еду, много ли за подводу отдал Захару, сколько у меня десятин земли, жива ли моя мать и женат ли я, – все расспросил он, а по расспросе сказал, понижая голос: